– Вы намеренно скрыли это от покупателей? – Горин говорил ровно, без повышения голоса. Именно так говорят люди, которые привыкли, что их слушаются.
Я поставил кисть на стол. Не торопливо. Просто поставил.
– Я ничего не скрывал. Вы покупали портреты. На портретах – люди.
– Бездомные, – он произнёс это слово, как произносят диагноз.
Я посмотрел на него. Потом на картину за его спиной. Дед Степан смотрел оттуда спокойно – широкие ладони сложены на коленях, взгляд прямой, без просьбы. Я писал его три сеанса в ноябре, в переходе у Белорусской. Он сидел неподвижно два часа за тарелку горячего супа и разговор. Горин заплатил за этот портрет восемьсот тысяч рублей и повесил в кабинет – потому что «лицо интересное, фактурное».
– Да, – сказал я. – Бездомные.
Горин смотрел на меня так, будто ждал продолжения. Извинений. Объяснений. Чего-то такого, что расставило бы всё по местам и вернуло ему уверенность, что мир устроен правильно.
Я не добавил ничего.
***
Всё началось в две тысячи семнадцатом. Мне было тридцать три года, за плечами – семь лет в мастерской, три выставки, ноль денег и ощущение, что я пишу правильные вещи неправильным людям. Портреты получались у меня лучше всего. Лица. Я умел видеть в лице то, что человек прятал даже от себя. Но клиенты хотели портреты красивых жён, успешных мужей, довольных детей. Хотели украшение, а не живопись.
Однажды зимой я шёл домой и остановился у перехода. Там сидел старик. Не попрошайничал – просто сидел, закрыв глаза, подставив лицо редкому зимнему солнцу. Лицо было такое, что я достал телефон и снял. Потом ещё раз. Потом вернулся на следующий день с блокнотом. И на третий день – с красками.
Его звали Степан. Бывший сварщик с Уралмаша, приехавший в Москву за сыном, который уехал и не вернулся. Документы пропали. Комната – тоже. Он прожил в городе шесть лет, и за эти шесть лет никто ни разу не смотрел на него как на человека.
Я написал его портрет за три сеанса. Получилась лучшая работа в моей жизни на тот момент.
Я продал её за сто двадцать тысяч рублей и отдал Степану восемьдесят. Он долго смотрел на деньги, потом на меня.
– Зачем?
– Потому что ты – картина. А картина стоит денег.
Он ещё долго молчал. А потом сказал:
– Ладно. Тогда ещё раз напиши. Я хорошо сижу.
Так началось восемь лет работы.
***
За восемь лет я написал сто двадцать портретов. Не сто двадцать этюдов, не набросков – полноформатных живописных работ, каждая из которых занимала от двух недель до двух месяцев. Мужчины и женщины, молодые и старики, тихие и злые, сломанные и нет. Я ездил по вокзалам, ночлежкам, переходам. Договаривался. Объяснял. Платил – сначала едой и небольшими суммами, потом, когда картины начали продаваться дороже, уже по-настоящему.
Первые три года было трудно. Галеристы брали работы неохотно – «социальные сюжеты» считались коммерчески неперспективными. Один известный дилер сказал мне прямо: «Антон, вы умеете писать, но вы работаете с неправильными людьми». Я не стал спорить. Просто продолжал.
Перелом случился на четвёртый год, когда один из коллекционеров купил «Бориса с Ленинградского» – портрет пожилого мужчины с лицом, которое видело много и не удивлялось уже ничему. Заплатил четыреста тысяч и повесил в столовой. Через год этот же коллекционер привёл ко мне друга. Тот купил две работы. Потом ещё один. Так постепенно набрался круг людей, которые платили серьёзные деньги за серьёзную живопись. Они не спрашивали, кто на портретах. Им было достаточно, что это «фактурные лица» и «сильная кисть».
Деньги я не оставлял себе. Это было принципиально с самого начала. Не из-за морали и не из-за того, что мне не нужны были деньги – нужны были, очень. Просто было ощущение, что если я оставлю себе хоть рубль сверх расходов на материалы и аренду мастерской – что-то сломается. Что-то важное, что держало всё это вместе.
Пятнадцать миллионов рублей за восемь лет. Именно столько заплатили мне покупатели за сто двадцать портретов незнакомых им людей. Пятнадцать миллионов рублей ушли в разные фонды, напрямую конкретным людям, на документы, реабилитацию, аренду комнат. Я не вёл красивую бухгалтерию – просто переводил и платил, переводил и платил.
Покупали у меня хорошо. Даже очень хорошо. Галеристы говорили, что у меня «редкая способность делать из лица – судьбу». Коллекционеры платили по четыреста, по шестьсот, по восемьсот тысяч за работу. Горин купил четыре портрета. Марина Гришина – три. Ещё несколько человек – по одной-две работы каждый.
Они не знали, кто изображён на картинах.
Это не было обманом. На каждой выставке я писал в каталоге: «серия "Городские лица"». Не указывал имён, не рассказывал историй. Просто – лица. Покупатели видели сильную живопись, видели лица с характером. Этого было достаточно, чтобы платить.
Пока однажды один из них не спросил.
***
Это случилось на вернисаже в мае. Не прошлого года – позапрошлого, в две тысячи двадцать третьем. Горин пришёл с женой и с каким-то партнёром по бизнесу, которому хотел, судя по всему, продемонстрировать свой «культурный вкус». Я видел, как они ходят по залу. Горин останавливался у каждой работы ровно столько, сколько нужно, чтобы произвести впечатление человека, который умеет смотреть живопись. Жена шла чуть позади. Партнёр кивал.
Я стоял у окна и разговаривал с журналисткой из «Афиши». Она спрашивала о методе – как я нахожу людей, как выстраиваю доверие, сколько времени занимает один сеанс. Хороший разговор. Я люблю такие разговоры – они помогают самому понять, что именно ты делаешь и зачем.
Горин подошёл, дождался паузы, и спросил – нарочито небрежно, как спрашивают о чём-то неважном:
– Антон, а вот эти все лица у вас – это кто? Актёры? Специально нанятые модели?
Журналистка насторожилась. Я почувствовал это боковым зрением – она приготовила телефон для записи.
– Нет, – сказал я. – Не модели. Это люди, которые оказались на улице. Я работаю с несколькими ночлежками и просто хожу по городу. Нахожу лица, которые мне интересны. Договариваюсь. Плачу.
– На улице, – повторил Горин. Не как вопрос. Как факт, который нужно было проверить, и факт оказался неприятным.
– Да. Бездомные, если называть прямо. Люди без жилья, часто без документов. У каждого – своя история.
Журналистка сказала что-то восхищённое. Партнёр Горина кивал уже быстрее, с настоящим интересом. Жена повернулась к «Марине из Казанского» и смотрела долго, по-другому, чем раньше.
А сам Горин смотрел на меня. Нижняя губа у него чуть оттянулась вниз – эта его особенность, когда он думает о чём-то, что ему не нравится. Не гнев – нет. Что-то другое. Что-то похуже гнева, потому что гнев хотя бы честен.
– Понятно, – сказал он. – Интересная концепция. Спасибо.
И отошёл – ровно, методично, с той же скоростью, с которой пришёл. Жена пошла за ним. Партнёр задержался ещё на минуту, сказал мне что-то хорошее, и тоже ушёл.
Я смотрел им вслед и думал, что ничего не происходит. Что человек услышал, что на его картинах – портреты бездомных, ощутил лёгкое замешательство, и сейчас переварит это и пойдёт дальше. Так работает жизнь. Люди умеют принимать неудобные факты и продолжать. Это даже хорошо.
Я думал так три недели. Ровно до того момента, когда Горин позвонил.
***
Разговор был долгим. Горин говорил хорошо поставленным голосом человека, который привык к переговорам. Начал с комплиментов – живопись сильная, он это ценит, никаких вопросов к качеству нет. Потом – «но». Он провёл небольшое собственное расследование. Выяснил, что среди его знакомых коллекционеров ещё несколько человек купили работы из той же серии. Что тема, которую я «эксплуатирую», является, по его мнению, спекулятивной. Что намеренное умолчание об объектах изображения создаёт «ложное впечатление о ценности работ».
– Вы понимаете, что если это станет широко известно, это ударит по стоимости коллекций? – спросил он.
– Я понимаю, что вам так кажется, – ответил я.
– Это не кажется. Это факт.
– Максим Эдуардович, живопись не обесценивается от того, кто на ней изображён.
– Для вас – не обесценивается. Для рынка – обесценивается.
Я попытался объяснить. Про то, что рынок искусства знал много примеров, когда именно «неудобные» сюжеты со временем становились самыми ценными. Что Гойя писал расстрелы, а Делакруа – революции. Что документальность – это не слабость.
– Это не Гойя, – сказал Горин коротко. Без злобы. Как констатацию.
Я замолчал. Не потому что согласился. Просто понял, что мы говорим на разных языках и перевода нет.
Я сказал, что не собираюсь прекращать серию. Что это моя работа. Что у него есть право продать картины – я даже был готов их выкупить, хотя это и опустошило бы меня финансово.
Он не захотел продавать картины. Он хотел другого.
– Просто прекратите эту серию. Закройте её. Сделайте что-нибудь другое. Вы талантливый человек, у вас всё впереди.
– Нет, – сказал я.
Он помолчал.
– Вы пожалеете, – сказал он наконец.
Тогда я думал, что это просто слова.
***
Они пришли втроём через месяц. Горин, Гришина и ещё один – Павел Седов, тихий мужчина лет пятидесяти, о котором я до этого только слышал. У Седова был юридический бизнес и три картины из моей серии в загородном доме.
Встречу они назначили в галерее. Не у меня в мастерской – в галерее, где я тогда выставлялся. Пришли все вместе, одновременно. Это было срежиссировано.
Гришина говорила первой. У неё был приготовлен текст – я видел это по тому, как она начинала каждый тезис с небольшой паузы, будто сверялась с внутренним списком. Она говорила о «репутационных рисках». О том, что «в определённых кругах» информация о происхождении моделей уже начала распространяться. О том, что несколько человек из их знакомых «выразили удивление» и «неудобные вопросы начали задаваться».
– Понимаете, – говорила она, – это не просто вопрос рынка. Это вопрос того, как нас воспринимают. Мы покупали искусство. Нас начинают спрашивать – а вы знали, что там бездомные? А как вы к этому относитесь? А не кажется ли вам это... – она сделала паузу, – ...спекулятивным?
– И что вы отвечаете? – спросил я.
– Что нам это неприятно. – Красные пятна на её шее говорили больше, чем она хотела. – Нам неприятно объяснять что-либо из-за работ, которые мы купили как произведения искусства.
– Они и есть произведения искусства.
– Это ваша точка зрения.
– Это факт.
– Мы не требуем ничего невозможного, – сказал Горин. – Просто объявите, что серия закончена. Естественным образом. Мы поможем с продвижением новой темы. У нас есть связи.
Седов молчал. Я так и не понял, зачем он пришёл. Может быть, как юрист – для веса. Может быть, просто потому что остальные двое попросили. Он сидел прямо, смотрел куда-то в сторону от меня, и ни разу не поднял глаза.
– Вы понимаете, что мы вкладывали деньги? – Гришина повысила голос на последнем слове, и этот случайный нажим выдал то, что она держала под контролем. – Серьёзные деньги. В расчёте на то, что это искусство. А не... социальный проект.
– Это и есть искусство, – сказал я. – Это одно и то же.
– Для вас – одно и то же. Для нас – нет.
Я смотрел на них троих. Горин с нижней губой чуть оттянутой вниз. Гришина с красными пятнами на шее. Седов, который за двадцать минут разговора так и не произнёс ни слова.
Я думал про пятнадцать миллионов рублей. Про то, что каждый рубль из них ушёл обратно – к Степану, к Марине, к Алексею, к сотне других людей. Что пока они сидели здесь и говорили про «репутационные риски», те, кого я писал, жили или пытались жить. Что портрет – это не украшение и не инвестиция. Это свидетельство.
– Я не буду прекращать серию, – сказал я. – Работа продолжается. Следующая выставка – в сентябре.
Горин поднялся – не торопясь, с той выверенной неспешностью, которая говорит не о спокойствии, а о контроле. Методично застегнул пиджак – все пуговицы, снизу вверх. Как человек, который принял решение и теперь приводит себя в порядок перед действием.
– Вы уверены?
– Да.
– Хорошо, – сказал он. – Тогда нам больше не о чем разговаривать.
Они ушли. Гришина оглянулась у двери – коротко, через плечо. Седов – нет.
Я остался в пустой галерее. За стеной кто-то разговаривал по телефону. На стенах висели двенадцать работ. Лица смотрели на меня со всех сторон. Я смотрел на них и думал: правильно сделал. Другого выбора не было.
Через четыре дня позвонила Лера.
***
Лера – мой старый друг, фотограф. Мы познакомились ещё в институте, работали вместе несколько раз, и она всегда приходила на мои вернисажи. Резкая, точная в оценках, не склонная к утешениям.
– Антон, – сказала она в трубку, – ты помнишь, что ты снимал покупателей на прошлогоднем вернисаже?
– Помню. Ты же сама и снимала.
– Нет, ты. На телефон. Ты всегда так делаешь, говоришь, что для архива.
Я помнил. У меня была такая привычка – фиксировать людей на открытиях. Не официально, просто для себя. Как они смотрят на картины, как разговаривают, как держат бокалы. Иногда это становилось материалом для новых работ.
– Да, – сказал я. – Снимал.
– Горин там есть. И Гришина. И ещё несколько.
– Лера, к чему ты?
Она помолчала.
– Просто убедись, что у тебя есть эти снимки, – сказала она. – На всякий случай.
Я не понял тогда. Понял позже.
***
Мастерская горела ночью. Не вся мастерская – только склад, где хранились готовые работы. У меня там стояло тридцать семь холстов – работы, которые я не успел продать или специально придерживал для следующей выставки. Тридцать семь портретов. Три года работы.
Я приехал в пять утра. Пожарные уже уезжали. Лера была там – она позвонила мне раньше пожарных, потому что жила в двух кварталах и услышала машины. Она стояла у чёрного провала бывшего окна и смотрела так, как смотрят на что-то необратимое.
Я не буду описывать, что было внутри. Скажу только: от тридцати семи портретов осталось то, что остаётся от холста и краски. Рамы держались лучше.
Я стоял там и думал про конкретные работы. Про «Витю с Савёловской» – бывшего инженера, который позировал мне шесть сеансов прошлой зимой и каждый раз приносил с собой газету, чтобы читать в паузах. Про «Тамару» – женщину лет сорока с характерными жёсткими бровями, которую я нашёл в ночлежке на Варшавке. Она позировала неохотно и спросила после первого сеанса: «Зачем тебе моё лицо?» Я ответил: «Потому что оно честное». Она согласилась прийти ещё раз.
Теперь и Витя, и Тамара – пепел.
Сосед по мастерской, скульптор Женя, видел двух человек около часа ночи у чёрного входа. Он не придал значения в тот момент. Придал потом, когда я спросил. Описал: оба в тёмной одежде, один высокий, второй коренастый. Он не узнал никого конкретно. Но сказал, что высокий «двигался как человек, который привык командовать».
Полиция приняла заявление. Возбудила дело. Дело вяло работало ещё несколько месяцев, ни к чему особо не приходя. Горин к этому времени уже нанял двух юристов.
Через два дня после пожара мне передали официальное письмо. Адвокат Горина сообщал, что его клиент «выражает сожаление в связи с произошедшим» и предупреждает о возможных «правовых последствиях публичных обвинений без доказательной базы».
Я прочитал письмо. Положил на стол. Сел. Посмотрел на свои руки. Пальцы были в охре – я работал вечером перед звонком Леры. Краска въелась в кожу. Я подумал: тридцать семь работ. Три года. Витя с газетой. Тамара с жёсткими бровями. Ещё тридцать пять человек.
Взял телефон. Открыл папку с фотографиями с вернисажа двухлетней давности. Горин – в правой части кадра, смотрит на «Степана». Гришина – у стены с бокалом, голова наклонена, будто слушает. Седов – чуть поодаль, задумчивый.
Позвонил Лере.
– Ты готова поработать?
***
На подготовку у нас ушло три недели. Лера работала быстро и точно – это её профессия. Мы нашли нейтральное пространство: небольшую галерею на «Красном Октябре», хозяин которой согласился предоставить её на три дня. Не за бесплатно – за честную аренду. Я заплатил из того, что оставалось.
Концепция была простой. Пять больших форматных чёрно-белых фотографий. На каждой – один из покупателей, снятых на вернисаже. Каждый человек – в момент, когда смотрит на одну из моих работ. Горин у «Степана». Гришина у «Марины из Казанского» – немолодой женщины с изрезанным жизнью лицом, которую я писал четыре сеанса зимой. Седов – у «Алексея», бывшего врача, потерявшего всё в девяносто восьмом. И ещё двое покупателей, которых я нашёл в своём архиве, – тоже с лицами, обращёнными к портретам.
Лера долго работала с этими снимками. Не ретушировала ничего – наоборот, убрала всё лишнее, оставила только лицо и взгляд. Горин на том снимке смотрел на «Степана» с тем самым выражением, которое я запомнил – нижняя губа чуть оттянута, голова чуть наклонена. Тогда он ещё не знал, кто на картине. Этот снимок был сделан до разговора. Это было важно.
Под каждой фотографией – подпись. Одинаковая для всех пяти:
«Он/она покупал эти портреты, пока не знал, кто на них. Когда узнал – потребовал остановить дальнейшее написание. Когда я отказался – сгорели тридцать семь работ. На этих портретах были люди. Настоящие. Они живут в этом городе. Они никуда не делись»
И в центре зала – увеличенная репродукция «Степана». Единственная цветная работа в экспозиции. Я напечатал её по старому файлу – цифровой архив я вёл с самого начала, и «Степан» там был. Дед смотрел спокойно. Без просьбы. Без упрёка. Просто смотрел.
Название выставки я придумал поздно ночью за три дня до открытия. Просто написал на листке то, что думал. Лера прочитала и сказала:
– Оставь как есть. Не редактируй.
Название было такое: «Они сожгли портреты бездомных. Потому что боялись увидеть себя».
Я не давал пресс-релиза заранее. Просто открыл выставку. Лера запустила анонс вечером накануне – в своих социальных сетях и нескольким журналистам, с которыми дружила.
***
Первый день пришло человек восемьдесят. Второй – больше ста. К третьему дню у галереи стояли люди с улицы, которые узнали из репостов. Я считал – не всех, просто следил за лицами. Молодые, средних лет, пожилые. Разные. Несколько человек пришли с детьми и объясняли им что-то вполголоса у центральной репродукции.
Я был там всё время. Стоял в углу и смотрел, как люди смотрят. Большинство молчали. Некоторые фотографировали. Пара человек подходили и говорили что-то – хорошее, злое, растерянное. Один мужчина лет сорока остановился перед фотографией Горина – перед тем снимком, где тот смотрит на «Степана», ещё ничего не зная, – и стоял долго. Потом повернулся ко мне:
– Он тогда и понятия не имел, да?
– Нет, – сказал я. – Не имел.
Мужчина покивал и ушёл. Я так и не понял, что он думал об этом.
Одна женщина лет шестидесяти подошла ко мне и спросила:
– Они вам угрожали?
– Они предупреждали об «правовых последствиях», – сказал я.
– Это и есть угроза, – сказала она. – Просто в дорогом костюме.
И ушла.
Лера снимала весь день и выкладывала в реальном времени. К вечеру второго дня публикации набрали больше ста тысяч просмотров. К утру третьего – ссылки на выставку появились в нескольких крупных изданиях.
Горина я не видел все три дня. На второй день позвонил его адвокат. Теперь уже с другим сообщением: Горин готовит иск о несанкционированном использовании изображения и «порочащих публикациях».
Я положил трубку. Предсказуемо.
***
Прошло три недели после закрытия выставки. Иск Горина лежит у моего юриста. Я не богатый человек, и судебный процесс мне не нравится. Но отзывать работу я не собираюсь.
Серия продолжается. Я написал ещё двух человек в июле – Надю, которая живёт у трёх вокзалов, и Колю, бывшего водителя из Брянска. Оба позировали хорошо. Надя сказала, что ей нравится быть картиной. Коля спросил, будет ли это продаваться.
– Да, – сказал я. – Будет.
– И деньги – туда же?
– Туда же.
Он подумал немного.
– Тогда пиши.
Двести человек, которые пришли на выставку за три дня, попросили сообщить о следующей. Я не знаю ещё, когда это будет и где. Тридцать семь сожжённых работ не вернуть.
Степан, с которого всё началось, уже несколько лет как живёт в маленькой комнате в Подмосковье – часть денег от его портрета хватило на первый взнос. Мы иногда переписываемся. Когда в новостях появилось что-то про выставку, он написал. Я ответил коротко – про пожар, про то, что сделал в ответ.
– Жалко было бы, если бы ты промолчал, – написал он.
– Я не промолчал.
– Вижу. Хорошо.
Потом помолчал – в переписке это было видно по паузе. И добавил:
– Хотя оно конечно спорно, позорить людей публично. Но ты сам решай.
Этого от Степана я не ожидал. И именно поэтому запомнил.
Горин, по слухам, снял «Степана» со стены в кабинете. Куда дел – не знаю. Может, в запасник. Может, продал. Его право.
Я не жалею о выставке. Но я понимаю, что некоторые люди говорят: это была месть, а не высказывание. Что публично позорить людей – даже тех, кто сделал что-то плохое, – это не метод. Что у них тоже есть право на изображение. Что я мог выбрать другой путь.
Может быть.
Но тридцать семь портретов сгорели. И те, кто это сделал, умели говорить красивыми словами про «правовые последствия». У них есть юристы и связи. У меня – мастерская, архив и Лера с фотоаппаратом.
Вот я и ответил своим языком.
Не знаю правильно ли поступил опозорив их, или месть – не метод?