- – Выметайся, мать. К обеду чтобы духу твоего здесь не было.
- Этой трёшки они с мужем добивались пятнадцать лет. Пятнадцать лет в общежитии, с мылом по субботам в прачечную, с драными детскими колготками, которые вечно негде сушить. А потом – ордер. Счастье. Слезы. Они вселились сюда, когда Витьке было пять, а Ленке – три. Счастливее Нина Ивановна была только в день свадьбы.
- Нина Ивановна отошла к окну. За стеклом шумел проспект, неслись куда-то чужие машины. А в стекле, как в зеркале, отразилась она – седая, сгорбленная, в старом фартуке. Чужая в собственном доме.
– Выметайся, мать. К обеду чтобы духу твоего здесь не было.
Голос зятя, Ромы, прозвучал буднично, как просьба подать соль. Он даже не повернул головы от телевизора, где какие-то кривляки прыгали под дешевую музыку.
Нина Ивановна замерла с половником в руке. Наваристый борщ, которым пахло на всю квартиру, вдруг показался ей отравой.
– Что? – переспросила она, надеясь, что ослышалась. Глухота в последнее время донимала, но тут уши, казалось, заложило ватой.
– Чего слышала, – подал голос её зять уже громче, раздражаясь. – Квартира теперь наша. Мы с Ленкой тут жить будем. По-человечески. С ремонтом. А ты нам мешаешь.
Из кухни выплыла дочь, Лена. Красивая, ухоженная, в шелковом халатике, который Нина Ивановна же ей и купила на последнюю пенсию. Она подошла к матери, взяла у неё из рук половник, поставила на плиту.
– Мам, ты не переживай, – затараторила она сладким голосом, но глаза у неё были чужие, стеклянные. – Мы тебе снимем комнатушку где-нибудь. На выезде. В области. Там воздух свежий. А тут нам с Ромочкой детишек надо рожать, а в такой тесноте... Сама посуди.
Нина Ивановна посмотрела на стены. На эти старые, в мелкий цветочек обои, которые они с покойным мужем клеили двадцать лет назад. На потёртый паркет, где Витька, сын, учился ползать, а потом и Ленка. На этажерку с книгами, которую её дед, Иван Пантелеевич, своими руками сколотил ещё в тридцать седьмом. Книги эти, кстати, Ленка хотела выкинуть на помойку – пыль собирают. "Родовое гнездо" – вдруг всплыло в голове слово из какого-то старого фильма.
– Как это?.. – только и смогла выдавить она. – Доченька... Это же дом ваш... Мы с отцом для вас старались...
– Для нас и старались, – влез Рома, наконец оторвав задницу от дивана. – Вот мы и принимаем наследство. А ты еще ого-го, поживешь. Не рассыплешься.
Этой трёшки они с мужем добивались пятнадцать лет. Пятнадцать лет в общежитии, с мылом по субботам в прачечную, с драными детскими колготками, которые вечно негде сушить. А потом – ордер. Счастье. Слезы. Они вселились сюда, когда Витьке было пять, а Ленке – три. Счастливее Нина Ивановна была только в день свадьбы.
Здесь всё дышало памятью. Здесь Витька принёс первую двойку, и они с отцом делали с ним уроки до ночи. Здесь Ленка впервые привела Рому – такого видного, с цветами, с походкой уверенного в себе хозяина жизни. «Перспективный парень», – говорил тогда муж. А Нина Ивановна всё приглядывалась к его глазам. Скользкие они были. Как рыбы на рынке.
Муж умер тихо, во сне. Просто не проснулся однажды утром. И мир Нины Ивановны сузился до размеров этой квартиры, до забот о детях, а последние годы – о Ленке, её Роме и их бесконечных проблемах.
Они въехали к ней сразу после свадьбы – жилье дорогое, надо копить на своё. Копили пять лет. Ели её борщи, носили её заштопанные носки, пользовались её стиральной машинкой. А теперь, видите ли, "мешала".
Нина Ивановна отошла к окну. За стеклом шумел проспект, неслись куда-то чужие машины. А в стекле, как в зеркале, отразилась она – седая, сгорбленная, в старом фартуке. Чужая в собственном доме.
– А Витька? – спросила она тихо. – Брат твой? Он что скажет?
При упоминании Витьки Лена дернулась, как от пощечины. Рома хмыкнул.
– А что Витька? – осклабился он. – Витька в своем Екатеринбурге бизнесменом заделался. Ему эта халупа даром не нужна. Мы ему твою долю отдадим. Деньгами. Квартира сейчас знаешь сколько стоит? Ему на пол-офиса хватит.
Витька уехал десять лет назад. Сказал: «Мам, здесь я сдохну. Тут дышать нечем». Звонил редко, но когда звонил – голос был тёплый. Присылал переводы. Она их не трогала, складывала в конверт, думала – внукам пригодятся. Значит, не пригодятся.
– Я не поеду, – сказала Нина Ивановна вдруг твёрдо, сама удивляясь собственному голосу. – Это мой дом.
Рома медленно поднялся с дивана. Он был на голову выше её, широкий, с кулаками-кувалдами.
– Слушай, мать, – в голосе зазвенел металл. – Ты по-хорошему или по-плохому? Мы тут, знаешь ли, ремонт уже заказали. Плитку итальянскую. Дизайнер приходит завтра. А ты со своими кастрюлями... Только вещи собери. И чтоб к вечеру духу твоего не было. Мы тебе адрес дадим, завтра съездишь, посмотришь. Там норм.
– А если я не согласна? – её руки задрожали, но она сцепила их в замок.
– Пойдем в суд, – встряла Лена, поправляя причёску. – Признаем тебя недееспособной. У тебя склероз. Ты в прошлом году забывала газ выключать два раза. У меня свидетельские показания есть. Соседка тётя Клава всё подтвердит.
У Нины Ивановны подкосились ноги. Она схватилась за подоконник. Соседка Клава, с которой они сорок лет дружили, с которой соль делили пополам... Неужели и она?
– Ты что же это, Лена? – прошептала она. – Дочь моя...
– Мам, ну не драматизируй, – Лена подошла, взяла её за плечи, заглянула в глаза. – Всё по-честному. Ты нам жить мешаешь. Пойми. Мы молодым хотим. А ты старая. Тебе уже всё равно, где сидеть. А нам здесь детей растить.
Слово «старая» ударило наотмашь. Больнее, чем если бы Рома ударил. Нина Ивановна посмотрела на свои руки – натруженные, в пигментных пятнах. Руки, которые подтирали этим двоим попы, которые ночей не спали, когда они болели, которые последний кусок им отдавали. Старые, ненужные руки.
– Хорошо, – сказала она чужим голосом. – Хорошо, дети. Я соберусь.
Она собиралась долго. Перебирала вещи, словно прощалась с каждой. Вот Витькины школьные тетради – аккуратный почерк, пятерки по математике. Вот Ленкино выпускное платье – голубое, как небо, которое она всю ночь обшивала бисером. Вот альбомы с фотографиями.
Рома несколько раз заглядывал в комнату, нетерпеливо постукивая пальцами по косяку.
– Скоро там? Чего копаешься? Темнеет уже.
Нина Ивановна молча складывала вещи в старый фибровый чемодан. С ним они когда-то в общежитие въезжали.
Когда стемнело, она вышла на кухню. Лена и Рома пили чай с её фирменным вишневым вареньем.
– Я собралась, – сказала она.
Рома довольно крякнул, поднялся.
– Ну и отлично. Пошли, провожу до такси.
– Погоди, – остановила его Нина Ивановна. – Дай я напоследок свечку зажгу. В доме всегда перед дорогой зажигали, чтобы путь счастливым был.
Она достала с полки тонкую восковую свечу, что лежала там с Пасхи. Поставила в подсвечник на кухонном столе. Чиркнула спичкой. Огонёк заколебался, осветив её лицо – спокойное, даже какое-то просветлённое.
– Сядьте, – велела она. – По обычаю, перед расставанием все молчат и на огонь смотрят. Чтобы зла друг на друга не держать.
Лена с Ромой переглянулись, но сели, усмехаясь. Мол, старая, совсем из ума выжила со своими ритуалами. Трое сидели вокруг стола. Горела свеча. Тикали старые часы-ходики, которые муж когда-то починил.
Нина Ивановна смотрела на дочь. На красивое, сытое лицо. И вдруг в язычке пламени ей привиделось другое лицо – маленькой Ленки, лет пяти, которая прижимается к ней и шепчет: «Мамочка, я тебя никогда не брошу». Куда ушла та девочка? В кого превратилась?
– А знаешь, Лена, – тихо заговорила Нина Ивановна, не отрывая взгляда от свечи. – Я тебя прощаю. За всё прощаю. И за то, что вещи мои вон в той коробке перебрала ещё при жизни, и за то, что кольцо бабушкино, венчальное, носишь, не спросясь. Прощаю. Потому что мать. А мать всё прощает.
Лена недовольно повела плечом, хотела встать.
– Сиди! – голос матери прозвучал так, что Лена замерла.
– И тебя, Рома, прощаю, – продолжала Нина Ивановна. – За то, что дом наш порогом называл, за то, что руки распускал, когда выпивал. Прощаю. Только... не по-людски вы это. Не по-божески. Я тут каждую трещинку знаю. Я тут всю душу свою оставила. А вы меня... как щенка...
Голос её дрогнул, но она взяла себя в руки. Свеча горела ровно, оплывая воском на старинное блюдце.
– Что ж, будь по-вашему. Идите. Живите. Только запомните: дом этот просто так предательство не прощает. В нём наши с отцом души живут. И деда моего, и прадеда. Мы тут каждый угол своей кровью полили.
Рома фыркнул, вставая.
– Мистику нагнетаешь, мать? Напугать хочешь? Да плевать я хотел на твои души. Поехали давай.
– Я не поеду, – вдруг улыбнулась Нина Ивановна.
– Чего?
– Я. Никуда. Не поеду. – раздельно произнесла она. – Я в своём доме умру. И вы меня отсюда не вышвырнете.
В её руках, лежавших на коленях под столом, блеснуло лезвие старого кухонного ножа. Того самого, которым она резала хлеб для своих детей.
Лена завизжала. Рома отшатнулся, опрокинув стул.
– Ты с ума сошла, дура старая?! – заорал он.
– Может быть, – кивнула Нина Ивановна. – Может, и сошла. Горе сводит с ума. А вы мне какое горе приготовили, дети? Смертное горе. Так чего мне бояться? Я сейчас уйду, а вы тут жить будете, и каждую ночь вам будет казаться, что я из своей комнаты выхожу. Что хожу по паркету. Что кастрюлями гремлю. Что борщ варю... Наслаждайтесь ремонтом.
Она медленно подняла нож. В свете свечи лезвие горело алым.
– Убирайтесь вон из моего дома, – сказала она тихо. – Оба. Пока я вас не порезала, как поросят. Я старая, мне терять нечего.
Рома побелел. Он был здоровый мужик, но перед глазами у безумной старухи с ножом стушевался. Он попятился к выходу, увлекая за собой визжащую Лену.
– Вызывай ментов! – кричала Лена в прихожей. – Она псих ненормальный!
– Да пошли они, ментов... – Рома лихорадочно натягивал куртку. – Бабка чокнутая, может и пырнуть. Я с ней связываться не буду. Поехали к моим переночуем. А завтра... завтра мы её через суд...
Хлопнула дверь. Щёлкнул замок.
Нина Ивановна осталась одна. Она сидела за кухонным столом, сжимая в онемевших пальцах нож. Свеча догорала, воск заливал блюдце. Тикали часы. Где-то в подъезде завыл лифт, увозя вниз её «детей».
Дрожь сотрясла её тело с головы до ног. Нож со звоном упал на пол. Она закрыла лицо руками и заплакала. Плакала долго, навзрыд, как не плакала даже на похоронах мужа. Это были слёзы обиды, злости, страха и огромной, всепоглощающей материнской боли.
Утром её разбудил звонок в дверь. Настойчивый, требовательный.
Нина Ивановна, осунувшаяся, с красными глазами, но спокойная, открыла. На пороге стоял Витька. Уставший, с тёмными кругами под глазами, в дорогом, но измятом пальто. За его спиной маячил участковый.
– Мама, – сказал Витька и шагнул к ней, обнимая. – Мне Ленка ночью названивала, истерику закатила. Я на первый же самолёт. Что у вас тут произошло?
Нина Ивановна прижалась к его груди, вдохнула родной запах. И сквозь слёзы, но уже другие – светлые, сказала:
– Ничего, сынок. Всё хорошо. Просто мы с тобой теперь будем здесь жить. А они... – она махнула рукой куда-то в сторону лестничной клетки, где ещё вчера клубилась её боль. – А они пусть ищут свою долю счастья в другом месте. Без моего благословения.
Она обвела взглядом прихожую. Старое зеркало в трещине, вешалка, на которой до сих пор висела забытая Ленкина шляпка. Дом выстоял. Крепость устояла.
Материнское сердце – оно, конечно, всё прощает. Но справедливость... справедливость должна восторжествовать. И сегодня, чувствовала Нина Ивановна, она восторжествовала. Одной зажжённой свечой.