Сорок лет я зажигаю свет.
Каждый вечер поднимаюсь по винтовой лестнице – сто сорок семь ступеней. Я считал их в первый год, когда ноги ещё не привыкли, когда колени гудели к полуночи. Теперь ноги сами знают каждый поворот, каждую выщербленную ступень, каждое место, где металл прогнулся под тысячами моих шагов.
Проверяю механизм. Протираю линзу – она должна быть чистой, ни пылинки, ни капли соли. Запускаю генератор. Слушаю, как он набирает обороты – ровно, без перебоев. Потом выхожу на галерею, и луч прорезает темноту. Уходит в море.
В море, где давно не ходят корабли.
Бухту закрыли в восемьдесят шестом году. Официально – из-за обмеления фарватера. На самом деле просто не стало смысла: рыболовецкий колхоз развалился, порт в соседнем городе принял весь грузопоток. Маяк оставили как навигационный ориентир для редких прогулочных яхт. Потом и яхты перестали ходить.
Меня тоже должны были убрать. Перевести куда-то, на действующий объект. Но я написал рапорт, потом ещё один. Объяснял, что маяк требует обслуживания, что механизм старый, что за ним нужен глаз. Начальство махнуло рукой – зарплата копеечная, дом казённый, кому какое дело до одинокого смотрителя на заброшенном берегу.
А я остался.
– Григорий Тимофеевич, вы бы отдохнули, – говорила мне Марина Сергеевна из посёлка. Она приходила раз в неделю, приносила хлеб и молоко из магазина. – Кому вы светите-то?
Я не знал, что ответить. Светил. Каждую ночь. Даже когда болел, даже когда простуда валила с ног – поднимался, зажигал. Ни одной пропущенной ночи за все эти годы.
Этой ночью всё изменилось.
Я стоял на галерее, как обычно. Февральский ветер резал лицо, забирался под ворот ватника. Море внизу было чёрным и тяжёлым – зимнее море, неприветливое, холодное. Луч маяка скользил по воде, выхватывая из темноты белые гребни волн. Они набегали на берег, разбивались о камни, откатывались назад. Шум прибоя был привычным, как собственное дыхание.
И тут я увидел.
Огонь.
Не отражение, не блик на воде. Настоящий огонь – маленькая точка света далеко, может, в километре от берега. Она мигала. Раз, два, три. Пауза. Раз, два, три.
Я схватился за перила. Руки – тёмные от въевшегося машинного масла, с короткими квадратными ногтями – вцепились в холодный металл. Сердце ударило так, что я услышал его в ушах.
Там, в море, где не было кораблей с восемьдесят шестого года, кто-то отвечал мне.
Я стоял, не шевелясь, боясь моргнуть. Огонь продолжал мигать – ровно, размеренно, как будто передавал сигнал. Три вспышки, пауза, три вспышки.
Достал фонарь – я всегда ношу его с собой, старая привычка. Хороший фонарь, на батарейках, луч бьёт далеко. Включил. Выключил. Включил. Три раза, как он.
Огонь на воде мигнул в ответ.
Я не помню, сколько простоял на галерее. Ветер бил в лицо, руки онемели от холода. Огонь в море не гас, продолжал свою перекличку – три вспышки, пауза, три вспышки. Я отвечал ему фонарём.
Потом огонь исчез. Просто погас – резко, будто его выключили. Я ещё долго всматривался в темноту, но море было пустым.
***
Утром я не смог заснуть. Сидел на кухне, грел руки о кружку с чаем. За окном светлело – медленно, неохотно, как зимой. Маленький дом, прилепившийся к основанию маяка, пах морем и машинным маслом – этот запах пропитал стены за десятилетия. Он был в одежде, в волосах, в коже. Я давно перестал его замечать, но гости всегда морщились в первую минуту.
Гостей, впрочем, было немного.
На стене висела фотография в деревянной рамке. Нина смотрела с неё прямо мне в глаза. Молодая, двадцатипятилетняя, с мокрыми от солёных брызг волосами. Она смеялась – фотограф поймал момент, когда волна окатила её с ног до головы, а она не рассердилась, а расхохоталась. Последний снимок – за неделю до того шторма.
Я отвёл взгляд.
В дверь постучали. Марина Сергеевна вошла, не дожидаясь ответа – она всегда так делала. За тридцать лет нашего знакомства мы давно перестали церемониться. Полные руки, привыкшие к работе, красные от февральского ветра. Голос низкий, спокойный – она была учительницей, преподавала в посёлковой школе, пока школу не закрыли.
– Не спал опять, – сказала она, не спрашивая. – Вижу по глазам. Чай-то хоть горячий?
– Горячий.
– Налей и мне.
Она села напротив, потёрла озябшие пальцы. Я молча достал вторую кружку, плеснул заварки из чайника. Марина Сергеевна обхватила кружку обеими руками, прижала к себе.
– Мороз крепчает. Говорят, к ночи минус пятнадцать обещают.
– Бывало и холоднее.
– Бывало.
Мы помолчали. За окном море катило свои волны – серое, тусклое, будто уставшее от зимы.
– Григорий Тимофеевич, я вам сказать должна. Письмо я написала. Андрею.
Я замер с кружкой в руках.
– Не серчайте. Десять лет он не приезжал. Вы тут один, как сыч. Это неправильно.
– Он не приедет.
– Приедет. Я написала, что вам плохо. Что похудели, осунулись. Что на прошлой неделе видела, как вы за сердце держались.
– Я не держался за сердце. Бок кольнуло, бывает.
Марина Сергеевна посмотрела на меня так, как смотрела на своих учеников, когда те врали. Я отвёл глаза.
– Мне не плохо.
– Вам шестьдесят семь, Григорий Тимофеевич. И вы тут один. Без врачей, без помощи. Если что случится – пока я дойду, пока скорую вызову...
Она не закончила. Мы оба знали, что скорая до маяка добирается час с лишним. В плохую погоду – два.
– Я видел огонь ночью, – сказал я, чтобы сменить тему. – В море. Кто-то сигналил.
Она посмотрела на меня долгим взглядом.
– Огонь?
– Мигал. Три вспышки, пауза, три вспышки. Как будто отвечал на мой свет.
Марина Сергеевна помолчала. Поставила кружку на стол. Её лицо изменилось – появилось то выражение, которое я уже видел. Осторожное, как будто она разговаривала с больным.
– Григорий Тимофеевич...
– Я видел. Я не выдумал.
– Я не говорю, что выдумали. Но там, в море... там же никого нет. Много лет никого.
– Я знаю.
Она вздохнула. Встала, налила себе ещё чаю из моего чайника. Потом повернулась к окну, за которым море лежало пустым и безразличным.
– Вы устали, – сказала тихо. – Столько лет на одном месте. В одиночестве. Это много, Григорий Тимофеевич. Даже для такого человека, как вы.
Я не стал спорить. Но я знал, что видел.
***
Два дня прошли в обычных заботах. Я чинил генератор – начал барахлить клапан подачи топлива. Протирал линзу, проверял механизм вращения. Вечером поднимался на галерею, зажигал свет. Всматривался в темноту.
Огня больше не было.
Может, Марина Сергеевна права. Может, я устал. Может, это было просто отражение луны на волнах, а мой уставший мозг достроил остальное.
На третий день я услышал машину.
Звук мотора разнёсся над пустынным берегом – непривычный, чужой. Сюда редко приезжали на машинах. Дорога была плохая, грунтовая, весной и осенью её размывало до полной непроходимости.
Я вышел на крыльцо. Февральское солнце било в глаза, низкое и холодное. По дороге от посёлка полз дорогой внедорожник – чёрный, блестящий, явно не местный. Московские номера.
Машина остановилась у дома. Дверь открылась.
Он шёл ко мне неторопливо, но уверенно. Широкие плечи под тёмным пальто, ровная осанка. Сыну было за сорок, а мне всё казалось, что вчера он бегал по этому берегу босиком, собирал ракушки в карманы коротких штанов.
Взгляд у него был быстрый, оценивающий – привычка делового человека. Я видел, как он окинул им маяк, дом, меня. Отметил облупившуюся краску на перилах, треснувшее стекло в окне кухни, мой старый ватник с заплатами на локтях.
– Здравствуй, отец.
– Здравствуй.
Мы стояли друг напротив друга. Между нами было пять шагов. И десять лет молчания.
Последний раз он приезжал в шестнадцатом. Мы поссорились тогда – из-за чего, я уже не помнил. Нет, помнил. Он хотел, чтобы я продал участок, переехал к нему в Москву. Говорил, что я зря трачу жизнь, что маяк никому не нужен, что я упрямый старик, который цепляется за прошлое. Я ответил что-то резкое. Он уехал, хлопнув дверью машины.
За десять лет – ни одного звонка. Ни одного письма. Я тоже не писал. Не умел.
– Марина Сергеевна написала, что тебе плохо.
– Она преувеличила.
– Я так и подумал.
Но он приехал. Бросил дела, сел в машину, проехал почти тысячу километров. Приехал.
– Пойдём в дом, – сказал я. – Холодно.
Андрей прошёл следом. Осмотрелся – медленно, внимательно, как будто вспоминал. Его взгляд скользнул по кухне, по моему креслу у окна, по старому приёмнику на подоконнике.
Задержался на фотографии Нины.
– Ты так и не снял.
– А зачем снимать?
Он не ответил. Подошёл ближе, посмотрел на неё долго, молча. Я видел, как дрогнул мускул у него на скуле.
– Я её почти не помню, – сказал он тихо. – Два года мне было. Помню руки. Тёплые, мягкие. И голос. Она пела что-то, когда укладывала спать.
– «Спят усталые игрушки».
– Да. Точно.
Андрей отошёл от фотографии. Сел за стол, на моё место. Я остался стоять – не мог пока сесть рядом, не был готов.
– Отец, – сказал он. – Тебе шестьдесят семь лет. Маяк не работает, бухта закрыта. Зачем ты здесь?
– Я зажигаю свет.
– Для кого?
Я молчал. Не знал, как объяснить. Или не хотел. Столько лет это было только моим – мой долг, моя вина, моё искупление. Как рассказать об этом сыну, которого я сам отправил от себя подальше?
Андрей вздохнул. Потёр лицо руками – усталый жест.
– Я могу забрать тебя в Москву. У меня хорошая квартира, есть свободная комната. Сделаю ремонт, поставлю кровать удобную. Врачи рядом, поликлиника в соседнем доме.
– Мне не нужны врачи.
– Тебе нужны люди, отец. Живые люди. А не этот... – он махнул рукой на окно, за которым серело море.
Я посмотрел туда, куда он махнул. Море лежало спокойное, зимнее. Низкие волны лениво катились к берегу. Вечером я снова поднимусь на галерею. Снова зажгу свет.
– Я здесь нужен.
– Кому?
Снова молчание. Снова этот вопрос, на который я не умел ответить.
Андрей встал. Прошёлся по комнате. Ровная осанка немного сломалась, плечи опустились.
– Знаешь, – сказал он, – я всю жизнь пытался понять. Что такого было в этом месте? Что такого было в этом маяке, чего не было во мне?
Я не ответил.
– Мне было два года, когда мама погибла. Ты отправил меня к бабушке в Калугу. «Пока всё наладится», – так ты сказал. Но ничего не наладилось. Потом школа-интернат. Ты приезжал раз в год. Раз в год, отец. На день рождения, иногда на Новый год. А всё остальное время торчал здесь. На этом маяке. Светил кораблям, которых не было.
Он замолчал. Повернулся ко мне.
– Я рос и думал – наверное, я сделал что-то плохое. Наверное, он злится на меня. Потом стал старше и решил – ему просто всё равно. Маяк ему дороже.
– Андрей...
– Нет, подожди. Дай скажу. Я тридцать пять лет это носил. Тридцать пять лет не понимал, почему ты меня бросил.
Я закрыл глаза.
***
Вечером Андрей остался. Я предложил ему диван в большой комнате – она пустовала, я почти не заходил туда. Но он покачал головой.
– Покажи мне маяк.
Мы поднимались вместе. Сто сорок семь ступеней – я шёл впереди, он следом. Мои ноги привычно находили каждую выемку, каждый изгиб. Андрей шёл медленнее, приглядывался.
– Узкая лестница, – сказал он.
– Ты помнишь её?
– Смутно. Помню, как ты нёс меня на плечах. Я боялся высоты.
– Ты был маленький. Потом перестал бояться.
– Да. Потом перестал много чего бояться.
Мы вышли на галерею. Февральское небо было ясным, звёзды рассыпались над морем. Ветер стих, стало тише. Луч маяка уже работал, скользил по воде, уходил за горизонт.
Андрей подошёл к перилам. Посмотрел вниз – далеко, метров тридцать до земли.
– Высоко.
– Ты привыкнешь.
– Я не останусь.
– Я знаю.
Мы помолчали. Луч прошёл над нами, осветил его лицо. Сын был похож на мать – тот же разрез глаз, тот же упрямый подбородок. Нина часто так же стояла здесь, смотрела на море. Говорила, что хочет однажды уплыть далеко-далеко, туда, где кончается небо.
– Ты никогда не рассказывал, – сказал Андрей, – как она погибла. По-настоящему не рассказывал. Я знаю только, что был шторм. Что её смыло волной.
– Ты не спрашивал.
– Я боялся спросить.
Я повернулся к нему. Лицо сына было бледным в свете маяка, глаза – тёмными, как море внизу.
– Был шторм, – сказал я. – Октябрь восемьдесят шестого года. Мы только переехали сюда – за месяц до этого я получил назначение. Твоя мать радовалась. Говорила, что это лучшее место на земле: море, тишина, никакой городской суеты. Тебе было два года. Ты бегал по берегу за чайками, они тебя не боялись.
Андрей слушал молча. Не перебивал.
– В ту ночь сломался генератор. Что-то с топливным клапаном – я никак не мог найти причину. Провозился весь вечер. Твоя мать уложила тебя спать и вышла на берег. Она любила смотреть на шторм.
Я замолчал. Слова давались тяжело – я никогда не произносил их вслух.
– Потом она увидела лодку. Рыбаки возвращались из моря, их застиг шторм. Они не видели берега – маяк не горел. Я не успел починить. Твоя мать решила помочь. Побежала на причал с фонарём, хотела показать им дорогу.
Андрей стиснул перила. Я видел, как побелели костяшки его пальцев.
– Волна накрыла причал. Твою мать смыло. Рыбаки видели, как она упала, но ничего не могли сделать – лодку несло на скалы. Они сами чудом выжили.
Тишина. Только механизм маяка гудел ровно, как сердце.
– Её нашли через три дня, – продолжил я. – Лодку вынесло на берег в двадцати километрах отсюда. Пустую. Тело... Тело нашли неделю спустя.
Андрей не шевелился. Я не видел его лица – он отвернулся к морю.
– Маяк не работал в ту ночь, – сказал я. – Потому что я не успел. Если бы свет горел, рыбаки увидели бы берег. Они бы не плутали в темноте. Твоя мать не вышла бы на причал. Она была бы жива.
Я сделал шаг к нему. Остановился.
– Я не мог уехать отсюда. Не имел права. Кто-то должен зажигать свет. Каждую ночь. Чтобы больше никогда...
Я не закончил. Голос сорвался.
– Сорок лет, – прошептал Андрей.
– Сорок лет.
– Ты светил для неё.
– Для неё. Для всех, кто мог быть в море. Для тех рыбаков, которые выжили. Для их детей и внуков. Даже когда корабли перестали ходить. Даже когда никого не осталось. Потому что если я перестану... если хоть одну ночь свет не будет гореть...
Я не договорил. Но Андрей понял.
– Ты боишься, что она тебя не простит.
Я молчал. Он был прав.
Андрей повернулся. В его глазах было что-то, чего я не видел раньше – не злость, не обида, что-то другое.
– Я всю жизнь ненавидел этот маяк, – сказал он глухо. – Думал, что ты выбрал его вместо меня. Что тебе камни и железо дороже собственного сына.
– Нет. Я...
– Теперь понимаю. Ты не выбирал. Ты просто не мог иначе.
Он подошёл ко мне. Мы стояли лицом к лицу – почти одного роста, он даже чуть выше. Когда это произошло? Когда мой маленький сын стал взрослым мужчиной?
– Прости, – сказал я. – За всё. За то, что отправил тебя. За то, что не приезжал. За то, что не объяснил.
– Почему ты не объяснил?
– Не умел. Не мог найти слов. А потом... потом стало поздно.
Андрей смотрел на меня. Луч маяка прошёл над нами, ушёл в море, вернулся.
– Не поздно, – сказал он тихо.
***
Мы спустились вместе. В доме было тепло – я затопил печь перед уходом. Андрей сел за стол, я достал бутылку из шкафа. Налил ему и себе.
– Я не пью, – сказал он.
– Сегодня можно.
Он усмехнулся. Взял стопку, покрутил в пальцах.
– Знаешь, отец... Я ведь приехал не только из-за письма Марины Сергеевны.
Я посмотрел на него.
– Я приехал раньше. Три дня назад.
Три дня назад. Ночь, когда я видел огонь.
– Добрался до посёлка поздно, часов в одиннадцать вечера. Хотел сразу к тебе, но подумал – ночь, напугаю. Решил переночевать у Марины Сергеевны, утром прийти.
Он замолчал. Выпил водку одним глотком, поставил стопку на стол.
– Не мог заснуть. Вышел к морю. И увидел свет маяка.
Я слушал, не шевелясь.
– Ты его зажёг. Посреди ночи, посреди февраля, когда в море никого нет и быть не может. Стоял там, на своей галерее, и светил. В пустоту.
Андрей посмотрел мне в глаза.
– Я пошёл в посёлок, к рыбакам. Попросил лодку – старый катер, мотор еле работает. Вышел в море.
Огонь. Три вспышки, пауза, три вспышки.
– Хотел посмотреть на маяк с воды. Увидеть то, что ты видишь каждую ночь. Понять, наконец.
Он полез в карман пальто. Достал фонарь – маленький, мощный, явно дорогой.
– И тогда я взял это. И ответил тебе. Три вспышки. Хотел, чтобы ты знал – кто-то видит. Кто-то возвращается.
Я смотрел на фонарь в его руках. На сына, которого не видел десять лет. На человека, который проехал тысячу километров, вышел в зимнее море на чужой лодке и сигналил мне в темноте.
– Это был ты.
– Это был я.
Я закрыл глаза. Все эти годы я светил в пустоту. Ждал ответа, который никогда не должен был прийти. И вот он пришёл – от того, кого я меньше всего ожидал.
– Ты... – я не мог подобрать слов. – Ты мог замёрзнуть. Мог утонуть. Февраль, ночь, на старой лодке...
– Мог, – согласился Андрей. – Но не утонул.
Он встал. Подошёл ко мне. Положил руку на моё плечо – тяжёлую, тёплую.
– Я не понимал тебя, отец. Тридцать пять лет не понимал. А теперь... Теперь, кажется, начал.
Я смотрел на него. На широкие плечи, ровную осанку, быстрый взгляд делового человека – всё это было поверхностью. Под ней я видел двухлетнего мальчика, которого отправил к бабушке и почти не забирал обратно.
– Прости меня, – сказал я.
– Нет, – ответил он. – Ты прости.
Мы стояли молча. За окном море шумело, как всегда. Ветер стучал в стёкла. Маяк наверху продолжал работать, луч скользил по воде.
– Научишь меня? – спросил Андрей.
– Чему?
– Зажигать свет.
***
На следующий день мы поднялись вместе. Я показывал ему всё: как проверять генератор, как чистить линзу, как настраивать механизм вращения. Андрей слушал внимательно, задавал вопросы. Руки у него были чистые, непривычные к работе – руки человека, который давно не держал ничего тяжелее ручки или телефона. Но он старался.
– Здесь важно следить за клапаном, – объяснял я. – Если топливо подаётся неравномерно, механизм начинает барахлить. Слышишь, как гудит?
– Слышу.
– Это нормальный звук. Если гудение изменится – значит, что-то не так.
Он кивал. Трогал детали осторожно, как будто боялся сломать.
К вечеру его руки были в машинном масле. Он посмотрел на них, усмехнулся.
– Теперь понимаю, откуда у тебя такие.
– Это не смывается, – сказал я. – Въедается навсегда.
Вечером мы снова стояли на галерее. Андрей держал фонарь. Я – руку на рычаге генератора.
– Готов?
– Готов.
Я включил механизм. Луч вспыхнул и пошёл по кругу, разрезая темноту.
Андрей поднял фонарь, направил в море. Включил. Выключил. Включил. Три раза.
– Зачем? – спросил я.
– На всякий случай. Вдруг кто-то ответит.
Я посмотрел на море. Чёрное, пустое, февральское. Корабли давно не ходили здесь.
Но где-то далеко, за горизонтом, мог быть кто-то. Заблудившийся, потерявшийся, ищущий огонь в ночи. Кто-то, кому нужен свет.
– Когда ты уедешь? – спросил я.
– Завтра. Дела в Москве, не могу надолго.
– Понимаю.
Андрей помолчал. Потом сказал:
– Но я вернусь. На следующие выходные. И потом. Буду приезжать, пока...
Он не закончил. Но я понял.
– Пока я жив.
– Пока ты жив. А потом... Кто-то должен зажигать свет.
Я повернулся к нему. Луч маяка осветил его лицо, ушёл дальше.
– Ты серьёзно?
– Серьёзно.
Мы стояли рядом. Отец и сын. Два смотрителя маяка.
– Она бы гордилась тобой, – сказал я. – Твоя мать.
Андрей не ответил. Просто положил руку мне на плечо. И мы стояли так, пока луч скользил по воде, пока ветер стихал, пока ночь медленно переходила в рассвет.
***
Утром он уехал. Я смотрел, как его машина удаляется по грунтовой дороге, пока не скрылась за поворотом.
Марина Сергеевна пришла через час.
– Уехал?
– Уехал. Но вернётся.
– Откуда знаете?
Я посмотрел на море. Оно лежало спокойное, серо-голубое, освещённое февральским солнцем.
– Знаю.
Она покачала головой, но спорить не стала. Поставила чайник, села за стол.
– Хлеба принесла. И молока.
– Спасибо.
Мы пили чай молча, как всегда. За окном кричали чайки. Ветер шевелил старые занавески.
– Григорий Тимофеевич, – сказала Марина Сергеевна, – а вы и правда видели огонь? Там, в море?
Я посмотрел на неё. Потом на фотографию Нины. Потом снова на море.
– Видел, – сказал я. – Это сын был. Приехал, а я не знал. Взял лодку в посёлке, вышел в море. И ответил мне.
Марина Сергеевна молчала. Потом улыбнулась – впервые за долгое время.
– Значит, не зря светили, – сказала она. – Сорок лет. Не зря.
Я не ответил. Но она была права.
Вечером я снова поднялся по винтовой лестнице. Сто сорок семь ступеней – ноги знали каждую. Проверил механизм, протёр линзу, запустил генератор.
Луч вспыхнул и пошёл по кругу.
Я стоял на галерее, смотрел на море. Где-то там, за горизонтом, мой сын ехал в Москву. Через неделю он вернётся. Потом ещё раз. И ещё.
А я буду ждать. И светить.
Как светил все эти годы.
Как буду светить, пока могу подниматься по этим ступеням.
Потому что теперь я знал: свет не уходит в пустоту. Кто-то всегда может ответить. Надо только ждать достаточно долго.
Море внизу было чёрным и спокойным. Звёзды рассыпались над головой. Луч маяка скользил по воде, касался горизонта, возвращался.
И я подумал – может, там, где-то очень далеко, Нина тоже видит этот свет. И знает: я не забыл. Не забуду.
Никогда.