Найти в Дзене
Зоя Чернова | Писатель

Дети нашли в парке камеру. Внутри — плёнка. Проявили — фотографии их двора. Их качелей. Их окон. Снятые сверху. Очень сверху. В 1962 году

Камеру нашёл Лёва. Она лежала под кустом боярышника, у самой тропинки, по которой мы срезали путь от школы. Чёрная, угловатая, с объективом толще моего кулака. – Смотрите, – он присел на корточки, не решаясь тронуть. – Иностранная, что ли? Мне было восемь. Лёве – десять, он был старшим и всё знал. Так мне тогда казалось. Толик стоял позади, переминаясь с ноги на ногу и шмыгая носом. – Может, шпионская, – прошептал он. – Лёва, не трогай. Но Лёва уже взял её в руки. Камера оказалась тяжёлой – он даже крякнул от неожиданности. На боку какие-то буквы, не наши. И плёнка внутри. Я присела рядом, разглядывая находку. Камера не была похожа ни на что из того, что я видела раньше. Папин «Зенит» выглядел по сравнению с ней игрушкой. Эта была массивная, с какими-то странными переключателями, с объективом, который казался неправдоподобно большим. – У тебя отец же фотограф, – сказал Лёва, глядя на Толика. – Проявить сможет? Толик побледнел. Глаза забегали – он всегда так делал, когда хотел соврать,

Камеру нашёл Лёва. Она лежала под кустом боярышника, у самой тропинки, по которой мы срезали путь от школы. Чёрная, угловатая, с объективом толще моего кулака.

– Смотрите, – он присел на корточки, не решаясь тронуть. – Иностранная, что ли?

Мне было восемь. Лёве – десять, он был старшим и всё знал. Так мне тогда казалось. Толик стоял позади, переминаясь с ноги на ногу и шмыгая носом.

– Может, шпионская, – прошептал он. – Лёва, не трогай.

Но Лёва уже взял её в руки. Камера оказалась тяжёлой – он даже крякнул от неожиданности. На боку какие-то буквы, не наши. И плёнка внутри.

Я присела рядом, разглядывая находку. Камера не была похожа ни на что из того, что я видела раньше. Папин «Зенит» выглядел по сравнению с ней игрушкой. Эта была массивная, с какими-то странными переключателями, с объективом, который казался неправдоподобно большим.

– У тебя отец же фотограф, – сказал Лёва, глядя на Толика. – Проявить сможет?

Толик побледнел. Глаза забегали – он всегда так делал, когда хотел соврать, но не решался.

– Сможет, наверное.

– Не он. Ты. Сам сможешь?

– Ну, я, – Толик заёрзал. – Ну да. Только папа в командировке сейчас.

– Вот и отлично.

Мы не знали тогда, что этот разговор изменит всё лето. И застрянет в памяти на шестьдесят четыре года.

***

Три дня тянулись вечность.

Мы ходили в школу, делали уроки, обедали с родителями – и молчали. Камера лежала у Толика под кроватью, завёрнутая в старый свитер. Он говорил, что не может заснуть – ему кажется, что она шевелится в темноте.

– Дурак ты, – сказал Лёва.

Но я понимала Толика. Мне тоже было не по себе.

На четвёртый день Толик позвонил – можно, отец точно уехал до вторника.

Его отец работал фотографом в заводской газете. Дома у них была настоящая лаборатория – крошечный чулан, который они называли красной комнатой. Там пахло химией, висели верёвки с прищепками, стояли ванночки с растворами.

Мы пришли после уроков. Бабушка Толика не удивилась – мы часто заходили. Она налила нам компота и ушла к соседке смотреть телевизор.

В красной комнате было тесно. Толик зажёг красную лампу, и наши лица стали странными, чужими. Я грызла кончик косы – дурная привычка, мама ругалась – и смотрела, как он колдует над плёнкой.

Лёва стоял у двери, скрестив руки. Худой, длинный, острые локти торчат из коротких рукавов рубашки. Он вырос за эту весну, и мама не успевала перешивать одежду.

– Долго ещё? – спросил он.

– Не мешай.

Толик работал медленно, аккуратно. Руки у него не дрожали – я удивилась. Обычно он трусил по любому поводу.

Наконец плёнка оказалась в проявителе. Потом в закрепителе. Потом мы развесили её на верёвке и стали ждать.

– Готово, – выдохнул Толик. – Сейчас высохнет, и посмотрим.

Мы ждали ещё. Минуты тянулись. Красный свет делал всё вокруг нереальным, как во сне.

Потом Толик щёлкнул выключателем.

Обычный свет ударил по глазам. Я моргнула, привыкая. И посмотрела на плёнку.

И замолчала.

Лёва тоже молчал. Толик – тоже.

На снимках был наш двор.

***

Я узнала его сразу. Качели с облупившейся краской – зелёной, но она слезала, и проступало рыжее железо. Песочница. Лавочка у подъезда, где вечерами сидели старушки. Бельё на верёвках между домами.

Мамина простыня с голубой полоской. Я сама помогала её вешать три дня назад.

Но ракурс был странный. Сверху. Очень сверху.

– Это с крыши? – спросил Толик.

– С какой крыши, дурак, – Лёва ткнул пальцем в снимок. – Смотри, весь двор видно. И соседний. И парк. С крыши так не получится.

Он был прав. Я видела снимки, сделанные с нашей крыши – папа как-то лазил, антенну настраивал. Там ракурс совсем другой. А здесь – будто мы муравьи, а кто-то смотрит на нас с высоты птичьего полёта.

Нет. Выше.

– С самолёта? – прошептала я.

Лёва не ответил. Просто молча снял следующий кадр с верёвки.

Там были наши окна. Третий этаж. Можно было разглядеть занавески – те самые, в мелкий цветочек, которые мама сшила на прошлую весну.

Следующий кадр. Наш подъезд сверху. Крыльцо. Скамейка, на которой я сидела в прошлое воскресенье с книжкой.

Следующий. Качели крупнее. На них кто-то сидел – фигурка размытая, но мне показалось, что я узнаю свою синюю куртку.

Меня затошнило.

– Кто-то летал над нами и снимал, – сказал Лёва. И голос у него был такой, какого я раньше не слышала. Глухой, напряжённый. – Кто-то видел, как мы вешаем бельё. Как качаемся. Как ты сидишь на подоконнике.

Я не грызла косу. Я вцепилась в неё обеими руками, чтобы не закричать.

Кто-то следил за нами. С неба.

В шестьдесят втором году это означало одно – шпион. Американский самолёт-разведчик. Враги.

– Надо рассказать папе, – сказала я.

– Нет, – отрезал Лёва. – Пока нет.

– Почему?

Он посмотрел на меня. Глаза серьёзные, взрослые.

– Потому что если это и правда шпионы – папа отдаст камеру кому надо. И мы никогда не узнаем, кто это был. А если не шпионы, если это кто-то из наших – тогда папа всё равно отдаст. И человека посадят.

– Ну и пусть посадят, – сказала я. – Раз он за нами следил.

– А если у него была причина? Если он не враг?

Толик шмыгнул носом.

– А какая причина может быть снимать наш двор с самолёта?

Лёва пожал плечами.

– Вот и узнаем. Сначала найдём, чья камера. А потом решим.

***

Искали неделю.

Каждый день после школы мы собирались во дворе и обсуждали. Лёва завёл тетрадку – настоящую следовательскую. Записывал всё: где нашли камеру, когда, какая погода была, кто мог пройти по той тропинке.

– Камера лежала у тропинки, – рассуждал он. – Значит, кто-то шёл и обронил. Не заметил или не успел поднять. Кто ходит через парк каждый день?

Мы составили список. Одиннадцать человек из нашего дома и соседнего. Почтальонша, дворник, три старушки, инженер с первого этажа, директор магазина, учительница из соседней школы, ещё несколько.

Потом начали вычёркивать.

Старушкам такая камера не нужна. Почтальонша таскает сумку с письмами – куда ей ещё камеру? Дворник вообще неграмотный, он бы не разобрался.

Осталось трое.

Инженер с первого этажа – Геннадий Петрович. Весёлый, громкий, всегда здоровается, угощает детей конфетами. У него дома полно техники, он сам собирает радиоприёмники.

Директор магазина – Илья Борисович. Всегда в костюме, всегда спешит. Ходит через парк, чтобы срезать путь до остановки.

И Крылов с пятого этажа.

Про Крылова никто ничего не знал. Жил один, работал где-то «в институте» – так говорила его соседка по лестничной клетке. Здоровался кивком, говорил еле слышно – приходилось наклоняться, чтобы расслышать. Окна у него всегда зашторены, даже летом.

– Я один раз видела, как он выходил ночью, – вспомнила я. – Мы с мамой возвращались от тёти Клавы, поздно уже было. Он стоял у подъезда и курил. И так на нас посмотрел, будто мы помешали.

– Странный он, – согласился Толик. – Мой папа говорит – тихушник. Такие опаснее крикунов.

– Это ещё не значит, что он шпион, – сказала я. Но сама не верила.

Лёва листал тетрадку.

– Давайте проверим всех троих. Кто где работает, кто когда ходит через парк.

Геннадия Петровича мы отмели быстро. Он каждый вечер сидел во дворе и чинил приёмники. При всех. Если бы у него была тайная камера – он бы не светился.

Илья Борисович тоже вряд ли. Он ходил через парк только утром, а камеру мы нашли после обеда. Сухую, хотя ночью был дождь. Значит, её обронили днём.

Оставался Крылов.

– Он ходит через парк каждый день, – сказал Лёва. – Утром и вечером. Я проследил.

– Ты следил за ним? – ахнула я.

– Два дня. Он выходит в семь тридцать, идёт к автобусу. Возвращается в разное время, но всегда через парк.

– И что? Это ничего не доказывает.

– Нет. Но вот это – доказывает.

Лёва вытащил из кармана что-то маленькое, блестящее. Крышечка от объектива. Такая же чёрная, как камера, с теми же буквами.

– Где ты её взял?

– Нашёл. У его подъезда. Он там курит по вечерам. Наверное, выронил вместе с камерой, а потом поднял. Но крышечку не заметил.

Я смотрела на брата. Он был на два года старше, но сейчас казался взрослым. По-настоящему взрослым.

– Значит, Крылов, – сказала я.

– Значит, Крылов. Надо с ним поговорить.

Толик побледнел.

– Лёва, а если он и правда шпион? Что он с нами сделает?

– Ничего не сделает. Мы дети. И мы втроём, а он один.

Я не была так уверена. Но промолчала.

***

Крылов открыл дверь не сразу.

Мы стояли на лестничной площадке пятого этажа. Пахло кошками и борщом из соседней квартиры. Сердце колотилось так, что я боялась – он услышит через дверь.

Щёлкнул замок. Потом ещё один. Дверь приоткрылась на цепочке.

– Что нужно?

Голос тихий, как шелест бумаги. Я подалась вперёд, чтобы расслышать.

– Виктор Семёнович, мы хотели вам кое-что показать, – сказал Лёва.

Пауза. В щели виднелся только глаз – тёмный, настороженный.

– Я вас не знаю.

– Мы из третьего подъезда. Зоя и Лёва, Павла Николаевича дети. И Толик, сын фотографа.

Снова пауза. Глаз моргнул.

– И что вы хотите показать?

Лёва вынул камеру из-за пазухи.

Я видела, как изменился этот глаз. Расширился, потом сузился. Дверь дрогнула – он едва не захлопнул её нам в лицо.

Но не захлопнул.

Цепочка звякнула. Дверь открылась.

Крылову было под пятьдесят. Худой, сутулый, волосы редкие, зачёсаны назад. Пальцы длинные, тонкие – я заметила, что ногти подстрижены совсем коротко, до самого мяса.

Он стоял в дверном проёме и смотрел на камеру. Не на нас – только на камеру.

– Где взяли? – голос стал ещё тише.

– Нашли. В парке. Под боярышником.

Он молчал. Руки дёрнулись вперёд – и замерли на полпути.

– Плёнку проявляли?

Лёва кивнул.

Крылов закрыл глаза. Постоял так несколько секунд. Я видела, как дёргается жилка у него на виске.

Потом он открыл глаза и протянул руку.

– Давайте. И плёнку тоже. Снимки.

Лёва не пошевелился.

– Давай, – повторил Крылов. И голос у него изменился – появилась какая-то дрожь. – Это не игрушка. Вы не понимаете.

– Тогда объясните, – сказал Лёва. – Зачем вы нас снимали?

– Я вас не снимал.

– На фотографиях – наш двор. Наши окна. Наши качели. Сверху. С очень большой высоты.

Крылов молчал.

– Вы шпион? – это Толик, срывающимся голосом. Я вцепилась Лёве в рукав.

Крылов посмотрел на Толика. Потом на меня. Потом снова на камеру.

– Нет, – сказал он наконец. – Я не шпион.

– А кто тогда?

Он покачал головой.

– Не могу сказать.

– Почему?

– Потому что это не ваше дело. Потому что это – он кивнул на камеру – больше, чем вы можете понять. Просто отдайте и забудьте. Пожалуйста.

Он сказал «пожалуйста». Взрослый, почти старик, сказал это детям. И в голосе было что-то такое – усталость? страх? отчаяние? – от чего я вдруг поняла: он не опасный.

Он сам чего-то боится. Больше, чем мы.

Лёва медлил. Я чувствовала, как он напряжён – мышцы под рубашкой будто окаменели.

– Вы работаете в институте? – спросила я. Сама не знаю, почему.

Крылов посмотрел на меня.

– Да.

– В каком?

– В закрытом.

Это слово я знала. Папа иногда упоминал – закрытые институты, закрытые темы, закрытый режим. Туда не попасть без пропуска, там нельзя рассказывать, чем занимаешься.

– Вы там фотографируете? – спросила я.

– Нет. Я разрабатываю оптику.

– Для чего?

Он долго молчал. Потом сказал – почти шёпотом:

– Для того, чтобы видеть далеко. Очень далеко.

Я не поняла тогда. Но Лёва, кажется, понял.

Он отдал камеру.

– Снимки, – напомнил Крылов.

Лёва вынул из кармана фотографии. Пять штук. Остальные мы спрятали – на всякий случай.

Крылов пересчитал. Нахмурился – он же знал, сколько кадров было на плёнке. Но ничего не сказал.

– Идите домой. И никому – ни слова. Никому. Ни родителям, ни друзьям, ни учителям. Вы ничего не находили, ничего не видели. Поняли?

Мы кивнули.

Дверь закрылась.

Мы стояли на лестничной площадке. Снизу пахло борщом. Где-то играло радио – мужской голос читал последние известия.

– Пошли, – сказал Лёва.

Мы пошли. Молча, не глядя друг на друга.

Я всё думала об этом слове. Закрытый институт. Оптика. Видеть далеко.

С какой высоты надо смотреть, чтобы наш пятиэтажный дом казался спичечным коробком?

***

Я собиралась рассказать отцу. Правда собиралась.

Но каждый раз, когда он возвращался с работы – усталый, пропахший машинным маслом и табаком, – слова застревали в горле. Папа служил когда-то в авиации, потом работал на военном заводе. Он знал про секретные вещи. И я боялась – вдруг он поймёт что-то такое, чего не поняли мы?

Вдруг мы натворили что-то страшное?

Лёва молчал. Толик тоже. Мы даже между собой перестали обсуждать – будто само молчание защищало нас от чего-то.

Прошла неделя. Потом ещё одна. Жизнь текла обычно – школа, уроки, обеды, качели во дворе. Я иногда ловила себя на том, что смотрю вверх, на небо. Ищу что-то. Но небо было пустым – только облака и птицы.

А потом – это случилось в субботу – во двор въехала чёрная машина.

Я сидела на лавочке с книжкой. Лёва играл в футбол с мальчишками у гаражей. Толика не было – он болел.

Машина остановилась у нашего подъезда. Вышли двое – в штатском, но с такими лицами, что сразу понятно: не просто так приехали.

Я отложила книжку.

Они вошли в подъезд. Я видела через окно первого этажа, как они поднимаются по лестнице. Второй этаж, третий, четвёртый.

Пятый.

Сердце провалилось куда-то в живот.

Прошло полчаса. Или час – я не следила за временем. Сидела на лавочке и ждала.

Потом они вышли.

Крылов шёл между ними. Без вещей, без шапки, хотя вечер был прохладный – май, солнце уже село, и от земли тянуло сыростью.

Он шёл ровно, не сопротивлялся. Руки висели вдоль тела, лицо было бледное, неподвижное.

Перед тем как сесть в машину, он поднял голову.

И посмотрел на наши окна. На третий этаж. Прямо на занавески в мелкий цветочек.

Мне показалось – прямо на меня.

Машина уехала.

Я сидела и смотрела, как она исчезает за углом. Внутри было пусто и холодно.

Лёва подбежал – видел, что случилось.

– Это мы? – прошептала я. – Это из-за нас?

Он не ответил.

***

Крылов больше не вернулся.

Квартиру опечатали. Через месяц печати сняли, и туда въехала молодая семья – муж, жена, маленький ребёнок. Я иногда видела их во дворе. Нормальные, обычные люди. Они не знали, кто жил там до них.

Мы никому не рассказали про камеру. Оставшиеся снимки Лёва сжёг – мы собрались втроём на пустыре за гаражами, и он поджёг их одну за другой.

Я смотрела, как сворачивается плёнка, как исчезают в огне наши качели, наши окна, наше бельё на верёвке.

Толик плакал. Я нет – слёзы почему-то не шли.

Осенью отец спросил – как бы между делом – не знаю ли я, что случилось с соседом с пятого. С Крыловым.

Я покачала головой.

– Увезли, говорят, – сказала мама, помешивая суп. – А за что – кто знает. Наверное, за дело. Странный он был, тихий.

Отец посмотрел на неё. Потом на меня. В глазах было что-то – понимание? подозрение?

Но он промолчал.

Мы все промолчали.

***

Шестьдесят четыре года.

Я прожила целую жизнь с этой историей внутри. Вышла замуж, родила сына, похоронила родителей, вышла на пенсию. Лёва уехал в Новосибирск, потом в Москву, потом умер – десять лет назад, инсульт. Толик остался в нашем городе, но мы почти не общались – так бывает, детские друзья становятся чужими.

И всё это время я помнила.

Камеру под кустом. Снимки в красной комнате. Лицо Крылова, когда он увидел камеру у нас в руках. Чёрную машину во дворе. Взгляд на наши окна.

Кто он был? Шпион? Враг? Преступник?

Или жертва?

Иногда мне снились эти фотографии. Взгляд сверху. Наши качели, такие маленькие. Моя фигурка на подоконнике – точка, муравей под чьим-то огромным глазом.

Кто-то смотрел на нас с неба. И я так и не узнала – кто.

А потом – в прошлом году – архивы частично рассекретили.

Сын показал. Он работает историком, занимается советским периодом. Сказал – мама, тут открыли документы по космической программе. Может, тебе интересно?

Я не говорила ему про Крылова. Никому не говорила – так и несла эту историю одна, шестьдесят с лишним лет.

Но когда он сказал «космическая программа» – что-то щёлкнуло внутри.

Видеть далеко. Очень далеко.

Оптика.

Закрытый институт.

Я попросила сына найти. Крылов Виктор Семёнович, примерно 1917 года рождения, работал в закрытом НИИ в нашем городе.

Он нашёл.

Крылов Виктор Семёнович, 1917–1973. Инженер-оптик. Работал в НИИ-ХХ – номер до сих пор засекречен. Разрабатывал аппаратуру для спутников.

Спутников.

Я перечитала несколько раз.

Тогда, в шестьдесят втором, советская космическая программа шла полным ходом. Гагарин уже летал. Готовились новые запуски. И нужна была оптика – такая, чтобы снимать с орбиты.

Крылов её создавал.

Он не был шпионом. Он был учёным. Одним из тех, кто делал нашу страну великой.

Но документы говорили больше.

Для калибровки оптики нужны были тестовые снимки. С высоты – большой высоты. С аэростатов, с высотных самолётов, с чего угодно, что могло подняться достаточно высоко.

И Крылов – вот это я понять не могла долго – снимал свой двор.

Не шпионил. Не следил. Просто наводил экспериментальный объектив на единственное место, которое знал наизусть. Которое мог потом сравнить с тем, что видел своими глазами.

Свой дом. Свои окна. Качели, мимо которых проходил каждый день по дороге на работу.

Он работал в закрытом режиме. Месяцами не выходил из института. Жил там, в специальном корпусе, под охраной, без права связи с внешним миром. И когда выпадал редкий шанс выбраться домой – брал плёнку с собой.

Смотрел на снимки. Узнавал знакомые углы, знакомые линии. Проверял качество оптики – и одновременно тосковал.

Плёнку выносить было нельзя. Строжайше запрещено. Это была государственная тайна – технические характеристики спутниковой аппаратуры. Даже случайный снимок двора мог выдать возможности техники.

Но он вынес. Много раз, наверное. А в тот раз – потерял.

В парке, возвращаясь домой после очередной редкой побывки. Обронил из кармана, не заметил. Может, задумался, может, устал.

А мы нашли.

И он понял. Увидел нас у своей двери, с камерой в руках, и понял – всё.

Но молчал. Потому что иначе пришлось бы объяснять – откуда у детей плёнка. А объяснить – значило признаться в нарушении режима секретности. В многократном нарушении.

Он надеялся, что обойдётся. Что мы – дети – испугаемся и забудем. Сожжём снимки, выбросим камеру, и никто никогда не узнает.

Мы почти так и сделали.

Но кто-то всё равно узнал.

В документах было сказано: «утечка секретных материалов». Не уточнялось – каких именно. Не говорилось – кто донёс.

Может, не про нас – просто про то, что плёнка пропала. Может, про нас тоже – соседка видела, как мы стояли у его двери. Или продавщица из магазина – она всё про всех знала. Или кто-то ещё, кого мы даже не заметили.

Неважно.

Десять лет лагерей.

За то, что хотел смотреть на свой дом. За то, что скучал. За то, что был человеком, а не винтиком в машине.

Он отсидел девять. Вышел в семьдесят первом. Умер в семьдесят третьем. Сердце.

Ему было пятьдесят шесть лет.

Я сидела перед компьютером и плакала.

Шестьдесят четыре года я думала, что он за нами следил. Что мы – жертвы какой-то страшной игры. Что взгляд сверху – это взгляд врага.

А он просто скучал по дому.

Хотел увидеть – работает ли оптика. Можно ли разглядеть с такой высоты занавески в цветочек. Бельё на верёвке. Качели, на которых, может, он сам качался когда-то, до войны, до института, до всего.

Он смотрел на нас с неба. Но не как враг. Как человек, которому не давали жить обычной жизнью.

А мы его за это – в лагерь.

Нет. Не мы. Система. Государство. Время такое было.

Но всё равно – мы нашли. Мы пришли к нему. Мы молчали, когда его увозили.

Я молчала.

***

Вечер. Май. Тёплый, как тогда, шестьдесят четыре года назад.

Я вышла на балкон. Чай в руке, плед на плечах – стара стала, мёрзну.

Внизу, во дворе, дети качались на новых качелях. Старые давно снесли. И дом уже не тот – надстроили два этажа, отремонтировали фасад, поменяли окна. Но место – то самое. Я узнаю его с любой высоты.

Подняла голову.

Небо было ясное, глубокое, майское. Первые звёзды проступали на востоке. Где-то там летали спутники. Сотни их, тысячи. С камерами, с оптикой – наследницей той, что создавал Крылов.

Может, прямо сейчас какой-то спутник смотрит на меня. Видит старуху на балконе, с чашкой, с пледом. Фиксирует детали – занавески, бельё на верёвке у соседей, качели во дворе.

Я помахала рукой.

Глупо, наверное. Спутникам всё равно. И ему – больше полувека в земле.

Но мне стало легче.

– Простите, Виктор Семёнович, – сказала я вслух. – Мы не знали.

Ветер шевельнул занавеску. Ту самую, в мелкий цветочек. Мама давно умерла, а занавеску я храню. Она выцвела, истончилась, но ещё держится.

С высоты, наверное, её было хорошо видно.

Он смотрел на неё оттуда, сверху, из своего закрытого мира. Наводил объектив на единственное знакомое место. Проверял резкость, контраст, чёткость линий.

И тосковал.

А я – восьмилетняя девочка в синей куртке – качалась на качелях и не знала, что кто-то смотрит на меня с любовью.

Не с угрозой. С любовью.

К этому двору, к этому дому, к этой обычной жизни, которой ему не давали жить.

Я допила чай. Убрала чашку. Постояла ещё немного, глядя на небо.

Где-то там, очень далеко, летали спутники с его оптикой. Смотрели на землю. На дворы, крыши, окна. На качели и бельё на верёвках.

На людей, которые не знают, что на них смотрят.

Взгляд сверху. Очень сверху.

Теперь я понимала – это не страшно.

Это просто – далеко от дома.

Подпишись, чтобы мы не потерялись ❤️