— Дим, можешь встать к Артёму? — Лена стояла в дверях спальни, держась за косяк побелевшими пальцами. Голос её был тихим, чтобы не разбудить мужа резко, но в нём уже звенела та самая усталость, которая не проходит после короткого забытья. — Он опять проснулся. Кажется, мокрый и, наверное, испугался чего-то. Я уже не могу...
На часах было 4:17.
Дима даже не открыл глаза. Он только глубже зарылся лицом в подушку, и его голос прозвучал глухо, с нотками раздражения:
— Лен, ну ты чего начинаешь? Сама посуди: мне в девять на работу. Я вчера только в одиннадцать лёг, едва глаза закрыл. Мне же нужно выспаться, чтобы вообще что-то соображать завтра. У нас же совещание с утра.
Лена судорожно вздохнула. Она чувствовала, как в груди поднимается горячая волна, которую она пыталась удержать внутри.
— Я тоже вчера легла в одиннадцать, Дима. — Она старалась говорить ровно, но голос слегка дрогнул. — Только до этого я вставала к нему три раза. В двенадцать, в два и в половине четвёртого. Ты просто спишь и не слышишь.
Дима перевернулся на другой бок, натянул одеяло до уха.
— Лен, ну ты же дома, — сказал он примирительно, но в этой примирительности сквозило что-то обидное. — Днём поспишь, когда он уснёт. У вас же тихий час. А мне на люди выходить.
Она посмотрела на его широкую спину, укрытую одеялом, на тёмные волосы, торчащие из-под подушки. В горле встал ком. Она хотела сказать: «А если он не уснёт? Если у него режутся зубы и он висит на мне весь день? Если мне нужно хотя бы в душ сходить?». Хотела — и не сказала. Только разжала пальцы, которыми всё ещё сжимала косяк, и пошла в детскую.
Артём стоял в кроватке, вцепившись пухлыми ручками в бортик. Мокрый, сердитый, с покрасневшими от слёз глазами. Увидев маму, он обиженно всхлипнул и потянулся к ней. Лена взяла его на руки. Он тут же уткнулся мокрым лицом ей в плечо, пахнущее детским порошком и её собственным потом, и снова захныкал — тихо, устало.
Днём она не поспала.
Днём он не дал.
До декрета Лена работала бухгалтером в небольшой фирме. Спокойная, внимательная, с цепкой памятью на цифры и даты. Она не любила суету и панику, но всегда справлялась с авралами. Когда родился Артём, они решили, что она уйдёт с работы — «временно, года на три, пока в садик не пойдёт». Так казалось проще и правильнее. Для семьи.
Первые недели после родов Дима был внимательным, даже трогательным. Говорил, какая она молодец, как сильно он её любит. Фотографировал сына каждый час. Носил его на руках, напевая что-то из старого рока, и Артём затихал, слушая отцовский голос.
Потом жизнь стала обычной, будничной. Рабочие звонки, домашняя усталость, новости по вечерам, которые Дима смотрел, уткнувшись в телефон. Артём подрастал, но легче не становилось: колики сменились прорезыванием зубов, зубы — скачками роста, когда ребёнок висел на груди сутками, и бесконечными капризами от переизбытка новых впечатлений.
— Дим, давай в субботу ты с ним побудешь пару часов? — спросила Лена как-то вечером, когда они ужинали. Она старалась говорить будничным тоном, но в голосе проскользнула робкая надежда. — Мне ну просто жизненно нужно в парикмахерскую. Я уже не помню, когда выходила из дома одна. Не в магазин за хлебом, а просто так.
Дима усмехнулся, не отрываясь от тарелки.
— В смысле «не выходила»? Ты же каждый день выходишь. В магазин, на площадку с ним. Вон, вчера полдня во дворе проторчали.
— Это не то, — Лена отложила вилку. — На площадке я не отдыхаю. Я смотрю в оба, чтобы он в лужу не залез, с горки не упал, чтобы его никто не обидел. Я не могу расслабиться ни на секунду.
— А что «то»? — он пожал плечами, откусывая хлеб. — Ты же дома сидишь, Лен. Домашняя работа — она же не каменный уголь грузить. Это не офис с этими дурацкими отчётами и нервным начальником.
Она кивнула, глядя в свою тарелку. Спорить было бесполезно. Он просто не мог этого понять. Его работа была «настоящей», потому что там платили деньги. Её — невидимой.
Иногда ей казалось, что если она подберёт правильные слова, если спокойно и аккуратно всё объяснит, он поймёт. Она пробовала снова и снова.
— Представь, — сказала она однажды вечером, когда они уже легли, и в темноте говорить было легче. — Представь, что у тебя нет обеда. Совсем. Ты не можешь спокойно поесть, потому что в любой момент может что-то понадобиться. У тебя нет перерыва. Ты не можешь закрыть дверь в туалете и побыть одному хотя бы пять минут, потому что он стоит под дверью и ревёт. И так каждый день, без выходных и больничных.
В темноте было тихо. Лена слышала только дыхание мужа.
— Ну, это же временно, — наконец сказал он с лёгкой сонной ленцой. — Подрастёт немного — станет легче. Пойдёт в сад, и вообще красота будет.
— А сейчас? — тихо спросила она. — Что мне делать сейчас, когда мне кажется, что я схожу с ума от этого однообразия?
Дима вздохнул, как вздыхают над капризным ребёнком.
— Сейчас что? Лен, это просто твоя работа. У всех так. Я свою работу выполняю — я зарабатываю деньги, чтобы у нас всё было. Мы же команда.
Он сказал это спокойно, без злости. Как констатировал факт, который не требовал доказательств.
Лена вдруг отчётливо поняла, лёжа в темноте с открытыми глазами: для него всё действительно просто и логично. Есть его вклад — зарплата, стабильность, «кормилец». И есть её вклад — дом, ребёнок, быт. Он считает, что они равны. Только его вклад измеряется деньгами, премиями и правом на усталость после работы. А её вклад — не измеряется ничем. И значит, его как бы и нет.
Однажды она заболела. Температура подскочила до тридцати восьми, ломило всё тело, а голова стала тяжёлой и чугунной. Артёму было десять месяцев, и он не понимал, почему мама не встаёт с дивана, не играет и не смеётся. Он ползал вокруг, хныкал, тянул её за волосы, требуя привычного внимания.
— Дим, — позвала она мужа утром, кутаясь в халат. Голос осип. — Мне правда очень плохо. Возьми отгул сегодня, пожалуйста. Хотя бы на полдня. Я не справляюсь, у меня сил нет встать.
Дима стоял уже одетый, с сумкой через плечо, и хмурился, глядя на часы.
— Лен, я не могу вот так просто взять и не выйти. Ты понимаешь? У нас проект горит, дедлайн сегодня. Если я не сдам отчёт, премии всем не видать.
— А я горю, значит, не считаюсь? — сорвалось у неё. — Моё здоровье ничего не стоит?
Он вздохнул с таким видом, будто она затеяла ссору на пустом месте.
— Ну что ты сразу начинаешь? Выпей таблетку, их в аптечке полно. Днём, когда Артём уснёт, полежишь спокойно. Всё будет нормально.
Он чмокнул её в щёку на прощание и вышел, щёлкнув замком.
Она не полежала. Артём не уснул днём. Он плакал, капризничал, требовал, чтобы его носили на руках. Лена, шатаясь, носила его по квартире, прижимая к себе горячее тельце, и чувствовала, как мир плывёт перед глазами. К вечеру, когда Дима вернулся, она просто сидела на кухне, уронив руки на стол, и тихо плакала — беззвучно, чтобы сын в комнате не испугался.
Увидев её, Дима устало бросил портфель в прихожей.
— Лен, я правда больше не могу так, — сказала она, не поднимая головы. — Я серьёзно. Я чувствую, что схожу с ума.
— Да что «так»? — он прошёл на кухню, налил себе воды. — У всех дети, Лена. Все через это проходят. Никто не ноет и не драматизирует.
Она замолчала. Слёзы высохли сами собой. Внутри что-то щёлкнуло и закрылось.
После этого она почти перестала просить.
Просить — значит снова услышать это: «Ты же дома».
Просить — значит снова почувствовать себя капризной, истеричной женщиной, которая «не ценит» того, что муж приносит деньги.
Она стала справляться сама. Ночные подъёмы — сама. Купание, которое превращалось в битву с брызгами и пеной — сама. Поликлиника с бесконечными очередями и капризами — сама. Прививки, температура, бессонные дни и ночи — всё сама.
Дима иногда играл с сыном вечером, минут двадцать, пока Лена готовила ужин. Но быстро уставал.
— Он какой-то нервный сегодня, — говорил Дима, возвращая ребёнка. — Всё время куда-то лезет, хватает провода. С ним тяжело.
Лена смотрела на него и молча забирала сына. Она знала, что Артём не нервный. Он просто живой, активный, любопытный. И ему нужен отец, который будет рядом больше, чем двадцать минут в день.
Время шло. Артёму исполнился год. Лена всё чаще ловила себя на мысли, что внутри не злость и не обида. А пустота. Гулкая, холодная пустота, как в заброшенном доме. Раньше она хотя бы злилась, пыталась донести, достучаться. Теперь не было и этого.
Однажды вечером Дима, глядя, как она молча моет посуду, сказал:
— Ты какая-то холодная стала в последнее время. Отстранённая. Всё молчишь.
Она вытерла руки полотенцем и спокойно, даже равнодушно, ответила:
— Я просто очень устала, Дима.
— От чего? — спросил он привычно, и в этом вопросе не было желания понять, была лишь инерция.
И тут она ясно осознала, глядя на него через кухонный стол: он действительно не понимает. Не притворяется, не издевается, не обесценивает специально. Он просто живёт в своей, другой картине мира. В мире, где усталость измеряется количеством проведённых в офисе часов и суммой в зарплатной ведомости. А её мир для него не существует.
— Ничего, — сказала она, отводя взгляд. — Забудь.
Через полтора года Лена вышла на работу. Не потому, что дома стало легче или Артём пошёл в сад и адаптировался. А потому что она отчётливо поняла: если она останется в этих четырёх стенах ещё хотя бы на год, то исчезнет совсем. Не как личность, а как человек, как женщина. Останется только функция «мама» и «жена».
Садик, бесконечные адаптации, ОРВИ, больничные — всё это тоже легло в основном на неё. Дима помогал, когда «мог» заменить её на пару часов в выходные. Но чаще всего он «не мог»: работа, встречи с друзьями, просто усталость.
Однажды его задержали на работе допоздна. Лена сама забрала сына из садика, зашла в аптеку за прописанным лекарством, приготовила ужин, постирала костюмчик для утренника, который должен был быть завтра. Когда Дима вернулся, она уже падала с ног.
Он вошёл раздражённый, бросил ключи на тумбочку.
— У меня голова просто раскалывается после этого совещания. Хоть бы дома тишина была.
В этот момент Артём, услышав звук открывшейся двери, выбежал в коридор. В руках он сжимал свой рисунок — кривое солнце и зелёную траву.
— Папа, папа, смотри! Я для тебя нарисовал! — глаза ребёнка горели радостью.
— Потом, — отмахнулся Дима, даже не взглянув на рисунок, и прошёл в комнату. — Дай я хоть раздеться смогу.
Лена заметила, как замедлился шаг сына, как погасла улыбка. Он постоял секунду, глядя на закрывшуюся дверь спальни, потом разжал пальцы, и рисунок упал на пол.
В ту ночь она долго не спала. Лежала на своей половине кровати, смотрела в потолок, по которому плясали тени от фар проезжающих машин, и думала: дело уже не в помощи по дому. Дело в чём-то большем. В том, что её усталость, её существование, её чувства для него — пустое место. Несуществующая величина.
Разговор, который должен был всё расставить по местам, случился спустя несколько дней, на кухне, за утренним кофе.
— Дим, — сказала она ровно, глядя в чашку. — Я хочу, чтобы ты знал. Я больше никогда не буду просить тебя о помощи.
Дима удивился. Он даже чашку опустил.
— В смысле? Это ещё что за новости?
— В прямом. Я справлюсь сама. Со всем. С ребёнком, с домом, с больничными. Сама.
Он пожал плечами, но в глазах мелькнуло что-то похожее на недоумение.
— Ну и хорошо. Меньше поводов для конфликтов будет. Я только за.
Он даже не уловил подтекста. Не почувствовал, что она не предлагает сделку, а ставит стену.
— Только тогда, — добавила она тихо, — не удивляйся, если однажды я тоже перестану что-то объяснять. Перестану рассказывать, как прошёл день, что болит, о чём я думаю.
— Лен, ты опять всё усложняешь, — устало махнул он рукой и допил кофе. — На пустом месте делаешь трагедию.
Она ничего не ответила.
Она действительно перестала просить. Перестала делиться. Перестала рассказывать, как устала, как прошёл день, что смешного сказал Артём. Их разговоры стали похожи на сводки с полей: «Купил хлеб?» — «Да». «Во сколько завтра выйдешь?» — «В девять». «Ужин на плите» — «Хорошо».
Снаружи всё выглядело идеально. Семья, ребёнок, работа, общий быт.
Внутри была звенящая, космическая тишина.
Иногда Дима всё же чувствовал это. Вечерами, когда она сидела с телефоном и не поднимала глаз, он говорил:
— Не понимаю, что с тобой случилось. Ты стала чужой.
Она поднимала на него спокойные, пустые глаза и отвечала:
— Ничего не случилось.
И это была чистая правда. Ничего не случилось в один какой-то день. Не было скандала, не было измены, не было громкой ссоры с битьём посуды. Просто каждый раз, когда он говорил: «Ты же дома сидишь» или «Ты вечно всё усложняешь», между ними возникала очередная микроскопическая трещина. Их не было видно сразу. Но со временем этих трещин стало так много, что стена, на которой держались их отношения, просто рассыпалась в труху.
Он так и не понял, что помощь — это не про смену подгузника и не про ночные подъёмы. Это про ощущение, что ты не одна в этом бесконечном, выматывающем марафоне. Что тебя видят. Что твой вклад ценят не меньше, чем зарплату.
А она так и не смогла донести это до него. Потому что кричать в пустоту можно только до тех пор, пока не сорвёшь голос. А потом наступает тишина.
Иногда непонимание не взрывается громким скандалом. Оно просто медленно, год за годом, выедает всё тёплое, светлое и живое, что когда-то было между двумя людьми.
И в какой-то момент женщина перестаёт просить — не потому что ей стало легче или она стала сильнее. А потому что она отчётливо поняла: её всё равно не услышат.