Чай уже остыл, а я всё сидела за столом.
Кухня тихая. Дети уснули – Полинку я уложила в восемь, Лёшу в половину девятого. Антон закрылся в комнате, он всегда после ужина уходил в телефон, и я давно перестала обижаться. А Кира куда-то вышла в коридор – я услышала, как застучали каблуки по паркету. И дома она ходила на каблуках. Невысоких, сантиметра три-четыре, но я всегда узнавала её шаги. Тук-тук-тук. Быстро, отрывисто, как будто куда-то опаздывает. Кира вообще всё делала быстро – говорила, решала, поворачивалась. Ведь я к этому привыкла за девять лет.
Я провела пальцем по клеёнке. Маки на ней давно выцвели – были ярко-красные, стали розовые, а кое-где и вовсе белые. Я купила эту клеёнку ещё при Викторе. Он тогда сказал: «Зин, ну маки – это же на кладбище». А я ответила: «Маки – это лето». И он махнул рукой. Виктор всегда уступал мне в мелочах. В крупных – тоже, если подумать. Но крупных давно уже не было.
За этим столом сидели все. И Виктор – пока был жив. И маленький Антон – когда делал уроки, высунув язык от усердия. И Лёшка – когда я учила его рисовать кораблики. И Кира – когда пришла в первый раз, в мае, девять лет назад, и я поставила ей тарелку борща, а она сказала: «Ой, как вкусно, я сто лет домашний не ела». Голос у неё был такой, что хотелось кормить её ещё и ещё. Высокий, с тянущимися гласными на конце, и казалось, что каждая фраза – это вопрос, даже когда это не вопрос. Я тогда подумала – бедная девочка, мать далеко. И я была права. Мать Киры жила в Саратове. Они почти не общались. А Кира очень тянулась ко мне – и мне это нравилось. Мне очень нравилось.
В груди что-то потеплело, как всегда, когда я вспоминала то время. Я закрыла глаза и увидела – зима, восемь лет назад. Я поскользнулась у подъезда, упала на руку – запястье хрустнуло, и я тут же поняла: перелом. Два дня лежала дома, потому что не хотела беспокоить. А на третий день приехала Кира. Без звонка, без предупреждения. Просто позвонила в дверь, я открыла, а она стояла на пороге с кастрюлей бульона.
Две недели. Каждый день. Она приезжала с утра, варила суп, помогала мне мыться, перевязывала руку. И я стеснялась – мне же за шестьдесят, и вот молодая женщина моет мне голову над ванной. Мне было очень неловко. А Кира говорила: «Мам, ну бросьте, что я – чужая?» Антон заглядывал по вечерам на полчаса, а Кира – с утра до обеда. И однажды она наливала мне чай вот за этим самым столом, на этой самой клеёнке, и сказала: «Мам, вы мне как родная. У меня же своей мамы, считай, нет».
Я тогда заплакала. Наверное, это было глупо. Но я так долго была одна. И вдруг – дочка. Та, которой у меня никогда не было. Я положила руку ей на ладонь и сказала: «Ты мне тоже как дочка». И Кира улыбнулась – широко, открыто.
С тех пор я так её и называла. Дочка.
И вот теперь дочка стояла в коридоре и говорила по телефону. Голос – тот самый, высокий, с тянущимися гласными. Но слова были другие.
– Нет, ну я тебе говорю, я уже смотрела, – Кира говорила негромко, но дверь на кухню была открыта, а я сидела в двух метрах от коридора. – Там отдельные комнаты. Питание три раза в день. Медсестра круглосуточно. Нормальные условия, Свет, не то что ты думаешь.
Я не шевелилась. Чашка в руке – пальцы сжались на фарфоре так, что побелели костяшки. Но я не сразу поняла. Вернее – не хотела понимать. Может, она про кого-то другого? Может, подруга спрашивает?
– Да какую маму, свекровь, – Кира хмыкнула. – Нет, она не против. Она вообще не знает пока. Но там, Свет, ты бы видела – отдельные комнаты, сад, даже библиотека есть. Она же книжки любит. Ей там даже лучше будет.
Мне. Это про меня.
– Серьёзно, – продолжала Кира. – Она же уже плохо слышит. И потом – там уход, врачи, всё как положено. А мы тут, ну сама подумай, трёхкомнатная квартира, двое детей, а она в своей комнате сидит, как привидение. Лёшке давно нужна отдельная комната, он уже школьник. А свекровь – ну что она тут? Готовит, да. Но мы и сами можем.
Привидение. Она сказала – привидение.
Я поставила чашку. Руки не слушались. Чай плеснул на клеёнку – коричневая лужица расползлась по выцветшему маку. Я смотрела на неё и не могла пошевелиться.
– Ну Антон-то поддерживает, – Кира засмеялась. Тихо, уверенно. – Он сам говорит, ей там будет лучше. Ей же тяжело, лестница без лифта, она еле ходит. А там – одноэтажное, и присмотр. Свекровь даже не заметит разницы.
Еле ходит. Я поднимаюсь на третий этаж каждый день. Без одышки. Без остановок. Мне за семьдесят, но я поднимаюсь. А Кира, видимо, этого не замечала. Или ей было удобнее не замечать.
Каблуки застучали ближе. Я тут же опустила голову на руку – как будто задремала. Сердце колотилось так, что мне казалось – слышно через стену. Но я дышала ровно. Я умею дышать ровно. Двадцать восемь лет у доски – попробуй покажи тридцати подросткам, что ты нервничаешь.
Кира заглянула на кухню. Свет из коридора упал на пол.
– Мам? – Голос ласковый, тёплый. Тот самый голос. – Вы уснули?
Я не ответила. Не шевелилась.
– Ну вот, опять за столом заснула, – Кира пробормотала это себе, но я слышала каждое слово. – Спокойной ночи, мам.
И ушла. Тук-тук-тук по паркету. Дверь в их комнату закрылась.
Я подняла голову. Долго смотрела на лужицу чая на клеёнке. На мак, который когда-то был красным, а теперь побелел.
Дочка. Которую я любила. Которая варила мне бульон. Которая говорила – «вы мне как родная».
Я не глухая. Я всё слышала.
***
Ночью я не спала.
Лежала в своей комнате – двенадцать квадратных метров, кровать, шкаф, тумбочка с лампой – и смотрела в потолок. За стеной тихо сопел Лёшка. Ему семь, первый класс, он засыпал мгновенно и спал крепко, раскинув руки. Я это знала, потому что укладывала его каждый вечер – читала сказку, поправляла одеяло, целовала в лоб. Пять лет подряд. С тех пор, как они переехали.
Они переехали осенью. Кира была на третьем месяце – Полинка. Антон позвонил и сказал: «Мам, нам бы пожить у тебя. Временно, на полгода, пока ремонт». Я тут же согласилась. Даже обрадовалась – живой дом, внуки рядом, наконец-то не пусто. Я перетащила свои вещи в маленькую комнату, освободила две большие, повесила новые шторы. И ждала их, как праздника.
Полгода превратились в год. Год – в три. Три – в пять. Ремонт так и не начался, потому что квартиру сдавали, а деньги шли на кредит за машину, потом на мебель, потом на Лёшкины кружки, потом ещё на что-то. Я не спрашивала. Какая разница? Ведь мне было хорошо. Утром – каша для Лёши. Днём – прогулка с Полиной. Вечером – ужин на всех. На кухне кто-то смеётся, в коридоре кто-то топает, в ванной кто-то плещется. После стольких лет тишины это казалось подарком.
А тишины было много.
Виктор умер в девяносто втором. Антону тогда было восемь. Я осталась одна – с ребёнком, со школой, с тетрадками учеников и с этой квартирой. Утром – уроки. Днём – продлёнка. Вечером – тетрадки на проверку, стопка по сорок штук, каждую ночь. Антон засыпал рано, а я сидела за этим же столом и ставила оценки красной ручкой. Иногда засыпала прямо здесь – лицом в чужие сочинения. И утром просыпалась с отпечатком буквы на щеке.
Я не жалуюсь. Я справилась. Вырастила сына, довела до института, до свадьбы. Ни разу не попросила помощи – ни у кого. Потому что не у кого было просить. Родители мои умерли в начале двухтысячных, один за другим, с разницей в полгода. Осталась дача в сорока километрах – дом с участком, яблони, забор, который я каждый год подкрашивала сама. И квартира. Всё – моё. Заработанное, выстраданное, удержанное.
И вот теперь кто-то решил, что мне пора освободить место.
Я повернулась на бок. Подушка пахла лавандой – я сама шила мешочки с сухими цветами, клала в наволочки. Привычка от мамы. Мама говорила: «Лаванда от бессонницы». Но сейчас лаванда не помогала.
Что я сделала не так? Я готовила завтраки, обеды, ужины. Забирала Лёшу из школы. Гуляла с Полиной в парке – каждый день, в любую погоду. Стирала, гладила, мыла посуду. Я освободила им две комнаты – а сама ушла в маленькую, двенадцать метров, кровать и шкаф, и ни разу не пожаловалась. Ни разу. Потому что это мой сын, это мои внуки, и так должно быть. Я же мать.
А мать, выходит, больше не нужна.
Нет. Не так. Не «не нужна». Мешает. Занимает комнату, которая могла бы стать детской. Сидит на кухне, как привидение. Так сказала Кира. Привидение.
Я сжала одеяло. Очень хотелось заплакать – горло стянуло, глаза защипало. Но я не стала. Ведь я двадцать восемь лет простояла у доски перед подростками, которые не хотели учить русский. Я научилась не плакать, когда больно. Я научилась держать спину, даже когда хочется сложиться пополам.
А ещё я думала об Антоне. «Антон-то поддерживает», – сказала Кира. Он знает. Мой сын – знает. И молчит. Не пришёл, не сказал: «Мам, Кира предлагает, но я против». Нет. Ведь он всегда молчал – когда нужно было решать что-то трудное, Антон уходил в телефон, в телевизор, в работу. Куда угодно – лишь бы не в разговор.
Он был таким с детства. Тихий мальчик, который не спорил. Не дрался. Не орал. Просто соглашался – с учителями, с друзьями, с женой. Я думала: это хорошо, мирный характер. А теперь я понимала: это не мирный. Это слабый.
Под утро я задремала. А в семь стояла на кухне – как всегда. Каша на плите, чайник кипит, бутерброды для Лёши. Как будто ничего не произошло. Как будто я не лежала полночи с лавандовой подушкой и думала о том, что моя невестка хочет отправить меня к чужим людям.
Антон уехал рано – у него планёрка. Кира выбежала ещё раньше, в стоматологию к восьми. Я слышала, как она крикнула из прихожей: «Не забудь Лёшку разбудить, мне некогда-а-а!» Гласные – длинные, как всегда. И каблуки по паркету. Тук-тук-тук. Потом хлопнула дверь, и стало тихо.
Лёша пришёл на кухню заспанный. Волосы торчали в стороны, пижама съехала набок. Он сел за стол, упёрся подбородком в кулак.
– Каша какая, бабушка?
– Пшённая. С тыквой. Как ты любишь.
Он кивнул. Взял ложку. Ел молча, ковыряя кашу и выбирая кусочки тыквы. А потом, между двумя ложками, как будто между прочим, сказал:
– Бабушка, а ты правда скоро уедешь?
Я замерла. Рука с чайником повисла в воздухе.
– Что?
– Мама вчера Полинке рассказывала. Что у тебя будет свой домик. Отдельный. С садиком и с врачами. Мама сказала – тебе там будет хорошо. А Полинка заплакала. Я ей сказал, чтобы не плакала, но она всё равно.
Полинка плакала. Четыре года – и она уже плакала, потому что бабушка уезжает. Значит, Кира всё объяснила. Подготовила детей. Как будто дело решённое.
Я поставила чайник на плиту. Не на конфорку – на холодную часть. Просто поставила, потому что руки нужно было чем-то занять.
– Кто тебе ещё это говорил, Лёш?
– Никто. Только мама. Она сказала – бабушка будет приезжать к нам в гости.
В гости. В собственную квартиру – в гости. В квартиру, за которую я платила тридцать два года. В которой рожала Антона, хоронила Виктора, проверяла тетрадки по ночам. В гости.
Лёша посмотрел на меня – глаза ясные, голубые, без тени. Вихор на затылке, как у маленького Антона. Один в один. Он не врал. Семь лет – он просто повторял то, что слышал.
– Бабушка, ты чего? – Он наклонил голову. – Ты расстроилась?
– Нет, зайчик, – я погладила его по макушке. – Каша стынет. Ешь.
Он вернулся к тарелке. А А я стояла у плиты и чувствовала, как что-то внутри сдвигается, как шестерёнка, которая долго стояла – и вдруг щёлкнула. Это не просто разговор с подругой. Не фантазия. Кира уже готовит семью. Объясняет детям. Планирует. А я – я сижу на кухне и варю кашу, и ничего не знаю. Вернее – не должна знать.
Но я знаю. Я не глухая. И не привидение.
Лёша доел. Я помыла тарелку, собрала ему рюкзак, проверила сменную обувь. Мы вышли из квартиры – я в пальто поверх халата, он в куртке с динозаврами. На лестнице между вторым и третьим этажом стояла Тамара Ильинична с авоськой.
***
Тамара Ильинична – соседка с четвёртого. Шестьдесят восемь лет, бывший бухгалтер, вдова. Мы жили в одном подъезде больше двадцати лет, но по-настоящему сблизились после того, как её муж умер – четыре года назад. Она тогда две недели не выходила из квартиры, и я носила ей суп. Тот же бульон, который когда-то Кира варила мне. Тамара – крепкая, сухая, с короткой стрижкой и привычкой говорить прямо. Бухгалтеры – они такие: цифры не врут, и они тоже не врут.
– Доброе утро, Зиночка, – сказала Тамара. И тут же нахмурилась. – Ты чего бледная?
– Не выспалась. Давление, наверное.
– Давление – это серьёзно, – Тамара покачала головой. Но смотрела внимательно, как будто пересчитывала что-то за моей спиной. – Точно давление? Или что-то другое?
Лёша дёрнул меня за руку.
– Бабушка, я опоздаю!
– Беги, зайчик. Первый этаж, дальше сам. Я посмотрю из окна.
Он побежал вниз, рюкзак подпрыгивал на спине. Хлопнула дверь подъезда. Я подошла к окну на площадке – увидела, как он перебежал двор и свернул к школе. Маленький, в куртке с динозаврами. И тут же подумала – он будет приезжать ко мне в гости. Или я к нему. Раз в месяц. В свою квартиру – раз в месяц.
Тамара не уходила. Стояла рядом, со своей авоськой, и ждала. Тамара умела ждать. Я это ещё по бульону поняла – она ни разу не спросила «как ты?» напрямую. Просто ждала, пока я скажу сама.
Я посмотрела на неё. И сказала – сама не знаю, почему именно ей. Наверное, потому что больше некому.
– Тамара. Ты когда-нибудь слышала, чтобы человека отправили в дом престарелых? Ну – без его согласия?
Тамара не ответила сразу. Поставила авоську на подоконник. Посмотрела на меня – прямо, без улыбки.
– А зачем спрашиваешь?
– Просто так. По телевизору показывали. Вот и думаю.
– Зина. – Голос у Тамары стал другим. Тихим и жёстким одновременно, как будто она зачитывала акт сверки. – Я тебя знаю двадцать лет. Ты никогда не спрашиваешь просто так. Что случилось?
Я молчала. Смотрела на стену подъезда – облупившаяся краска, трещина от пола до потолка. Наша пятиэтажка, кирпичная, шестьдесят третьего года постройки. Мы с Виктором въехали сюда, когда Антону был год. И я думала – здесь и останусь. В своей квартире. В своей кровати.
– Кира, – сказала я. Одно слово. Без подробностей.
Тамара не удивилась. Вот что меня поразило – она не удивилась. Не вздрогнула, не ахнула. Только кивнула. Как будто давно ждала именно этого.
– Давно?
– Вчера вечером услышала. Она по телефону обсуждала. Думала, что я сплю.
– А сын?
– Не знаю. Может, знает. Скорее всего – знает. И молчит.
Тамара взяла авоську обратно. Подержала в руке. Потом сказала:
– Зина, сядь.
Я села на подоконник. Он был холодный.
– У меня тётка была, – начала Тамара. – Клавдия Петровна, мамина сестра. Ей тогда восемьдесят два стукнуло. Квартира трёхкомнатная на Горького. Племянник с женой жили с ней – помогали, ухаживали, всё как у людей. А потом жена племянника решила, что тётка занимает лишнюю площадь. Точно так же, как у тебя. Нашли дом престарелых в области, уже и документы оформили. Тётка узнала случайно – от почтальона, который принёс какое-то уведомление.
– И что она сделала?
– Пошла к нотариусу, – Тамара сказала это просто, как будто речь шла о магазине. – На следующий же день. Составила завещание. Квартира и дача – тому из наследников, кто обеспечит ей проживание дома. Личный уход. Если окажется в интернате – всё в благотворительный фонд. Ни копейки племяннику с его женой.
– Это вообще законно?
– Законно. Нотариус всё проверил. Есть такая штука – завещание с условием. Вроде бы не частая практика, но вполне рабочая.
– И что? Помогло?
– Племянник с женой съехали через месяц, – Тамара усмехнулась. Но усмешка была невесёлая. – Тётка прожила до девяноста одного года. В своей квартире, на своей кухне, со своими тапочками. Сама.
Я сидела на холодном подоконнике и чувствовала, как что-то внутри меняется. Не злость – нет, злость была ночью, она уже прошла. Сейчас было другое. Спокойное, ясное, как зимнее утро, когда минус двадцать и ни ветерка. Когда всё видно – каждое дерево, каждый сугроб, каждый след на снегу.
Квартира – моя. Дача – моя. Документы – в тумбочке, в файле, всё на месте. Это мой дом. Моя жизнь. И я ещё здесь. Я не привидение.
– Тамара, а тот нотариус – он ещё работает?
– Геннадий Сергеевич? Работает. На Белинского, четырнадцать, второй этаж. Я тебе номер дам. – Она достала телефон, нашла контакт, показала экран. – Запиши.
Я достала ручку из кармана пальто – привычка учительская, без ручки из дома никогда не выходила – и записала номер на тыльной стороне ладони. Цифры легли ровно, одна за другой. Я писала на доске тысячи раз, рука привыкла.
– Зина, – Тамара положила мне руку на плечо. Ладонь у неё была тёплая и сухая. – Пока есть что оставить – ты не мусор. Запомни.
Я кивнула. Встала с подоконника. Ноги уже не были тяжёлыми – наоборот, как будто что-то отпустило. Повернулась к двери квартиры. Ключ вошёл в замок с первого раза.
Я зашла. На кухне всё так же стояла чашка с остывшим чаем. Лужица на клеёнке подсохла – коричневое пятно на розовом маке. Я взяла тряпку и протёрла его. Не торопясь. Аккуратно. Как будто это было очень важное действие.
А потом села за стол. Положила руки на клеёнку – пальцы, искривлённые в суставах, с трещинами на костяшках, с сухой кожей, которая давно перестала быть мягкой. Эти руки стирали, гладили, готовили, проверяли тетрадки, перевязывали запястье, гладили внуков по голове. Эти руки держали всё. И они ещё могут.
Я посмотрела на номер, записанный на ладони. Семь цифр. Геннадий Сергеевич. Белинского, четырнадцать.
Невестка думала, что решила за меня.
Она ошиблась.