Найти в Дзене
За гранью реальности.

После похорон мужа мой сын отвёз меня на лесную дорогу и сказал: «Здесь твоё место»

Гроб опускали в землю медленно, сырая глина глухо стучала о крышку, и люди вокруг вздыхали, сморкались в платки, кто-то даже всхлипывал. А я стояла и смотрела, как руки в чёрных перчатках перебирают верёвки, и думала о том, что надо будет купить молока, потому что муж любил кофе с молоком. Без сахара. Крепкий. Эта мысль была такой обыденной, такой неправильной здесь, у могилы, что я зацепилась за

Гроб опускали в землю медленно, сырая глина глухо стучала о крышку, и люди вокруг вздыхали, сморкались в платки, кто-то даже всхлипывал. А я стояла и смотрела, как руки в чёрных перчатках перебирают верёвки, и думала о том, что надо будет купить молока, потому что муж любил кофе с молоком. Без сахара. Крепкий. Эта мысль была такой обыденной, такой неправильной здесь, у могилы, что я зацепилась за неё, как за соломинку. Лишь бы не провалиться в ту чёрную яму, которая разверзлась внутри.

Мы прожили вместе сорок два года. Через нищету прошли, когда в девяностые нечего было есть, и я пекла лепёшки из прошлогодней муки. Через болезни прошли, когда он лежал с инфарктом, а я ночами сидела у больничной двери на холодном полу, потому что в палату не пускали. Через всё прошли. А слёзы так и не вышли. Застряли где-то глубоко, камнем в горле. Ни тогда у могилы, ни позже, когда соседка тётя Зина принесла кутью в мисочке, прижала пухлую ладонь к моей руке и промолвила тихо:

— Ну что, Валентина Петровна, держитесь. Царствие ему небесное.

Я кивнула. Улыбнулась. Вежливо, как учили. И закрыла дверь.

Сын мой, Андрей, стоял на похоронах рядом. Высокий, статный, в дорогом чёрном костюме. Такой костюм, наверное, стоил больше, чем моя пенсия за полгода. Он держал меня под локоть. Крепко. Как положено. Как учат в хороших семьях, где сыновья заботятся о матерях. Но рука его была холодной.

Я чувствовала этот холод даже сквозь пальто. Не от погоды. От чего-то другого. От смысла, что ли. Будто он поддерживал не мать, а тяжёлую обязанность. Обузу, которую надо дотерпеть до конца церемонии, а потом можно будет сдать в гардероб вместе с пальто.

На поминках он говорил речи. Громкие, красивые, с правильными паузами и плавными жестами. Все кивали, поддакивали, кто-то даже прослезился. А соседка с первого этажа шепнула другой бабке: «Какой сын! Золото! Такое горе, а он всё организовал, и похороны, и поминки, всё по-человечески». Я сидела в углу, ковыряла вилкой холодную котлету и смотрела на него. На его лицо. Такое знакомое. Такое чужое.

Глаза мои. Серые, с крапинками. Нос отцовский, с горбинкой. А улыбка чужая. Улыбка человека, который давно перестал быть моим. Когда он последний раз обнимал меня просто так, без повода? Когда звонил не по делу, а спросить, как здоровье? Я напрягла память и не вспомнила. Год? Два? Может, больше.

На третий день он зашёл ко мне сам.

Я как раз варила кофе. Утренняя привычка, от которой не смогла отказаться, хотя мужа больше не было. Вода закипала в старой эмалированной кастрюльке, потому что кофеварка сломалась ещё в прошлом году, а новую мы так и не купили. Я ссыпала в чашку две ложки растворимого, налила кипяток, добавила молока. И замерла.

Муж всегда садился на этот стул. К окну. Чтобы видеть двор. Любил смотреть, как голуби копошатся, как соседские дети бегают. Я поставила чашку на его место. По привычке. И тут в дверь позвонили.

Андрей вошел, не разуваясь. Прошёл в кухню в ботинках, оставляя на линолеуме мокрые следы. На улице моросил дождь. Сел за стол. На тот самый стул, где всегда сидел отец. Сел и даже не заметил, что на столе стоит чашка с нетронутым кофе. Для него.

— Мам, — сказал он. — Дело есть.

Я стояла у плиты, спиной к нему. Смотрела, как остывает кофе в моей чашке. Молчала.

— Я всё обдумал, — продолжал он. — Тебе будет лучше в пансионате. За городом. В лесу. Тишина, уют, уход хороший. Воздух чистый. И люди там свои, пенсионеры. Нечего тебе одной в этой квартире сидеть. Ты же знаешь, как папа болел, как ты намучилась с ним. Ты тоже можешь...

Он не договорил. Запнулся.

Я повернулась. Посмотрела на него. Он отвёл глаза. И я поняла, что он хотел сказать. «Ты тоже можешь заболеть. Можешь умереть. И доставишь мне хлопоты». Или ещё точнее: «Ты должна умереть побыстрее и поудобнее. Чтобы не мешать».

Я молчала. Подошла к столу. Села напротив. Взяла свою чашку. Кофе уже почти остыл. Я пила его маленькими глотками. Горячий. Обжигала губы. Но пила. Чтобы не закричать. Чтобы не швырнуть в него этой чашкой. Чтобы не размазать по его холёному лицу эту остывшую горечь.

— Квартира, — начал он, глядя куда-то в угол, — и бизнес теперь мои. Папа всё переоформил на меня год назад. Ты же знаешь, он всегда думал обо мне. Чтобы я не обиделся. Чтобы не было споров потом. Чтобы всё по-честному.

Я знала.

Знала, что муж за год до смерти, когда уже понимал, что уходит, переписал на сына всё. И квартиру, и гараж, и даже те жалкие сбережения, что лежали на книжке. Он даже не спросил меня. Просто поставил перед фактом: «Так надо, Валя. Он наш сын. Ему и оставлять». Я тогда не возражала. Думала, дура старая: «Ну и пусть. Лишь бы сын был рядом. Лишь бы не забывал. Лишь бы приезжал, звонил, заботился». Наивная.

— Ты же понимаешь, — продолжал Андрей, и голос его стал твёрже, увереннее, — что тебе одной там не место. Ты не справишься. Ты устала. Ты старая.

Последнее слово он произнёс мягко. Почти ласково. Будто диагноз ставил. Будто я сломанная вещь, которую пора выбросить на свалку, потому что чинить дороже, чем купить новую.

Я допила кофе. Поставила чашку на стол. Ровно. Аккуратно. Чтобы не дрожали руки.

— Когда? — спросила я.

Он, кажется, удивился. Наверное, ждал слёз. Ждал криков. Ждал, что я буду хвататься за сердце, падать в обморок, угрожать, что вызову участкового, что никуда не поеду. А я просто спросила. Потому что поняла уже всё. Спорить было бесполезно. И не с кем.

— Завтра, — ответил он быстро, будто боялся, что я передумаю или начну торговаться. — Утром. Я заеду. Всё уже оформлено, документы готовы. Даже вещи собирать не надо, там всё есть. Бельё, посуда, всё. Возьми только самое необходимое. Документы, лекарства. И не волнуйся. Я буду навещать. Конечно.

Он соврал. Я знала это точно. Так же точно, как знала, что завтра утром взойдёт солнце. Он не приедет. Ни разу. Ни на праздники. Ни на выходные. Никогда.

Андрей ушёл. Я слышала, как хлопнула входная дверь. Как щёлкнул замок. Потом тишина. Такая густая, что в ушах зазвенело.

Я посидела ещё немного. Потом встала, вымыла чашку, вытерла стол. Подошла к окну. Во дворе под фонарём стояла его машина. Чёрный «Мерседес», блестящий даже в этом сером, дождливом свете. Он сидел в машине, говорил по телефону, жестикулировал. Потом убрал телефон, завёл мотор и уехал. Фонарь мигнул и погас, будто тоже не хотел смотреть на всё это.

Я достала с антресоли старый чемодан. Дерматиновый, коричневый, ещё с нашей свадьбы. Открыла. Внутри пахло нафталином и прошлым.

Сначала положила паспорт. Потом фотографию мужа. Ту самую, где он молодой, смеётся, на рыбалке. Помню, как я её щёлкала старым «Зенитом», а он позировал с огромным лещом, гордый, как мальчишка. Потом записную книжку в потёртой обложке. Там были рецепты. Те самые, что он любил больше всего. Его мамины, мои, вырезанные из газет. Борщ по-кубански, шарлотка, котлеты пожарские. Зачем я брала эту книжку в лес? Сама не знаю. Наверное, чтобы было что вспомнить. Или чтобы не забыть, кто я есть.

Потом достала из тайника, из-под белья в шифоньере, деньги. Немного. Тысяч двадцать. Я откладывала их годами. С пенсии, с мелочи, с того, что удавалось сэкономить на лекарствах. Лежали на чёрный день. Видимо, этот день настал.

Закрыла чемодан. Села на кровать. В комнате было темно, я не зажигала свет. Сидела и смотрела, как за окном дождь рисует на стекле мокрые разводы.

Вспомнила, как Андрей маленький бежал по этой комнате в мокрых штанишках, смеялся, тянул ко мне руки. Как я вытирала его полотенцем, кутала в одеяло и читала сказки на ночь. Как он засыпал, уткнувшись носом мне в плечо, и пахло от него молоком и детским мылом.

Где тот мальчик? Куда он делся?

Встала. Подошла к серванту. Достала рюмку. Налила водки. Постояла, глядя на портрет мужа. Чокнулась с ним мысленно. Выпила. Водка обожгла горло, разлилась теплом в груди.

— Прости, Коля, — сказала я вслух. — Не уберегла.

Спала я плохо. Ворочалась, слушала, как дождь барабанит по крыше, как воет ветер в форточке. Под утро задремала. И приснился мне муж. Будто сидит он на кухне на своём месте, пьёт кофе, смотрит на меня и улыбается.

— Ты чего, Коль? — спрашиваю.

— Ничего, — отвечает. — Вали всё будет хорошо. Ты держись.

Я проснулась. За окном светало. Дождь кончился. Серое небо обещало холодный, осенний день.

Встала, умылась, оделась. Надела самое тёплое: старую шерстяную кофту, вязаный платок, зимнее пальто. Ботинки на толстой подошве. Не знаю зачем, но надела.

Ровно в девять утра хлопнула дверь подъезда. Я выглянула в окно. Чёрный «Мерседес» стоял у подъезда. Андрей курил, стоя рядом с машиной, смотрел в телефон.

Я взяла чемодан. Обвела взглядом комнату. Всё. Квартира, где я прожила сорок лет, где родила сына, где хоронила мужа, где смеялась и плакала, — теперь чужая. Я здесь гостья. И гостья, которую выставляют за дверь.

Взяла ключи. Положила на тумбочку в прихожей. Пусть забирает. Ему теперь всё это принадлежит.

Вышла на лестничную клетку. Дверь за спиной захлопнулась с тяжёлым, окончательным стуком. Как крышка гроба.

Андрей увидел меня, бросил окурок в лужу, открыл багажник. Я подошла, поставила чемодан. Он даже не помог. Просто стоял и смотрел, как я, кряхтя, поднимаю тяжёлый дерматиновый стариковский багаж.

— Садись, — сказал он и кивнул на заднюю дверцу.

Я села. Салон пах кожей и дорогим освежителем. На переднем сиденье валялась детская игрушка, пластмассовый заяц. Внука моего игрушка. Я его видела всего три раза. Когда родился, когда крестили и когда муж умирал, они приезжали на час. «Заняты, мам, сами понимаешь».

Андрей сел за руль. Завёл мотор. Мы выехали со двора. Я обернулась. Мой дом, мой подъезд, моя скамейка у подъезда, где мы с мужем сидели вечерами, — всё уплывало назад, уменьшалось, таяло в серой утренней дымке.

Мы ехали молча. Сначала город, знакомые улицы, магазины, остановки. Потом окраины, частные дома, пустыри. Потом потянулся лес.

Я смотрела в окно. Берёзы, сосны, осины. Мокрые стволы, жёлтая листва под ногами. Красиво. И страшно.

Дорога становилась всё уже. Асфальт кончился, началась грунтовка. Машину трясло на ухабах, подбрасывало на корнях деревьев. Я держалась за ручку двери, вцепившись в неё так, что побелели костяшки. Сердце колотилось где-то в горле.

— Андрей, — сказала я. — А где именно этот пансионат?

Он не ответил. Секунд десять молчал. Потом бросил через плечо:

— Скоро увидишь.

Голос его был ровным. Спокойным. Почти равнодушным.

Ехали ещё минут двадцать. Лес становился гуще, темнее. Дорога превратилась в две колеи, заросшие травой. Ветки хлестали по стёклам. Я перестала понимать, где мы. Ориентиры исчезли.

Наконец машина остановилась.

Андрей заглушил мотор. Вышел. Открыл мою дверцу.

Я вылезла. Огляделась.

Кругом ни души. Лес. Густой, тёмный, безмолвный. Ни домов. Ни заборов. Ни столбов с проводами. Только деревья, небо в просветах ветвей и сырая земля под ногами.

— Вот, — сказал Андрей. — Здесь твоё место.

— Вот, — сказал Андрей. — Здесь твоё место.

Я огляделась. Медленно, не веря. Повернула голову налево, потом направо. Лес. Густой, тёмный, безмолвный. Сосны вперемешку с берёзами, мокрая трава под ногами, серое небо в просветах между ветвями. Ни домов. Ни заборов. Ни столбов с проводами. Даже тропинки не видно. Только колея, по которой мы приехали, и та теряется в двадцати метрах за поворотом.

— Что значит моё место? — спросила я.

Голос прозвучал хрипло, будто чужой.

— Как есть, — ответил он. И пожал плечами. Легко так, будто мы обсуждали погоду. — Ты сама понимаешь. Тебе здесь будет лучше. Тишина. Покой. Никто не будет тебя тревожить.

Он пошёл к багажнику. Я смотрела, как он открывает крышку, достаёт мой чемодан, ставит его на землю. Прямо в траву. На сырую землю. Потом вернулся в машину, достал с заднего сиденья пакет. Белый, полиэтиленовый, с ручками. Поставил рядом с чемоданом.

— Еды хватит на пару дней, — сказал он, выпрямившись. — Бутерброды, вода, шоколад. Потом... ну, ты умная женщина. Разберёшься.

Я смотрела на него и не узнавала. Тот ли это мальчик, которому я ночами сказки читала? Тот ли, чьи руки я вытирала полотенцем, когда он прибегал с улицы мокрый до нитки? Глаза мои. Нос отцовский. А внутри пустота. Чужая, холодная пустота.

— Ты... — начала я и запнулась. Губы не слушались. — Ты бросаешь меня? Здесь? В лесу?

Он вздохнул. Посмотрел куда-то в сторону, на деревья. Потом перевёл взгляд на меня. Спокойный, почти довольный взгляд.

— Не бросаю. Просто отпускаю. Ты всё равно скоро уйдёшь. Зачем тебе квартира? Зачем тебе город? Ты мне мешаешь. Честно. Я долго думал, как тебе сказать. Решил, что лучше прямо. Ты мне мешаешь, мама. Ты напоминание. О том, что я должен что-то чувствовать. А я не хочу. У меня своя жизнь. Своя семья. Жена, дети. Они не хотят жить с бабушкой. Особенно с такой... уставшей.

Он сказал это так легко, будто зачитывал список покупок в магазине. Хлеб, молоко, мать в лес.

— Андрюшенька... — прошептала я.

Слёз не было. Только пустота внутри разрасталась, холодная, липкая.

— Я твоя мать.

— Была, — поправил он. — Теперь ты обуза. Прости. Но так будет лучше для всех. Для тебя тоже. Подумай сама: зачем тебе эта суета? Город, шум, соседи эти вечные. А здесь красота. Тишина. Грибы вон, ягоды. Поживёшь немного, и всё закончится само собой. Без мучений, без больниц.

Он говорил, а я слушала. Стояла и слушала, как собственный сын объясняет мне, почему я должна умереть в лесу, чтобы не портить ему жизнь.

— Квартиру я продам, — продолжал он. — Деньги нужны. Детей поднимать, бизнес развивать. Папа бы понял. Он всегда хотел для меня лучшего. А ты... что ты можешь мне дать? Только проблемы. Сердце у тебя слабое, давление. Скорую вызвать? А если ночью? Я на работе, жена с детьми. Кому это надо? Никому.

— Я тебя родила, — сказала я. — Я тебя выходила. Ночью не спала, когда ты болел. Из последнего тебе отдавала...

— Всё, хватит, — перебил он. Голос стал жёстче. — Не начинай эту песню. Я ничего тебе не должен. Это ты меня родила, я тебя не просил. Жизнь вообще штука несправедливая. Но я хотя бы честен с тобой. Другие бы просто в дом престарелых сдали, и сидела бы там с такими же брошенными, ждала смерти. А я тебе волю дал. Красота, воздух. Сама решай, что делать.

Он сел в машину. Захлопнул дверцу. Завёл мотор.

Я смотрела на него через стекло. Он даже не повернул голову. Просто смотрел вперёд, на дорогу.

И тут меня прорвало.

Я бросилась к двери. Ухватилась за ручку. Дёрнула. Заперто.

— Андрей! — закричала я. — Постой! Андрюша! Я... я всё отдам! Квартиру, деньги, всё! Только не оставляй меня здесь! Пожалуйста!

Я колотила по стеклу кулаком. По лицу текло. То ли дождь начал накрапывать, то ли слёзы наконец прорвались.

Он нажал на газ. Машина дёрнулась, рванула вперёд. Я не отпускала ручку. Меня протащило несколько метров, ноги подкосились, я упала. Больно ударилась коленом о камень, торчащий из земли. Рука соскользнула с ручки, и я осталась лежать на земле, в грязи.

— Андрей!

Машина удалялась. Я слышала, как ревёт мотор, как шуршат шины по мокрой траве. Я поползла. Ползла на коленях, хваталась за траву, пыталась встать, падала снова.

— Сынок! Андрюшенька! Не надо! Вернись!

Он не оглянулся. Даже не притормозил. Чёрный «Мерседес» скрылся за поворотом, и через минуту стих звук мотора.

Я осталась одна.

Сидела на земле, держалась за колено. Пальто в грязи, платок сбился набок, волосы намокли от начинающегося дождя. Колготки порвались, сквозь них проступала кровь. Боль была. Острая, жгучая. Но не та. Другая боль. Глубже. Там, где когда-то билось сердце, а теперь зияла чёрная дыра.

Я сидела долго. Может, пять минут, может, час. Время остановилось. Дождь усилился, крупные капли застучали по листьям, по моей голове, по чемодану, стоящему в траве. Я смотрела на этот чемодан. Коричневый, старый, дерматиновый. Свадебный. Сорок два года назад я собирала его в нашу первую совместную поездку. К море, на Чёрное. Мы были молодые, счастливые, глупые. А теперь я здесь. В лесу. С этим чемоданом. Как брошенная вещь. Как мусор.

Наконец я пошевелилась. Затекли ноги, замёрзла спина. Дождь промочил пальто, холод пробирался под одежду. Надо было что-то делать. Не сидеть же здесь, пока не стемнеет.

Я подползла к чемодану. Опираясь на него, встала. Колено стрельнуло болью, я зашипела, но устояла. Огляделась. Лес. Только лес. Куда идти? Где дорога? Я посмотрела на колею, по которой мы приехали. Она уходила в одну сторону и в другую. В ту, откуда мы приехали, и в ту, куда уехал сын. Но куда ведёт эта дорога? К людям? Или дальше в лес, в никуда?

Я не знала.

Решила идти туда, откуда мы приехали. Интуитивно. Дорога должна куда-то вывести. К шоссе. К людям.

Попробовала шагнуть. Колено пронзило болью. Я прихрамывала, но шла. Взяла чемодан за ручку, покатила за собой по траве. Тяжело, колёсиков у чемодана не было, он просто волочился по земле, цеплялся за корни, за кочки. Пакет с едой я повесила на другую руку.

Шла медленно. Останавливалась, переводила дух. Дождь хлестал по лицу, затекал за воротник. Руки замёрзли, пальцы онемели. Но я шла.

Пройдя метров двести, я остановилась. Дорога раздваивалась. Я не заметила этого, когда мы ехали. Сын свернул налево, а прямо уходила другая колея, заросшая сильнее. Куда идти? Я стояла на перекрёстке в лесу, под дождём, и не знала, где люди.

Выбрала прямо. Просто наугад.

Шла долго. Часа два, наверное. Дождь то прекращался, то начинался снова. Я промокла до нитки. Ботинки хлюпали, ноги замёрзли. Чемодан стал неподъёмным. Я тащила его через силу, останавливалась каждые десять минут, чтобы перевести дух.

Лес вокруг был одинаковым. Сосны, берёзы, кусты. Никаких следов человека. Ни столбов, ни линий электропередач, ни заборов. Только деревья и небо. Серое, низкое, безнадёжное.

Я начала замерзать по-настоящему. Зубы стучали, руки тряслись. Надо было искать укрытие. Но где? Вокруг лес, и ни одной даже самой убогой хижины.

Дорога привела меня к ручью. Узкому, но быстрому. Он перерезал колею, и дальше дорога не просматривалась. Может, она уходила в воду, может, кончалась здесь. Я не знала.

Я села на упавшее дерево рядом с ручьём. Положила чемодан, поставила пакет. Открыла пакет, заглянула внутрь. Бутерброды с колбасой, две бутылки воды, три шоколадки, пачка печенья. Андрей, видимо, решил, что я должна умереть не сразу. Чтобы совесть не мучила. Чтобы мог сказать, если спросят: «Я дал ей шанс. Еду оставил. А она не справилась».

Я достала шоколадку. Развернула. Откусила. Шоколад таял во рту, сладкий, приторный. Я жевала и смотрела на ручей. Вода бежала, журчала, облизывала камни. Красиво. Спокойно. И страшно до дрожи.

Съела всю шоколадку. Выпила полбутылки воды. Встала. Надо было решать: переходить ручей или возвращаться. Возвращаться не хотелось. Там, откуда я пришла, не было ничего. Может, там тоже ничего нет, но идти назад значило признать поражение.

Я перешла ручей. Вода ледяная, обожгла ноги сквозь ботинки. Но я перешла. Дорога за ручьём продолжалась. И я пошла дальше.

Через час я выбилась из сил полностью. Ноги подкашивались, колено распухло и болело так, что я не могла наступать. Руки онемели от тяжести чемодана. Дождь усилился, превратился в ливень. Я поняла, что дальше не дойду. Надо искать место для ночлега.

Свернула с дороги в лес. Нашла большую ель. Лапы у неё росли низко, почти до земли. Под ними было сухо. Земля прикрыта хвоей, вода не капала. Убежище.

Я залезла под ёлку. Поставила чемодан, пакет. Села, привалилась спиной к стволу. Стянула ботинки, вылила из них воду. Сняла мокрые носки, выжала, надела снова. Достала из чемодана фото мужа, посмотрела на него.

— Вот так, Коля, — сказала я шёпотом. — Вот так нас сынок проводил.

Фотография намокла по краям, но лицо его было целым. Молодой, смеющийся, с рыбиной в руках. Я прижала фото к груди и закрыла глаза.

Стало темнеть. Лес наполнился звуками. Где-то ухнула сова. Ветка треснула под тяжестью дождя. Мышь прошуршала в траве. Я дрожала. Не от холода только. От страха. От обиды. От боли, которая разъедала изнутри.

Я думала о муже. О том, как он смеялся. Как заваривал мне чай с мятой, когда я болела. Как держал за руку, когда мне было страшно. Как говорил: «Ты моя опора, Валюша. Без тебя я никто». А теперь я никто. Брошенная вещь. Мусор, который выкинули в лесу, чтобы не вонял в квартире.

Но чем больше я думала, тем сильнее во мне закипала злость. Не на сына. На себя. На свою глупость. На свою доверчивость. На то, что не видела, не понимала, не хотела замечать, как он рос чужим. Как отдалялся с каждым годом. Как звонил только по праздникам. Как приезжал раз в полгода на час.

Я сама это допустила. Сама растила его, отдавала всё, ничего не требуя взамен. Думала: «Вырастет, поймёт, спасибо скажет». А он вырос и сказал. Сказал, что я обуза. Что место мне в лесу.

Я сжала фотографию мужа.

— Не дождёшься, сынок, — прошептала я в темноту. — Я не сдохну здесь. Я выживу. Назло тебе.

Ночь я не спала. Сидела, прислушивалась к звукам. Боялась каждого шороха. Когда становилось совсем невмоготу, доставала из пакета печенье, жевала, запивала водой. Дрожала, куталась в мокрое пальто, но не спала.

Под утро дождь кончился. Стало светать. Серый рассвет пробивался сквозь ветки. Я выползла из-под ёлки, размяла затёкшие ноги. Колено распухло ещё сильнее, но я могла идти.

Надо было идти.

Я оставила чемодан под ёлкой. Взяла только пакет с остатками еды, фотографию мужа, паспорт, деньги и записную книжку с рецептами. Запихнула всё в пакет. Чемодан был слишком тяжёлым, он тянул меня вниз. Я оставлю его здесь. Если выживу, вернусь. Если нет... какая разница?

Я пошла. Снова к дороге. Снова по колее. Теперь я знала одно: надо идти. Идти, пока есть силы. Пока не упаду. Пока не найду людей. Или пока не пойму, что их здесь нет.

Солнце поднялось выше, стало чуть теплее. Лес оживал. Птицы запели. Где-то далеко, кажется, залаяла собака.

Я остановилась. Прислушалась.

Тишина.

Потом снова лай. Еле слышный, но отчётливый. Собака. Значит, люди близко.

Я пошла быстрее, забыв про больное колено. Сердце колотилось от надежды. Лай становился громче. Я почти бежала, хромая, спотыкаясь, падая и поднимаясь.

Дорога вывела на поляну. На краю поляны стоял дом. Старый, бревенчатый, с покосившимся забором. Из трубы шёл дым. Во дворе лаяла собака, привязанная к будке.

Я вышла из леса и остановилась на краю поляны.

Жильё. Люди. Жизнь.

Глава 3. Чужие люди

Я стояла на краю поляны и смотрела на дом. Ноги подкашивались, сердце колотилось где-то в горле. Собака за забором лаяла без остановки, рвалась с цепи, но я почти не слышала её. Смотрела на дым из трубы, на покосившиеся ставни, на огород с пожухлой ботвой картошки.

Жильё. Люди. Жизнь.

Я сделала шаг вперёд и чуть не упала. Колено прострелило острой болью, нога подогнулась. Пришлось остановиться, перевести дух. Собака зашлась в истерике, и на её лай из дома вышел человек.

Старик. Невысокий, сутулый, в ватнике и резиновых сапогах. Он прищурился, глядя на меня, приложил ладонь козырьком к глазам.

— Ты чего? — крикнул он не то мне, не то собаке. — Цыц, Шарик!

Собака замолчала, только повизгивала и скребла лапами землю.

Я пошла к калитке. Медленно, прихрамывая, опираясь на пакет с вещами. Старик смотрел на меня, не двигаясь с места. Лицо у него было тёмное, морщинистое, глаза настороженные.

Я дошла до калитки, остановилась. Хотела что-то сказать, но голос пропал. Только губы шевелились беззвучно.

— Ты откуда, мать? — спросил старик. Голос у него оказался неожиданно мягким, с хрипотцой.

— Заблудилась, — прошептала я. И сама не узнала своего голоса. Сиплый, чужой. — Заблудилась я. В лесу.

Старик оглядел меня с головы до ног. Пальто грязное, мокрое, платок съехал набок, волосы слиплись, колготки порваны, колено распухшее и в крови. Видок у меня был тот ещё.

— Одна в лесу? — недоверчиво спросил он. — В такую погоду? Грибов уже нет, ягод тоже. Ты чего там делала?

Я открыла рот и закрыла. Не могла же я сказать правду. Что сын привёз и бросил. Это же стыдно. Как признаться чужому человеку, что собственный ребёнок тебя в лесу оставил, как щенка? Что ты ему не нужна, что ты мусор, обуза?

— Заблудилась, — повторила я. — Шла по дороге, думала, выйду куда-нибудь. А лес всё гуще. Еле дошла.

Старик молчал, смотрел на меня. Потом вздохнул, отодвинул щеколду на калитке.

— Заходи. Чай будешь?

Я зашла во двор. Собака сунулась было ко мне, обнюхала, завиляла хвостом. Старик прикрикнул на неё, но без злости.

В доме было тепло. Русская печь топилась, от неё шёл жар. Пахло хлебом, капустой и ещё чем-то родным, домашним. В комнате, куда мы вошли, было чисто, но бедно. Старый стол, лавки, железная кровать в углу, застеленная лоскутным одеялом. На стене висели фотографии в рамках, пожелтевшие от времени.

Из-за печки вышла старуха. Маленькая, сгорбленная, в цветастом платке, повязанном по-старушечьи — концами назад. Она вытирала руки о фартук и смотрела на меня с тем же настороженным любопытством.

— Кто это, Федотыч? — спросила она.

— Заблудилась бабка в лесу, — ответил старик, стаскивая ватник. — Пусти погреться. Чайку бы ей.

Старуха кивнула, засуетилась. Сняла с печки закипевший чайник, достала кружки, глиняную миску с сушками.

— Садись, мать, — сказала она. — Садись, чего стоишь. Мокрющая вся, дрожишь. Снимай пальто-то.

Я стянула с себя мокрое пальто, повесила на гвоздь у двери. Хотела сесть, но ноги подкосились, и я просто рухнула на лавку. Старуха ахнула, увидев моё колено.

— Господи, да что ж это! Федотыч, глянь, нога-то! Вся распухшая, в крови!

Старик подошёл, посмотрел, покачал головой.

— Перевязывать надо. Мать, ты как так угораздилась?

— Упала, — сказала я. — В лесу. Камень подвернулся.

Старуха принесла тазик с тёплой водой, чистое полотенце, какую-то мазь в баночке. Я мыла ногу, морщилась от боли, а она причитала надо мной, как над ребёнком.

— Одна в лесу, в такую погоду, — говорила она, промывая мне рану. — Да как же тебя угораздило? Свои-то есть? Дома ждут?

Я молчала. Потом выдавила:

— Есть. Сын в городе. Я в гости к нему ездила. На обратном пути автобус пропустила, решила срезать через лес, думала, тут ближе. А там дорога разная, я и заплутала.

Врала я плохо. Чувствовала, что старуха не верит. Но она не переспрашивала. Только вздыхала и качала головой.

— Сейчас перевяжу, чаем напоим, спать уложим. А завтра видно будет. Может, попутка до города найдётся. У нас тут не ходят почти, но бывает.

Я пила горячий чай, грызла сушку и чуть не плакала. От тепла, от доброты, от того, что чужие люди оказались ближе, чем родной сын.

— Как звать-то тебя? — спросила старуха.

— Валентина. Валентина Петровна.

— А меня Матвеевна, — улыбнулась она. — А это Федотыч, муж мой. Живём тут вдвоём. Дети в городе, приезжают редко. Вот так и коротаем век.

Я кивнула. Понимала я их. Очень хорошо понимала.

Федотыч сидел у окна, курил в форточку, поглядывал на меня.

— Ты ешь, ешь, — сказал он. — Щей хотите? Матвеевна, налей щей.

Я съела тарелку щей. Горячих, наваристых, с мясом. И поняла, что умираю от голода. Когда ела последний раз? Бутерброд в машине, когда сын вёз меня в этот лес. А до этого? Утром кофе только. Целая вечность прошла.

После еды меня сморило. Веки тяжелели, голова клонилась к столу.

— Ложись, Валентина, — сказала Матвеевна. — Вон на кровать, отдыхай. Федотыч на печи поспит, мы не стесняемся.

Я хотела отказаться, но сил не было. Добрела до кровати, упала на неё, даже одеяло не укрыла. И провалилась в чёрную пустоту без снов.

Проснулась я от тишины. Долго лежала, смотрела в потолок и не понимала, где я. Потом вспомнила. Лес, дорога, ёлка, ручей. Дом. Чужие люди. Сын.

Я села на кровати. Колено ныло, но опухоль немного спала. В доме было тихо, только часы тикали на стене да потрескивали дрова в печке. За окном темно. Ночь.

Я встала, на цыпочках прошла к окну. Заглянула. Ничего не видно, только чернота. Лес. Он повсюду.

— Не спится? — раздался шёпот.

Я вздрогнула, обернулась. Матвеевна сидела за столом, в темноте её почти не было видно.

— Извините, разбудила.

— Не разбудила. Я тоже не сплю. Спина болит, старая уже. Иди сюда, посидим.

Я села рядом с ней за стол. Она зажгла керосиновую лампу, свет упал на её лицо, морщинистое, доброе.

— Ты не грибница, Валентина, — тихо сказала она. — Я сразу поняла. Какие грибы в октябре? Да и одёжа не та. В пальто в лес не ходят, в платке. Ты мне правду скажи. Может, помощь нужна? Может, обидел кто?

Я молчала долго. Смотрела на пламя в лампе, на свои руки, лежащие на столе. Старые руки, в морщинах, с узловатыми пальцами.

— Сын, — сказала я наконец. И голос дрогнул. — Сын привёз.

И рассказала всё. Как похоронила мужа, как он пришёл на третий день, как говорил про пансионат, как вёз по лесной дороге, как высадил и уехал. Как ползла за машиной, как ночевала под ёлкой, как шла, не зная куда.

Матвеевна слушала, не перебивая. Только вздыхала иногда. Когда я закончила, она положила свою ладонь поверх моей.

— Господи, — сказала она. — Господи, мать. Как же так? Сын ведь. Родная кровь.

— Нет у меня больше сына, — ответила я. И поняла, что это правда. Тот мальчик, которого я растила, умер. А этот чужой человек в дорогом костюме — не сын.

Мы сидели молча. Потом Матвеевна встала, налила в кружки чай, остывший уже, но мы всё равно пили.

— У нас тоже сын в городе, — сказала она. — Тоже редко приезжает. Раз в год, на Пасху. Привезёт гостинцев, посидит час, и назад. Скучаем, а что поделаешь? У них жизнь своя. А тут глушь, лес. Не едут.

— Может, и хорошо, что не едут, — горько сказала я. — Хоть в лес не везут.

— Не говори так, — покачала головой Матвеевна. — Всякое бывает. Но чтоб в лес... такого я не слышала.

Под утро я задремала, сидя за столом, положив голову на руки. Разбудил меня запах еды. Матвеевна грела завтрак, Федотыч возился во дворе, слышно было, как он колет дрова.

— Проснулась? — улыбнулась она. — Иди умойся. Вон рукомойник в сенях. Щас завтракать будем.

День прошёл как в тумане. Я помогала Матвеевне по хозяйству: чистила картошку, подметала пол, вытирала пыль. Делала всё медленно, потому что колено болело, но делала. Надо было чем-то занять руки, чтобы не думать.

К вечеру я поняла, что не хочу уходить. Не хочу возвращаться в город, в ту квартиру, которая уже не моя. Не хочу видеть сына, слышать его голос. Не хочу ничего.

— Оставайся, — сказала Матвеевна, будто прочитав мои мысли. — Место есть. Мы одни, скучно. Втроём веселее. А там, глядишь, и надумаешь чего.

Я посмотрела на неё. На Федотыча, который сидел у окна и чинил старый сапог. На эту бедную, но тёплую избу. На лес за окном, который уже не казался таким страшным.

— А не прогоните? — спросила я тихо.

— Дура, что ли? — усмехнулся Федотыч. — Живи. Лес большой, места всем хватит. А нам помощница нужна. Вон Матвеевна старая уже, тяжело ей. А ты справная, вижу.

И я осталась.

Прошла неделя. Я привыкла к новой жизни. Вставала рано, топила печь, готовила завтрак. Потом помогала по хозяйству. Днём ходила в лес за хворостом, училась не бояться. Колено зажило, только шрам остался на память.

Я почти не думала о сыне. Почти. Иногда, ночью, когда никто не видел, я доставала фотографию мужа, смотрела на неё и шептала:

— Прости, Коля. Не уберегла.

А на восьмой день я попросила у Матвеевны телефон. Старый, кнопочный, с потёртым экраном.

— Позвонить хочу, — сказала я.

Она молча протянула аппарат. Я вышла во двор, села на скамейку. Долго смотрела на цифры. Потом набрала номер сына.

Гудок. Ещё гудок. Ещё.

— Абонент временно недоступен, — сказал механический голос.

Я положила трубку. Посидела ещё немного. Потом набрала снова.

Гудок. Гудок. Тишина.

— Алло? — раздался вдруг его голос. Сонный, недовольный.

Я молчала.

— Алло! Говорите!

Я молчала.

— Да кто там?

Я нажала отбой.

Встала. Вернулась в дом. Отдала телефон Матвеевне.

— Что? — спросила она.

— Ничего, — ответила я. — Так. Проверила.

И пошла чистить картошку на ужин.

Внутри что-то оборвалось. Окончательно и бесповоротно. Я поняла, что возвращаться мне некуда. Не в тот город, где живёт чужой человек, похожий на моего сына. Не в ту квартиру, где всё напоминает о муже и о предательстве. Моё место теперь здесь. С этими чужими людьми, которые стали ближе родного.

Вечером мы сидели за столом, пили чай с малиновым вареньем. Федотыч рассказывал, как ходил на охоту лет тридцать назад и встретил медведя. Матвеевна смеялась, вспоминая молодость. А я слушала и думала: вот она, жизнь. Простая, трудная, но настоящая. Без обмана. Без предательства.

И впервые за много дней я улыбнулась.

Глава 4. Новая жизнь

Месяц пролетел как один день.

Я просыпалась затемно, когда небо за окном ещё было чёрным, только первые петухи начинали перекликаться где-то в дальних дворах. В доме было холодно, печь за ночь остывала, и я натягивала одеяло до самого подбородка, лежала несколько минут, слушая, как сопит на печи Федотыч, как ворочается Матвеевна на своей кровати.

Потом вставала. Накидывала пальто поверх ночной рубашки, шла во двор за дровами. Утро уже было морозным, трава покрывалась инеем, лужи затягивало тонким ледком. Я научилась колоть дрова. Сначала Федотыч показывал, как ставить чурбак, как размахиваться топором, чтобы не попасть по ноге. Руки болели, мозоли натирали ладони, но я упрямо продолжала. Не хотела быть обузой.

Топить печь меня научила Матвеевна. Это целое искусство: бересту, лучину, потом полешки помельче, потом уже основные дрова. Чтобы гудело, чтобы жар стоял. Я приноровилась быстро, и теперь каждое утро сама растапливала печь, ставила чугунок с водой, месила тесто для хлеба.

Хлеб у меня не сразу получился. Первый раз вышел комом, плотный, сырой внутри. Матвеевна не ругалась, только смеялась добро.

— Ничего, — говорила она. — Я тоже не сразу научилась. У моей свекрови, царствие ей небесное, первый блин всегда комом был, а хлеб так три года не получался. Привыкай, Валя. Всему своё время.

Я привыкала.

Дни стали похожи один на другой, но в этой похожести было что-то успокаивающее. Утром — печь, завтрак, уборка. Днём — огород, хоть уже и поздняя осень, но картошку надо перебрать, морковь в подвал спустить, капусту нарубить для засолки. Вечером — ужин при лампе, разговоры, чай с травами, которые Матвеевна сама собирала и сушила.

Федотыч рассказывал про лес. Про зверей, про грибные места, про то, как в войну здесь партизаны прятались. Я слушала и удивлялась: столько лет прожила в городе, в трёх часах езды от этих мест, и ничего не знала. Думала, лес — он и есть лес. А оказалось, у каждого оврага своё имя, у каждой поляны своя история.

— А там, за ручьём, — показывал Федотыч рукой в сторону леса, — там клюквенник. Ягод много. Но сыро, топко, без сапог не суйся. Весной вообще не пройти.

— А там? — спрашивала я, кивая на восток.

— А там дорога старая, лесная. По ней раньше лесовозы ходили, лес вывозили. Сейчас заросла, только зимой на санях можно проехать. Выходит она на тракт, километров через двадцать. До города оттуда рукой подать.

Я молчала. Город. Там осталась квартира, там осталась жизнь, которая кончилась в тот день, когда сын посадил меня в машину. Там остался он.

Про сына я старалась не думать. Но иногда, по ночам, когда не спалось, мысли приходили сами. Я вспоминала его маленьким, с круглыми щеками, с испачканным вареньем лицом. Как он бежал ко мне с букетом одуванчиков, таких жёлтых, ярких, и кричал: «Мама, мама, это тебе!». Как я прижимала его к себе, вдыхала запах детской головы, молока и солнца.

Куда тот мальчик делся? Где та любовь, которая была? Неужели её можно просто взять и выключить, как свет в комнате?

Я доставала фотографию мужа, смотрела на неё при свете луны, падающем в окно. Муж улыбался, молодой, счастливый, с рыбиной в руках.

— Коля, — шептала я. — Ты видел? Ты видишь, что он сделал?

Муж молчал. Только улыбался с пожелтевшей фотографии.

Однажды я решилась.

— Матвеевна, — спросила я за ужином. — А у вас дети в городе? Вы говорили.

Она вздохнула, отложила ложку.

— Сын, Валя. Один сын. В областном центре живёт, семьёй обзавёлся. Дом у них, работа хорошая.

— Приезжает?

— Бывает, — неопределённо ответила она. — На праздники большие. На Пасху, на Новый год. Иногда летом на недельку. Редко, в общем.

— Звонит?

— Звонит. Раз в месяц примерно. Спросит, как здоровье, не надо ли чего. Мы говорим, что всё хорошо. Чего их дёргать? У них своя жизнь.

— А вы к ним? — спросила я.

Матвеевна долго молчала. Потом ответила тихо:

— Была один раз. Когда внук родился. Поехали с Федотычем, помогали, сколько могли. Месяц прожили и назад. Не наше это. Город, суета, тесно. Они там по-своему живут, мы им мешали. Невестка, она хорошая женщина, но... своя территория. Чувствовали мы себя чужими. Вернулись домой и вздохнули свободно. Здесь наша земля, здесь мы хозяева.

Я кивнула. Понимала. Очень хорошо понимала.

— А не боитесь, что одни тут? — спросила я. — Лес кругом, зима скоро. Вдруг что случится?

— А чего бояться? — удивилась Матвеевна. — Мы тут сорок лет живём. И родители наши тут жили. Кругом люди, хоть и далеко. Соседи есть, за пять километров деревня. В случае чего, Федотыч сходит, попросит помощи. А звери... звери людей боятся, если их не дразнить.

Она помолчала, потом добавила:

— Люди страшнее, Валя. Люди могут такое сделать, что зверю и не снилось. Вот как с тобой. Разве зверь бы так поступил? Зверь он голодный, он по нужде убивает. А человек... человек по расчёту.

Я не ответила. Только кивнула.

С каждым днём я чувствовала, как город уходит из меня. Та, прежняя Валентина Петровна, которая боялась сквозняков, варила кофе по утрам и ждала звонка от сына, осталась где-то там, в прошлой жизни. Здесь была другая. Которая колет дрова, топит печь, месит тесто и не ждёт ничего и никого.

Руки огрубели, мозоли превратились в твёрдую кожу. Я перестала краситься, хотя раньше даже дома всегда подкрашивала губы. Зачем? Кто меня тут увидит? Только Матвеевна с Федотычем, да лес, да небо.

Иногда я ходила на край поляны и смотрела на лес. Тот самый, из которого вышла месяц назад, грязная, мокрая, почти мёртвая. Теперь я знала его тропы, знала, где ручей, где клюквенник, где старый тракт, который ведёт к людям. Лес больше не пугал. Он стал домом.

В середине ноября выпал первый снег.

Я проснулась утром, а за окном всё белое. Тишина стояла необыкновенная, снег приглушил все звуки. Я вышла во двор, провалилась в сугроб по щиколотку. Снег искрился на солнце, редком, но ярком.

— Красота-то какая, — сказала Матвеевна, выходя следом. — Люблю первый снежок. Чисто так, светло.

Мы стояли и смотрели на белое поле, на белый лес, на небо, такое синее после серости осени.

— Зиму пережить надо, — сказала Матвеевна. — А там и весна. А там и лето. А там снова осень. Так и живём.

Вечером, когда стемнело, я опять взяла телефон.

— Позвоню, — сказала Матвеевне.

Она молча кивнула, достала аппарат из ящика.

Я вышла в сени, чтобы не слышали. Набрала номер.

Гудок. Ещё. Ещё.

— Да, — ответил он.

Я молчала.

— Мам? — спросил он вдруг. Голос напряжённый, неуверенный. — Это ты?

Я молчала. Сердце колотилось где-то в горле.

— Мам, ты где? Я звонил тебе, но телефон отключён. Думал уже... Ты где?

Я нажала отбой.

Руки дрожали. Я прислонилась к стене, закрыла глаза. Звонил, значит. Беспокоился. Или проверял, умерла ли уже.

Стояла долго, пока не замёрзла. Потом вернулась в дом. Отдала телефон.

— Что? — спросила Матвеевна.

— Ничего, — сказала я. — Всё как обычно.

Но сама не спала полночи. Ворочалась, думала. Он звонил. Он искал меня. Зачем? Совесть замучила? Или боится, что выживу и заявлю на него?

Под утро я приняла решение. Я не вернусь. Ни сейчас, ни потом. Тот мир для меня закрыт. Здесь моя жизнь. Трудная, простая, но моя.

Утром я сказала Матвеевне:

— Я остаюсь. Насовсем. Если не прогоните.

Она посмотрела на меня долгим взглядом. Потом улыбнулась.

— А кто тебя гонит? Живи. Нам легче. Вместе веселее.

Федотыч, который слышал разговор из-за печки, высунулся:

— А чего решать-то? Живи, Валя. Места много. А зимой одной в лесу нельзя. Или ты назад намылилась?

— Нет, — сказала я твёрдо. — Назад не намылилась.

— Ну и ладно. Завтрак стынет.

Я пошла накрывать на стол. И вдруг поймала себя на том, что улыбаюсь. Впервые за долгое время.

В тот же день мы начали готовиться к зиме по-настоящему. Федотыч показал мне, как утеплять окна, как конопатить щели в стенах, как проверять задвижки на печи. Матвеевна учила солить капусту, закручивать банки с огурцами, сушить грибы.

— Зима длинная, — говорила она. — Запасов надо много. В город не наездишься, магазинов тут нет.

Я работала и думала о том, что эта работа мне нравится. Она простая, понятная. Результат видно сразу: вот банка с огурцами, вот связка сушёных грибов, вот ровные поленницы дров под навесом. Не то что в городе, где дни пролетали, а что сделано — непонятно.

Вечером мы сидели у печки, пили чай с мёдом. Матвеевна рассказывала про свою молодость, про то, как они с Федотычем познакомились, как поженились, как сына растили. Я слушала и чувствовала странное тепло. Будто я всегда здесь была. Будто эти двое — моя семья.

— А ты, Валя, — спросила вдруг Матвеевна, — ты мужа своего любила?

Я задумалась.

— Любила, — сказала я. — Сорок два года вместе. Всякое было, но любила. Он хороший был. Добрый. Работал много, для семьи старался. И сына любил. Портрет его в рамке на столе держал.

— А сын? — осторожно спросила Матвеевна.

Я помолчала.

— Не знаю, — ответила я честно. — Думала, любит. А теперь не знаю. Может, и любил когда-то. Да разлючил.

— Так бывает, — вздохнула Матвеевна. — Жизнь длинная, всякое случается. Ты не вини себя. Не ты одна такая.

Я кивнула. Спать легли поздно.

Ночью мне приснился муж. Будто сидит он на лавке, в той самой одежде, в которой его хоронили, смотрит на меня и улыбается.

— Ты чего, Коля? — спрашиваю.

— Радуюсь за тебя, — отвечает. — Выжила. Молодец. Ты сильная, Валя. Всегда была сильная.

— А ты? Ты где?

— А я тут, — говорит. — Рядом. Всегда рядом. Не бойся.

Я проснулась. За окном светало. Снег падал крупными хлопьями, медленно кружился в воздухе. Я лежала и смотрела на этот снег, и на душе было спокойно.

Муж рядом. Он со мной. А сын... что сын? Сын выбрал свою дорогу. А я выбрала свою.

Встала, оделась, пошла топить печь. День начинался обычный, как все предыдущие. И в этой обычности было счастье. Тихим, спокойное, неприметное. Но настоящее.

Глава 5. Своя земля

Зима в том году выдалась снежная.

Я такого и не припомню за все свои годы. Снег валил неделями, сугробы выросли выше окон, и Федотыч каждое утро пробивал тропу от крыльца до сарая и до поленницы. Я выходила следом за ним с лопатой, помогала расчищать, дышала морозным воздухом, и лёгкие наполнялись такой чистой, такой хрустальной свежестью, что кружилась голова.

Мы жили втроём, как одна семья. Я давно уже перестала чувствовать себя чужой. Матвеевна звала меня Валей, Федотыч — дочкой, когда хотел подшутить. А я называла их по именам, и эти имена становились для меня всё роднее.

По хозяйству работы хватало всегда. Надо было топить печь, готовить еду, убирать снег, кормить кур, которые остались с осени в маленьком сарайчике. Федотыч рассказывал, что весной надо будет завести поросёнка, без мяса в деревне никак. Я слушала и кивала, хотя ещё полгода назад и представить не могла, что буду обсуждать, как растить поросёнка.

По вечерам мы сидели при лампе. Электричество у них было, но они его берегли, включали только самое необходимое, а по вечерам зажигали керосиновую лампу, и при её жёлтом, тёплом свете время текло иначе. Медленно, спокойно, будто и нет никакой спешки в мире.

Федотыч рассказывал про войну. Он был маленьким тогда, но помнил, как немцы жгли соседние деревни, как партизаны приходили по ночам за хлебом, как голодали, как хоронили убитых в братских могилах. Я слушала и думала о том, что мы, в городе, жили совсем другой жизнью. У нас были свои беды, свои потери, но такой близости к земле, к лесу, к смерти, которая ходит рядом, мы не знали.

— Ты, Валя, не думай, — говорил Федотыч, — что мы тут отшельники какие. Мы люди. Просто жизнь у нас такая. Лес кормит, лес греет, лес и схоронит, когда время придёт.

— А не страшно? — спрашивала я. — Одним тут, в лесу?

— А чего бояться? — удивлялся он. — Мы тут хозяева. А хозяевам бояться нечего.

Я запоминала эти слова. Они становились моими.

К Новому году Матвеевна затеяла стряпню. Пироги с капустой, с картошкой, с грибами. Я помогала, месила тесто, лепила, ставила в печь. В доме пахло счастьем. Настоящим, домашним счастьем, которого я не чувствовала уже много лет.

— А давай, Валя, — сказала Матвеевна, — позвоним твоему.

Я замерла с пирогом в руках.

— Зачем?

— А чтоб знал, что жива. Чтоб совесть его грызла. Чтоб не спал спокойно.

Я подумала. Поставила пирог на стол, вытерла руки о фартук.

— Нет, — сказала я. — Не хочу.

— Почему?

— Потому что мне всё равно. Правда всё равно. Пусть живёт как знает. У него своя дорога, у меня своя.

Матвеевна посмотрела на меня долгим взглядом, потом кивнула.

— Правильно, — сказала она. — Правильно, Валя. Отрезала — и не вспоминай. Такое прощать нельзя.

— Я не простила, — ответила я. — Я просто живу дальше. А он... он для меня умер. В тот день, в лесу.

Мы молча лепили пироги. И больше к этой теме не возвращались.

В середине января случилось то, чего я боялась всю зиму. Федотыч заболел.

Сначала просто кашлял, отмахивался, говорил, что пройдёт. А потом слёг. Температура поднялась высокая, он лежал на печи, тяжело дышал, и лицо у него было серое, нехорошее.

Матвеевна места себе не находила. Она поила его травами, ставила горчичники, терла грудь барсучьим жиром. А я смотрела на всё это и понимала: если умрёт Федотыч, Матвеевна не выживет. Они как одно целое были. Сорок лет вместе, как мы с мужем.

— Надо врача, — сказала я на третий день.

— Где ж врача взять? — всплеснула руками Матвеевна. — До города сто километров, дороги заметаны, скорая не поедет.

— А в деревне? Вы говорили, деревня есть.

— Пять километров, — сказала она. — Пешком не дойти, сугробы по пояс. А на лыжах Федотыч только умел, я не умею.

— Я пойду, — сказала я.

Она посмотрела на меня, как на сумасшедшую.

— Ты с ума сошла, Валя. Там пять километров лесом. Ты дороги не знаешь, заблудишься, замёрзнешь. Нет.

— Федотыч умрёт, — сказала я спокойно. — Если ничего не сделать. А я пойду. Вы мне дорогу объясните.

Матвеевна долго сопротивлялась, но потом сдалась. Написала записку фельдшеру, если тот окажется на месте, нарисовала на бумажке, как идти, чтобы не сбиться. Федотыч с печи хрипел, просил не дурить, но я уже натягивала валенки, надевала его тулуп, повязывалась платком поверх шапки.

— Я вернусь, — сказала я. — Ждите.

И вышла в метель.

В лесу было страшно. Ветер выл, снег летел в лицо, ничего не видно на два шага. Я шла по компасу, который дал Федотыч, и по его приметам: три сосны, потом овраг, потом старый пень, потом поворот налево. Дороги не было, только снег по пояс, и я проваливалась, падала, вставала, шла дальше.

Сколько я шла, не знаю. Час, два, три. Руки замёрзли, лицо горело от ветра, но я шла. Потому что там, за спиной, остались два старика, которые стали мне семьёй. Потому что я обещала вернуться.

Деревню я увидела неожиданно. Просто лес кончился, и начались дома. Я вышла к крайней избе, постучалась. Долго никто не открывал, потом вышла баба в ватнике, всплеснула руками:

— Господи, откуда ты в такую погоду?

— Фельдшер где? — спросила я. — Человек умирает.

Фельдшер нашёлся. Молодой парень, только после института, по распределению. Он собрался быстро, запряг лошадь в сани, и мы поехали назад. Всю дорогу я держалась за сани и молилась. Не знаю, кому. Богу, которого не знала. Лесу, который меня пропустил. Себе самой, что не сдалась.

Федотыч выжил. Воспаление лёгких, сказал фельдшер, но вовремя спохватились. Прописал уколы, лекарства, велел лежать и не вставать. А когда уезжал, посмотрел на меня:

— Вы, мать, герой. В такую метель одна, лесом. Не каждая решится.

Я только отмахнулась.

Федотыч поправлялся медленно. Я сидела с ним, поила чаем с малиной, читала вслух старую газету, которую Матвеевна хранила бог знает сколько лет. Он слушал, смотрел на меня благодарными глазами.

— Ты, Валя, — сказал он однажды, — ты теперь наша. Совсем наша. Не чужая.

Я кивнула. Я и сама это чувствовала.

Весна пришла неожиданно. В один день потемнел снег, осел, с крыш закапало, и воздух наполнился запахом талой воды и прелой листвы. Мы вышли во двор, и Матвеевна сказала:

— Ну, Валя, теперь огород сажать. Наша кормилица.

Я смотрела на проталины, на мокрую землю, на небо, такое высокое, синее, и вдруг поняла, что счастлива.

Впервые за много лет. По-настоящему. Без оглядки. Без страха.

В конце апреля, когда земля подсохла, мы начали сажать картошку. Федотыч уже ходил, правда, с палочкой, но ходил. Он делал лунки, я кидала картофелины, Матвеевна закапывала. Работали молча, слаженно, как одна команда.

— Смотри, Валя, — сказала Матвеевна, вытирая пот со лба. — Твоя земля теперь. Ты её поливаешь, ты с неё есть будешь. Так и прикипаешь.

Я посмотрела на свои руки, чёрные от земли. Потом на поле, которое мы засадили. Потом на лес вдалеке.

— Моя, — сказала я тихо. — Земля моя.

Вечером, когда стемнело, я взяла телефон. Матвеевна вопросительно посмотрела на меня, но ничего не сказала. Я вышла на крыльцо, села на лавку.

Набрала номер.

Гудок. Ещё. Ещё.

— Да, — ответил он. Голос сонный, недовольный.

— Андрей, — сказала я. — Это я.

Молчание. Долгое, тяжёлое.

— Мам? — голос его изменился, стал напряжённым. — Ты... ты где? Я искал тебя. Звонил. Ты не отвечала. Я думал...

— Думал, что я умерла? — спросила я спокойно. — Не дождёшься.

— Мам, ты чего? Я... я тогда... я не хотел. Я думал, ты поймёшь. Я потом приехал, а тебя нет. Я искал, честно. Думал, может, в город вернулась, может, к кому ушла. Я в полицию заявление писал.

Я усмехнулась в темноту.

— В полицию? Заявление? О чём? Что мать в лесу бросил?

— Мам, ну зачем ты так? Я же не бросал. Я думал, ты сама... Ну ты же старая, больная. Я думал, ты не захочешь... Я квартиру тебе оставил, ты что? Я же не выгонял тебя насовсем. Я думал, ты в пансионате...

— Андрей, — перебила я. — Хватит врать. Мне уже всё равно. Я звоню не для того, чтобы ты оправдывался.

Он замолчал.

— Я жива, — сказала я. — И здорова. У меня всё хорошо. Лучше, чем было. И я хочу, чтобы ты знал: я не вернусь. Никогда. Квартира твоя, делай с ней что хочешь. Продавай, живи, сдавай. Мне ничего не нужно.

— Мам, ты где? Я приеду. Давай поговорим нормально. Я же сын твой.

— Был, — сказала я. — Теперь нет.

И положила трубку.

Посидела ещё немного на крыльце. Смотрела на звёзды, которых в городе почти не видно. Слушала, как где-то в лесу ухает сова. Дышала весенним воздухом, пахнущим сыростью и молодой листвой.

Потом встала, вошла в дом.

— Всё? — спросила Матвеевна.

— Всё, — ответила я.

И пошла накрывать на стол.

Утром мы снова вышли в огород. Солнце пригревало, земля парила, грачи ходили по свежим бороздам. Федотыч копал грядки под морковь, Матвеевна размечала, где сажать лук, а я таскала воду из колодца, поливала уже посаженное.

— Валя, — окликнула меня Матвеевна. — А ты не жалеешь?

Я остановилась. Поставила ведро на землю. Посмотрела на небо, на лес, на наш маленький дом с покосившимся забором.

— Нет, — сказала я. — Не жалею.

И это была чистая правда.

В тот день я впервые за долгое время достала записную книжку с рецептами. Полистала, нашла тот самый, мужнин, борщ по-кубански. Попросила у Матвеевны продуктов, засолила бульон, накрошила свёклы, капусты, картошки.

К вечеру борщ удался. Наваристый, красный, с чесноком и сметаной. Федотыч ел, нахваливал, говорил, что такого борща не пробовал с тех пор, как мать его, царствие небесное, готовила. Матвеевна кивала, улыбалась.

А я смотрела на них и думала о муже. Он бы радовался за меня. Он бы сказал: «Валя, ты молодец. Ты справилась». Он всегда верил в меня. Даже когда я сама не верила.

Ночью мне опять приснился сон. Будто сидим мы на крыльце этого дома, муж и я. Смотрим на закат. Он держит меня за руку, молчит. А потом говорит:

— Хорошее место ты нашла, Валя. Моё место.

— Твоё? — удивилась я.

— Наше, — поправился он. — Наше теперь.

Я проснулась. За окном светало, пели птицы, где-то далеко лаяла собака. Я лежала и смотрела в потолок, и сердце было полно тихой радостью.

Наше место. Теперь это моё место. Моя земля. Мои люди. Моя жизнь.

Я встала, оделась, вышла во двор. Солнце только поднималось над лесом, золотило верхушки сосен, роса блестела на траве. Я подошла к забору, положила руки на тёплые от утреннего солнца доски, вдохнула полной грудью.

Где-то там, далеко, остался город. Осталась квартира, в которой я прожила сорок лет. Остался сын, которого я когда-то любила больше жизни. Осталась та женщина, которая боялась сквозняков и варила по утрам кофе.

Здесь была другая. Которая колет дрова, сажает картошку, ходит в лес за хворостом и не боится метелей. Которая знает, что такое настоящий дом.

Из дома вышла Матвеевна, зевнула, прикрывая рот ладонью.

— Что не спится, Валя?

— Да вот, — кивнула я на лес. — Любуюсь.

Она подошла, встала рядом, тоже посмотрела вдаль.

— Хорошо тут, — сказала она.

— Хорошо, — согласилась я.

Мы постояли молча. Потом она тронула меня за плечо.

— Идём завтракать. Федотыч проснулся, печь топит.

Я кивнула. Мы пошли в дом. На пороге я обернулась, бросила последний взгляд на лес, на солнце, на начинающийся день.

И улыбнулась.