В то утро все было обыкновенно. За окном моросило, по стеклу стекали мутные апрельские капли. Я сидела на кухне с чашкой кофе, смотрела на мокрую брусчатку во дворе и думала о том, что наконец-то наступила тишина.
Три недели назад я сменила замки.
Не со зла. Не из вредности. Просто мне надоело вздрагивать от каждого шороха в прихожей. Надоело возвращаться с работы и видеть, что чьи-то руки трогали мои вещи, переставляли мои чашки, закрывали мои шторы так, как удобно кому-то другому. Я заплатила мастеру, он снял старый сердечник и поставил новый. Маленький цилиндр из латуни, который стоил три тысячи рублей и мое спокойствие.
Муж отнесся к этому ровно. Кивнул, сказал: «Наверное, так правильно». Спорить не стал. Он вообще не любил спорить, особенно когда речь заходила о матери.
В то утро он был в душе. Я слышала ровный шум воды, слышала, как он напевает что-то себе под нос. Обычное субботнее утро. Я поднесла чашку к губам, и в ту же секунду звук воды перекрыл другой звук.
Металл лязгнул о металл.
Сначала я подумала, что показалось. В старых домах всегда что-то скрипит и стучит. Но звук повторился — резкий, настойчивый, будто кто-то пытался провернуть чужой ключ в чужом замке. Тонкий железный скрежет, от которого холодеет внутри живота.
Я поставила чашку на стол. Бесшумно прошла в прихожую.
Замок дергался. Я видела, как шевелится металлическая накладка, как ходит ходуном дверная ручка. Кто-то с той стороны вставлял ключ, вытаскивал, вставлял снова, пытался провернуть, давил, злился.
А потом начались удары.
Не звонок. Не просьба открыть. Удары.
Глухие, тяжелые, с размаху. Били плечом. Били в район замка, будто хотели высадить дверь с корнем. Бетонная стена отзывалась глухим гулом, железо вибрировало.
Я смотрела в дверь и не чувствовала страха. Только странное, вязкое спокойствие. Я знала, кто там.
Я подошла к глазку.
Она стояла на площадке. Не одна — с ней был кто-то еще, мужская фигура маячила сзади, но я не разглядела лица, потому что смотреть на свекровь было невозможно не смотря.
Ее лицо горело красными пятнами. Волосы выбились из пучка, седые пряди прилипли к вискам. Рот был открыт, но звук доходил с задержкой, как в плохом кино.
— Открывай! Я знаю, ты там! Открывай, я сказала!
Она ударила кулаком в дверь. Потом еще раз. Ее ладонь хлопнула по металлу, оставляя мокрый след.
— Ты ключи поменяла, да? Ты ключи поменяла, дура! Чтоб я не вошла? Чтоб мать родная не вошла?
Она снова всадила плечо в дверь. Женщина пятьдесят восемь лет, с больными коленями и давлением, которое подскакивало до ста восьмидесяти, она била в мою дверь, как таран.
Сзади зашумела вода. Муж выключил душ.
Я не обернулась. Я смотрела, как свекровь бьет в дверь, и видела, как дергается дверная ручка с моей стороны. Каждое сотрясение отдавалось в пальцы, которыми я держалась за холодный металл глазка.
— Кто там?
Я обернулась. Муж стоял в проеме кухни. Он был босиком, на плече висело полотенце, мокрые волосы темнели, с кончиков падали капли на голую грудь. Он смотрел на дверь, и в его лице не было понимания. Только растерянность.
— Кто там? — повторил он тише.
Я не ответила.
С той стороны снова грохнуло. Женский голос взвился до визга:
— Сережа! Сережа, ты там? Ты слышишь меня? Ты мать не пускаешь? Вы там с этой…
Дальше шло слово, которое я не хочу повторять. Она выкрикнула его так громко, что эхо заметалось по лестничной клетке.
Муж побледнел. Он узнал голос. Он не мог не узнать.
— Это мама, — сказал он. Не вопрос. Констатация.
— Да.
— Она… почему она…
— Потому что ключ не подходит.
Я сказала это спокойно. Ровно. Без злорадства, без торжества. Просто факт.
Муж смотрел на дверь так, будто за ней стоял не родной человек, а стихийное бедствие. Он сделал шаг, потом еще один. Его рука потянулась к замку.
— Не открывай, — сказала я.
Он замер. Посмотрел на меня. В его глазах было то самое выражение, которое я видела уже сотню раз. Разрывание между долгом и страхом. Между «она же мать» и «я боюсь ее прихода».
С той стороны снова заорали:
— Я все равно войду! Дверь вынесу, но войду! Сережа, ты слышишь меня? Убери эту… убери ее от двери!
Муж не двигался. Его пальцы сжимали край полотенца. Он стоял босиком на холодном полу, мокрый, растерянный, и молчал.
Я подошла к журнальному столику, где лежал мой телефон. Взяла его, разблокировала экран, открыла камеру.
— Что ты делаешь? — спросил муж шепотом.
Я перевела объектив на дверь. Красная лампочка записи загорелась, на экране побежали секунды.
— Для истории, — сказала я.
Дверь содрогнулась от нового удара.
Я держала телефон, смотрела на экран и слушала, как дышит за дверью свекровь. Тяжело, с присвистом, будто она не три минуты долбилась в железо, а бежала марафон. На лестничной клетке что-то упало, покатилось с гулким пластмассовым стуком. Наверное, ее сумка. Или зонт.
Муж стоял рядом. Я слышала его дыхание, чувствовала запах влажных волос и геля для душа. Он не ушел одеваться. Он смотрел на дверь, как смотрят на тикающую бомбу.
— Для истории, — повторил он. — Какой истории?
Я не ответила. Красная точка на экране горела ровно.
В тот момент я вдруг вспомнила все. Не отдельными картинками, а сплошной лентой, будто кто-то прокручивал пленку с ускорением. Три года замужа. Три года ключей от моей квартиры в чужой сумке.
Она приходила всегда без предупреждения.
Сначала это называлось заботой. Мы только поженились, жили гражданским браком уже полгода, но официальная роспись что-то надломила в ее голове. Если раньше она звонила сыну и спрашивала: «Можно зайти?», то после загса вопросы исчезли. Она просто открывала дверь своим ключом и входила.
— Я тут мимо проходила, — говорила она, ставя на тумбочку сумку с продуктами. — Пельмени принесла. Вы же вечно голодные.
Я не ела ее пельмени. Ни разу. Они лежали в морозилке, переложенные в мои контейнеры, потому что свои она забирала обратно. Контейнеры она не спрашивала. Просто брала с верхней полки, те, что с синими крышками, и перекладывала фарш.
— Удобные, — сказала она однажды, заметив мой взгляд. — У меня таких нет.
Я купила новые. Она забрала и их.
Первая эмоциональная точка.
Не пельмени. Даже не контейнеры. Я вернулась из командировки на два дня раньше, вошла в квартиру и поняла: здесь кто-то был. Я не могла объяснить это словами, но воздух пах иначе. Чужими духами. Чужим табаком. И тишина была другой — не моя тишина, не та, которую я оставляла утром вторника.
Я открыла шкаф в ванной.
Мои банки стояли в другом порядке. Шампуни выровнены по росту, флаконы повернуты этикетками наружу. Моя косметика, которую я складывала в коробку из-под обуви, лежала ровными рядами на полке.
Я открыла мусорное ведро под раковиной.
Сверху, на скомканных бумажных полотенцах, лежал мой тональный крем. Флакон был почти полный, я купила его неделю назад за три тысячи восемьсот рублей. Крышка сломана, внутри засохшая корка.
Я стояла над ведром и смотрела на эту корку. Не плакала. Не злилась. Просто смотрела.
Вечером пришел муж. Я спросила:
— Твоя мама была здесь?
Он помялся. Снял ботинки, поставил в угол.
— Она поливала цветы. Ты же просила.
— Я просила поливать раз в три дня. Я не просила переставлять мои вещи и выкидывать мою косметику.
— Она думала, просрочка.
— Там был открыт месяц назад.
Муж молчал. Он стоял в прихожей, держал в руках портфель и смотрел в пол. Я ждала. Он не сказал: «Я поговорю с ней». Не сказал: «Она больше не придет». Он сказал:
— Ну купишь новый.
Я купила. Через неделю свекровь пришла снова.
Вторая эмоциональная точка.
Уборка. Она называла это помощью. Я называла это вторжением.
— У вас вечно бардак, — говорила она, доставая из-под мойки мою швабру. — Молодые совсем не умеют хозяйство вести.
Она мыла пол своей тряпкой. Я узнала этот серый лоскут, он лежал у нее в кладовке, когда мы помогали перевозить вещи. Она приносила его в пакете, натирала мою плитку, а потом вешала тряпку сушиться на балкон. На мою бельевую веревку.
— Там же плохо отжато, — сказала я однажды. — Капает на голову прохожим.
— Переживут, — ответила она.
Я купила новую швабру. Систему с отжимом, хорошую, удобную. Спрятала старую в кладовку.
Свекровь пришла, открыла кладовку, достала старую швабру.
— А эта где? — спросила она, кивая на новую, стоящую в углу.
— Я купила другую.
— Эта неудобная. Я не умею ей мыть.
Я молчала. Она мыла пол старой шваброй, с которой капало на балкон.
Через месяц я перевесила бельевые веревки. Теперь они были выше, ей приходилось тянуться. Она не заметила. Или сделала вид.
Третья эмоциональная точка. Самая тихая.
Свекровь перевесила мои полотенца.
Я вернулась с работы, зашла в ванную и остановилась. Мои полотенца — банные, гостевые, для рук — всегда висели в определенном порядке. Синее на левом крючке, зеленое на правом, маленькое белое над раковиной. Я так привыкла. Я так любила.
Она перевесила их по-своему. Синее переехало на правый крючок, зеленое вообще убрала в шкаф, повесила свое, которое принесла в пакете. Махровое, тяжелое, с вышитыми цветами.
— Чтобы было красиво, — объяснила она мужу. Я слышала этот разговор из кухни. — А то висит черт-те что, смотреть страшно.
Муж молчал. Я вышла в коридор. Свекровь сидела на диване, пила чай из моей кружки. Моей любимой, белой, с неровной глазурью, которую я привезла из Пскова.
— Это моя кружка, — сказала я.
— Я помыла, — ответила она.
Я переставила полотенца обратно. Через три дня она пришла снова.
Скрытая причина. Она раскрывалась не сразу, как фотография в проявителе. Я видела только тени, обрывки, случайно оброненные фразы.
— Тесновато у вас, — говорила свекровь, оглядывая гостиную. — Но ничего, поживете пока.
Пока.
— Сдадите эту двушку, будете копить на нормальную трешку. На юго-западе, там хороший район.
Эту двушку.
— Я нашла риелтора, он говорит, вашу квартиру можно сдавать за пятьдесят. Плюс моя пенсия, плюс Сережина зарплата — через пять лет накопите на ипотеку.
Вашу квартиру.
Я слушала и молчала. Потому что это была не «ваша» квартира. Это была моя квартира. Моя. Купленная моими родителями за три месяца до свадьбы, когда старая хозяйка съехала, а новые цены взлетели так, что мы уже не верили, что успеем.
Мама отдала все. Свои сбережения, бабушкино наследство, деньги, которые копила на машину. Она сказала: «Тебе нужнее. Сережа хороший, но свой угол — это свой угол. Ты всегда должна знать, куда вернуться».
Я знала. Я возвращалась сюда каждый вечер. И каждый раз открывала дверь своим ключом.
Ключом, дубликат которого лежал в сумочке у свекрови.
Последняя капля. Она упала не в тот день, когда я нашла в мусорке тональный крем. Не в тот, когда мыла пол чужой тряпкой. И даже не в тот, когда моя любимая кружка побывала в чужих руках.
Последняя капля упала в одиннадцать вечера.
Мы легли рано. Я почти уснула, провалилась в теплую тяжесть, когда в дверь позвонили. Звонок был резкий, длинный, без передышки. Я села на кровати. Сердце колотилось где-то в горле.
— Кто это? — прошептала я.
Муж не ответил. Он уже шел к двери.
— Мама? Ты чего?
Она стояла на пороге в плаще поверх ночной рубашки. Волосы спутаны, глаза бешеные.
— Соседи снизу звонят, говорят, у вас труба прорвало! Я побежала проверять!
— Мам, сейчас одиннадцать часов.
— А если зальете всех? Если ремонт придется делать соседям? Ты мне потом деньги дашь?
Она прошла в квартиру, не снимая обуви. Протопала на кухню, заглянула под мойку. Открыла кран, послушала шум воды.
— Сухо, — сказала она. — Но могло бы и прорвать.
Я стояла в дверях кухни. На мне была длинная футболка, ноги босые, волосы растрепаны. Я чувствовала себя голой.
— Откуда вы узнали, что нас нет дома? — спросила я тихо.
Она замерла. Не обернулась. Спина напряглась, плечи поднялись.
— С чего ты взяла?
— Вы пришли в одиннадцать вечера, не позвонив заранее. Вы не удивились, что мы дома. Вы ждали, что мы уехали к моим родителям на выходные. Мы говорили об этом в воскресенье за обедом.
Тишина. Муж стоял в коридоре и молчал.
Свекровь медленно повернулась. Ее лицо было спокойным. Слишком спокойным.
— Я мать, — сказала она. — Мне можно.
Она ушла через пять минут. Я закрыла дверь, повернула ключ два раза, накинула цепочку. Потом прошла в спальню, села на кровать и долго смотрела в стену.
Утром я сказала мужу:
— Попроси у мамы ключи.
Он дернулся, будто я ударила.
— Зачем?
— Скажи, что мы сделаем дубликат. Старые стерлись, плохо открывают. Попроси вежливо.
Он молчал минуту. Потом кивнул.
Вечером он принес ключи. Два одинаковых, на одном кольце с брелоком в виде подковы.
— Она отдала, — сказал он. — Спросила, зачем. Я сказал, что дубликат.
— Она поверила?
— Не знаю.
Я взяла ключи. Положила на тумбочку в прихожей. Ночью я не спала, слушала дыхание мужа и смотрела, как ветер шевелит штору.
На следующий день я вызвала мастера.
Он пришел утром, принес кейс с инструментами, долго возился с дверью. Снял старый сердечник, примерил новый, подточил, вставил.
— Крепкий замок, — сказал он. — Хороший.
Я заплатила три тысячи. Проводила мастера, закрыла дверь и прислонилась к ней спиной.
Тишина.
Я прижала ладони к холодному металлу, закрыла глаза и впервые за долгие месяцы выдохнула.
Я не знала тогда, что тишина продлится всего три недели.
— Для истории, — повторил муж.
Я опустила телефон. На экране замер последний кадр — дверь, которая перестала дрожать. С той стороны больше не били. Свекровь замолчала, но я слышала ее дыхание сквозь железо. Тяжелое, рваное, с присвистом.
— Сережа, — раздалось из-за двери. Уже не крик. Голос сел, осип, звучал глухо и обиженно. — Сережа, открой маме. Я устала стоять.
Муж сделал шаг к двери.
Я не двинулась с места. Телефон в моей руке все еще записывал. Красная точка горела ровно, не мигая.
Я смотрела, как муж подходит к двери.
Его рука легла на металлическую ручку. Пальцы побелели от напряжения. Он стоял босиком на холодном полу, мокрые волосы все еще темнели на затылке, и я видела, как под тонкой кожей ходит желвак.
— Сережа, — сказала я тихо.
Он не обернулся.
Щелчок замка прозвучал оглушительно. Дверь приоткрылась на длину цепочки — я не снимала ее со вчерашнего вечера, и муж не снял сейчас. В щель хлынул свет с лестничной клетки, сырой воздух подъезда и запах ее духов. Тяжелый, сладкий, тот самый, который я чувствовала в квартире после каждого ее визита.
— Мам, ты чего? — голос мужа звучал хрипло, будто он не пил воду несколько дней.
— Чего? Чего? — она рванула дверь на себя, цепочка натянулась, жалобно звякнула. — Ты спрашиваешь, чего? Я тут стою полчаса! Полчаса, Сережа! У меня давление, у меня сердце, а ты меня на лестнице держишь!
— Мы не слышали, — сказал он. — Я в душе был.
— В душе он был! А она? — ее лицо придвинулось к щели, глаз блеснул в темноте прихожей. — Она слышала! Она в глазок смотрела, я видела! Стояла и смотрела, как мать родная под дверью умирает!
— Никто не умирает, — сказала я.
Тишина повисла на три секунды. Потом свекровь заговорила снова, и в ее голосе появилось что-то новое. Не истерика. Лед.
— Сними цепочку.
Муж оглянулся на меня. Я не кивнула, не покачала головой. Я просто стояла с телефоном в руке и смотрела на него. Красная точка на экране все еще горела — зарядка почти кончилась, наверху полоски иконки мигал значок батареи.
Он снял цепочку.
Дверь распахнулась. Свекровь влетела в прихожую, как влетают в собственную квартиру, когда за спиной пожар. Мимо мужа, мимо меня, не разуваясь, не снимая плаща. Подошвы ее ботинок оставляли мокрые следы на плитке — на той самой плитке, которую она мыла своей тряпкой, которую я перекладывала, которую выбрала три года назад в магазине, листая каталог с мамой.
— Это что такое? — она обернулась в центре прихожей. Руки уперты в бока, плащ распахнулся, под ним мятая кофта и домашние брюки. — Это что за цирк?
— Какой цирк? — муж все еще стоял у открытой двери, держась за ручку, будто забыл, как ее отпустить.
— Замки! — выкрикнула она. — Замки, Сережа! Я прихожу, а мой ключ не подходит! Я тыкаю, тыкаю, а он не лезет! Ты понимаешь, что это значит?
— Мы поменяли, — сказал он. — Старые плохо работали.
— Плохо работали? — она сделала шаг к нему. — Пять лет работали, а тут вдруг плохо стали работать? Как только я ключи отдала, так сразу плохо?
— Я же сказал, дубликат сделать, — муж отступил на полшага. — Ты отдала, мы сделаем новый.
— Где дубликат? — она протянула руку. — Покажи.
Муж молчал.
— Нет дубликата, — сказала я. — Мы не стали делать новый.
Свекровь медленно повернулась ко мне. До этого момента она меня не замечала — я стояла в углу прихожей, прислонившись плечом к стене, и смотрела на них обоих. Теперь ее взгляд уперся в мое лицо, и я почувствовала, как воздух в комнате стал плотнее.
— Что ты сказала?
— Мы не стали делать дубликат, — повторила я ровно. — Мы поменяли замки. Полностью. Старые выбросили.
— Ты поменяла замки, — произнесла она медленно, будто пробуя слова на вкус. — В моей квартире.
— В моей квартире, — ответила я.
Она замерла. Даже дыхание остановилось. Я видела, как дернулся кадык у мужа, как он сжал дверную ручку так, что костяшки побелели.
— Твоей? — переспросила свекровь. Голос упал до шепота. — Твоей, говоришь?
— Да.
Она сделала шаг ко мне. Потом еще один. Ее лицо было так близко, что я видела каждую морщину у губ, каждую поры на носу, каждый седой волосок, выбившийся из пучка.
— Ты кто такая, чтобы говорить мне это?
Я молчала.
— Ты кто такая, чтобы менять замки в доме моего сына? — голос набирал высоту, срывался на верхних нотах. — Ты кто такая, чтобы указывать матери, куда входить, а куда нет?
— Это не дом вашего сына, — сказала я. — Это моя квартира. Купленная моими родителями. До брака. На мои семейные деньги.
— До брака, — передразнила она. — До брака она была твоя, а после брака стала общей. Ты закон читала? Имущество, нажитое в браке…
— Это имущество не нажито в браке, — перебила я. — Это мое личное. У меня документы есть. Хотите показать?
Она дернулась, будто я ударила ее по лицу.
— Документы у нее! Ты смотри, какие грамотные! А квартиру кто ремонтировал? Кто вам кухню делал? Кто унитаз покупал, когда ваш старый потекла?
— Вы дали двести тысяч, — сказала я. — Четыре года назад. Я верну их вам в понедельник.
— Вернет она! — свекровь всплеснула руками, обернулась к сыну. — Ты слышишь? Она мне вернет! А ты что молчишь? Ты мать защищать не будешь?
Муж стоял, вжавшись в дверной косяк. Полотенце сползло с плеча, повисло на локте, но он не замечал. Лицо у него было серое, глаза бегали от матери ко мне, от меня к матери.
— Мам, ну зачем ты так, — выдавил он. — Она же не со зла.
— Не со зла! — взвизгнула свекровь. — Она меня в грош не ставит, а ты говоришь не со зла! Она мать твою из дома выгоняет, а ты мне про зло рассказываешь!
— Никто вас не выгоняет, — сказала я. — У вас своя квартира. В трех остановках отсюда.
— Своя! — она резко повернулась ко мне, и я увидела, что глаза у нее мокрые. — Тридцать восемь метров на троих! Мать, отец и брат твоего мужа, который в свои тридцать два даже не думает съезжать! А здесь, — она обвела рукой прихожую, — здесь шестьдесят два метра! И две пустые комнаты!
— Комнаты не пустые, — сказала я. — В одной спальня, в другой кабинет.
— Кабинет! — она хлопнула ладонью по стене. — Ты тут книжки читаешь, а там люди в тесноте живут! А я, между прочим, мать! Я тебя рожала, Сережа! Я ночами не спала, я из последних сил тянула, я на трех работах пахала, чтобы ты выучился, чтобы ты человеком стал! А ты, — ее голос дрогнул, — ты меня на порог не пускаешь?
— Мам, пускаю, — муж шагнул к ней, протянул руку. — Ты же заходишь всегда. Никто тебе не запрещает.
— Запрещает! — она оттолкнула его руку. — Она запрещает! Замки поменяла, ключи не дала! Как я теперь заходить буду? Звониться? Разрешения спрашивать?
— Да, — сказала я. — Звониться. Спрашивать.
Свекровь замерла. Медленно, очень медленно, она повернула голову в мою сторону. В ее глазах больше не было слез. Только злость. Холодная, сухая, старая злость, которую копили годами.
— Ты, — сказала она тихо. — Ты. Нищая. Провинциальная. Квартиру тебе родители купили, а ты нос задрала. Без моего сына ты кто? Ты вообще кто?
— Мама! — муж дернулся, но она уже не слышала.
— Он тебя из деревны вытащил, — продолжала свекровь, делая шаг ко мне. — Из общаги твоей институтской. Ты в этом районе без него и дороги не знала, я помню, как ты навигатор в телефоне включала, когда к нам ехала!
— Это спальный район, — сказала я. — Не деревня.
— А какая разница? — она усмехнулась. — Все равно окраина. И квартира твоя — окраина. Тут и школы нормальной нет, и поликлиника старая. Хорошие люди отсюда в центр переезжают, а ты сидишь и рада.
Я молчала. Телефон в моей руке вибрировал — значок батареи мигал красным, зарядка кончалась. Я нажала остановку записи.
— Сережа, — свекровь резко сменила тон. Теперь она говорила ласково, почти нежно. — Поехали домой.
— Куда? — он смотрел на нее растерянно.
— Домой, к нам. Мать хотя бы не будет тебя взаперти держать. Поживешь немного, отдохнешь. А она пусть тут сидит, со своими замками.
— Мам, я не могу, у меня работа…
— Работа у него! — она всплеснула руками. — Какая работа в субботу? Скажешь, заболел. Или вообще увольняйся к черту! Я тебя устрою, у нас на заводе слесари нужны, отец договорится.
— Я не слесарь, — муж сглотнул. — Я экономист.
— Экономист! — фыркнула она. — Толку с твоего экономиста! Сидишь в офисе, бумажки перебираешь, а зарплата копейки. А тут — завод, стабильность, коллектив.
— Мама, я не пойду на завод.
— Не пойдешь? — она прищурилась. — А здесь останешься? Под каблуком у этой?
Муж молчал. Он стоял, опустив голову, и смотрел в пол. На его босых ногах все еще были мокрые следы от душа, на локте висело полотенце, и весь он был какой-то сжатый, маленький, будто ему снова восемь лет и мать отчитывает его за двойку.
— Я жду, — сказала свекровь.
— Мам, я…
— Что ты? Не слышу.
— Я останусь здесь, — выдохнул он.
Тишина повисла в прихожей, тяжелая, как бетонная плита. Я смотрела на мужа, на его ссутуленные плечи, на затылок с прилипшими мокрыми волосами, и не верила своим ушам. Он сказал это. Впервые за три года. Сказал.
Свекровь молчала. Ее лицо медленно менялось — от уверенности к неверию, от неверия к гневу. Я видела, как под тонкой кожей у виска забилась жилка, как дернулись пальцы, сжатые в кулак.
— Ты… — начала она. — Ты с ума сошел? Ты понимаешь, что ты говоришь?
— Понимаю, — тихо сказал муж.
— Ничего ты не понимаешь! — выкрикнула она. — Она тебя обработала, она тебе мозги запудрила! Ты посмотри на нее, — она ткнула пальцем в мою сторону, — посмотри! Ни кожи ни рожи, ни кола ни двора, только квартира от родителей, и та в ипотеку взята!
— Ипотеки нет, — сказала я. — Квартира куплена без кредита.
— А я должна верить? — она резко повернулась ко мне. — Ты мне документы показывала? Ты мне хоть что-нибудь показывала?
— Вы не спрашивали.
— А должна спрашивать? — она снова повысила голос. — Я мать! Я должна знать, где мой сын живет, на чем спит, чем дышит! А ты мне рот закрываешь, замки меняешь, документы прячешь!
— Я ничего не прячу.
— Не прячешь? А сейф у вас зачем?
Я замерла. Муж дернулся.
— Какой сейф? — спросил он растерянно. — У нас нет сейфа.
— Врете! — свекровь шагнула к шкафу. — Я видела, когда последний раз убиралась! Тут, за панелью!
— Вы трогали мой шкаф? — я шагнула вперед, загораживая проход.
— А что мне, трогать нельзя? Я пыль вытирала! А там, за стенкой, железо лязгнуло! У вас сейф в стене!
Я молчала. Муж смотрел на меня.
— Таня, — сказал он тихо. — У нас правда сейф?
— Я не буду это обсуждать при ней, — ответила я.
— Значит, правда, — свекровь удовлетворенно кивнула. — Деньги прячет. Или золото. Или документы. А ты, Сережа, даже не знаешь!
— Это не ваше дело, — сказала я. — Что в моем сейфе, что в моем шкафу, что в моей квартире.
— Ах, в твоей! — она снова сорвалась на крик. — Все твое! А сын мой тогда чей? Ты его у меня украла, ты его в эту клетку заперла, ты его от матери оторвала!
Она схватилась за грудь. Резко, театрально, будто ей перехватило дыхание. Ее лицо исказилось, она покачнулась, шагнула назад и опустилась на пуфик в прихожей.
— Мама! — муж рванул к ней. — Мама, тебе плохо?
— Сердце, — выдохнула она. — Сердце схватило. Воды дай.
Он метнулся на кухню. Я стояла в прихожей и смотрела, как свекровь сидит на моем пуфике, держится за левую сторону груди и часто-часто дышит. Ее щеки горели ровным румянцем, дыхание было глубоким и ровным, и пальцы, которыми она теребила ворот кофты, не дрожали.
Я видела это трижды за последние два года. Всегда в моменты, когда она не получала желаемого. Всегда с одинаковыми симптомами. Всегда заканчивалось через пять минут после того, как все начинали бегать вокруг нее с водой и таблетками.
— Держи, — муж протянул ей стакан. — Может, скорую вызвать?
— Не надо, — она сделала маленький глоток. — Сейчас пройдет. Ты рядом, уже легче.
Я молча прошла в комнату. Открыла ящик письменного стола, достала папку из плотной бумаги. Не ту, с договором дарения. Другую, тоньше, с логотипом фирмы, которая ставила мне дверь три года назад.
Свекровь все еще сидела на пуфике, когда я вернулась. Муж стоял над ней, держал стакан, смотрел с тревогой.
— Вот, — я положила папку на журнальный столик рядом с пуфиком. — Документы на дверь.
Она подняла голову. В ее глазах мелькнуло недоумение.
— Накладные, — сказала я. — Чек. Гарантийный талон. Сертификаты на замки.
— Зачем мне это?
— Затем, что вы спросили, — я говорила тихо, почти спокойно. — Замки меняют, когда боятся воров. Когда хотят защитить дом от чужих людей. Вы себя к чужим причисляете?
Она смотрела на меня, и ее лицо медленно наливалось кровью.
— Ты меня вором называешь?
— Я вас не называю. Я спрашиваю.
Она встала. Медленно, опираясь рукой о стену. Стакан с водой остался на пуфике.
— Сережа, — сказала она, не глядя на сына. — Ты это слышишь?
Он молчал. Его лицо было белым, как бумага.
— Слышишь, как твоя жена мать унижает? — голос свекрови дрожал, но теперь в нем не было боли. Только обида. Тяжелая, густая, многолетняя обида.
— Мам, она не унижает, — выдавил муж. — Она просто…
— Что просто? — перебила свекровь. — Просто в душу плюет? Просто на порог не пускает? Просто матерью твоей помыкает?
— Я не помыкаю, — сказала я. — Я защищаю свои границы.
— Границы у нее! — свекровь усмехнулась. — В чужой стране живешь, что ли? Границы! У нас семья, а ты про границы говоришь!
— У нас семья, — кивнула я. — Из двух человек. Я и ваш сын.
— А я? — она прижала руку к груди. — Я кто?
Я молчала.
— Я для него мать! — выкрикнула она. — Я его родила, я его вырастила, я его выучила! А ты появилась три года назад и решила, что имеешь право все отнять?
— Я ничего не отнимаю.
— Отняла! — она уже не кричала, она почти рыдала. — Квартиру отняла, сына отняла, ключи отняла! Что дальше? Похороны мои дождешься?
— Мама, что ты говоришь! — муж шагнул к ней, взял за локоть. — Успокойся, сядь.
— Не трогай! — она выдернула руку. — Ты предатель! Ты мать предал! Я тебе жизнь отдала, а ты под каблук залез и рад!
Она отвернулась, сделала несколько шагов по прихожей. Ее взгляд упал на открытую дверцу шкафа, где на нижней полке стояли мужские кроссовки.
— Вот, — сказала она. — Вот оно.
Она нагнулась, схватила кроссовку. Потом вторую. Повернулась к сыну.
— Обувайся. Поехали домой. Немедленно.
— Мам, перестань, — он попятился. — Положи на место.
— Не положу! — она прижала кроссовки к груди. — Ты мой сын! Ты должен жить с матерью, пока мать жива! А потом хоть в тартарары проваливайся!
— Я никуда не поеду.
— Поедешь! Я сказала — поедешь!
Она двинулась к нему, протягивая кроссовки. Муж пятился, пока не уперся спиной в стену. Его лицо было серым, губы дрожали.
— Мама, отдай обувь.
— Не отдам! Одевайся и пошли! Я жду!
Я стояла в стороне и смотрела на эту сцену. Женщина с кроссовками в руках, мужчина, вжавшийся в стену. Мать и сын. Три года брака, три года попыток выстроить стену там, где была открытая калитка.
— Сережа, — сказала я.
Он посмотрел на меня. В его глазах было столько боли, столько усталости, что у меня сжалось сердце.
— Не уходи, — сказала я. — Пожалуйста.
Он смотрел на меня. Потом на мать. Потом снова на меня.
Свекровь замерла. Ее пальцы вцепились в кроссовки так, что побелели костяшки.
— Выбирай, — сказала она тихо. — Она или я.
Тишина. Я слышала, как тикают часы на кухне. Как капает вода в ванной. Как за окном проезжает машина, шурша шинами по мокрому асфальту.
Муж открыл рот.
— Мам, — сказал он. — Отдай обувь.
Она не двинулась.
— Отдай, — повторил он. — Я никуда не поеду.
Свекровь медленно опустила руки. Кроссовки с глухим стуком упали на пол.
— Хорошо, — сказала она. — Хорошо.
Она повернулась и пошла к выходу. Ее спина была прямой, плечи развернуты, шаг твердый. Она не оборачивалась.
В дверях она остановилась. Не оборачиваясь, не глядя на нас, тихо сказала:
— Ты еще пожалеешь. Оба пожалеете.
Дверь захлопнулась.
Я смотрела на закрытую дверь. На мокрые следы на плитке. На кроссовки, валяющиеся посреди прихожей.
Муж стоял у стены, закрыв лицо руками. Его плечи вздрагивали. Он плакал — беззвучно, как плачут люди, которые разучились плакать вслух.
Я подошла к двери, повернула ключ. Два оборота. Накинула цепочку.
В прихожей пахло ее духами. Тяжелыми, сладкими, чужими. Я открыла окно.
Я стояла у открытого окна и смотрела, как ветер шевелит мокрые ветки тополя. Воздух тек в лицо холодный, апрельский, с запахом земли и прошлогодней листвы. Где-то внизу хлопнула дверь подъезда. Я не видела, вышла она или нет, не наклонялась, не смотрела.
Сзади было тихо.
Муж перестал плакать. Он стоял у стены, опустив руки, и смотрел в пол. Кроссовки валялись там, где упали, — одна у порога, другая под вешалкой. Мокрые следы на плитке уже подсохли, превратились в серые разводы.
— Таня, — сказал он тихо.
Я обернулась.
— Что?
— У нас правда есть сейф?
Его голос звучал устало. Не обиженно, не требовательно. Просто устало, как у человека, который сегодня утром проснулся в одном мире, а к обеду оказался в другом.
— Правда, — ответила я.
— Где?
— В шкафу. За панелью.
Он кивнул. Не попросил показать, не двинулся с места. Стоял, ссутулившись, и смотрел на свои босые ноги.
— Ты мне не говорила, — сказал он.
— Ты не спрашивал.
Он помолчал. Потом медленно поднял голову и посмотрел на меня.
— А должен был?
Я не ответила. Закрыла окно, задвинула шпингалет. В комнате снова стало тихо и душно, запах ее духов все еще держался в воздухе, въелся в шторы, в обивку дивана, в кожу.
— Таня, — сказал он. — Подойди ко мне.
Я подошла. Остановилась в шаге, не касаясь. Он смотрел на меня, и в его глазах было столько всего, что я не могла разобрать — боль, вина, усталость, страх. И еще что-то, чему я не знала названия.
— Ты давно поняла, что я не могу ей отказать? — спросил он.
— Всегда.
— И все равно вышла за меня.
— Да.
— Почему?
Я смотрела на его руки. Тонкие пальцы, сбитые костяшки — в детстве бил мячом по стене гаража, рассказывал когда-то. Обручальное кольцо, поцарапанное, чуть великовато, крутится на пальце.
— Потому что ты не она, — сказала я. — Ты просто не умеешь говорить нет. Это не преступление.
— Это трусость, — сказал он.
— Может быть. Но я за тебя замуж выходила не за храбрость.
Он закрыл глаза. Его дыхание стало ровнее, плечи опустились.
— Прости, — сказал он. — За все. За то, что молчал. За то, что позволял ей. За то, что ты одна все это тащила.
Я не сказала «ничего страшного». Потому что это было страшное. Три года страшного. Но сейчас, глядя на его босые ноги и мокрые волосы, я вдруг поняла, что этот разговор должен был случиться. Не в загсе, не на свадьбе, не в тот вечер, когда я нашла в мусорке тональный крем. Именно сейчас, на фоне разбитой тишины и запаха чужих духов.
— Сережа, — сказала я. — Ты хочешь увидеть сейф?
Он кивнул.
Я подошла к шкафу. Раздвинула створки, отодвинула стопку его джинсов, сняла с полки коробку со старыми фотографиями. Задняя стенка шкафа была обычной, белой, древесно-стружечной плитой. Я нажала на край, и панель бесшумно отошла в сторону.
Он смотрел, не приближаясь.
За панелью была металлическая дверца. Маленькая, размером с книгу, с круглым колесиком замка. Я повернула его вправо, потом влево, потом снова вправо — комбинация из семи цифр, которые я помнила наизусть.
Щелчок.
Я открыла сейф.
Внутри лежали документы. Мои, мамины, бабушкины. Старые свидетельства о рождении, договоры купли-продажи, завещание, которое мама оформила два года назад. И сверху, в прозрачном файле, тот самый договор дарения.
Я взяла его. Закрыла сейф, задвинула панель, вернула на место коробку и джинсы.
— Вот, — сказала я, протягивая файл мужу. — То, что она хотела увидеть.
Он взял бумаги. Долго смотрел на обложку, не открывая. Потом медленно вытащил листы.
Я смотрела, как его глаза бегают по строчкам. Титул. Даты. Паспортные данные. Подписи.
— Здесь написано, — сказал он тихо. — Собственник — Татьяна Сергеевна Сомова. Это твоя мама.
— Да.
— Но это же наша квартира.
— Да.
Он поднял голову. В его взгляде было непонимание, растерянность, почти детская обида.
— Таня, я не понимаю. Ты говорила, квартира твоя. Твоих родителей. Ты говорила, они тебе ее подарили.
— Они ее купили, — сказала я. — На свои деньги. И оформили на маму.
— Но ты говорила…
— Я говорила, что это моя квартира, — перебила я. — Потому что это правда. Это мой дом, я здесь живу, я плачу за коммунальные услуги, я делала здесь ремонт. Но юридически квартира принадлежит моей маме.
Он молчал. Смотрел на договор, на гербовые печати, на подпись нотариуса.
— Зачем? — спросил он наконец. — Зачем так сложно?
Я села на диван. Руки вдруг стали тяжелыми, будто к каждой была привязана гиря.
— Мама сказала, — начала я медленно, — когда мы покупали эту квартиру: «Дочка, я тебе доверяю. Но жизнь длинная. Ты выйдешь замуж, у тебя будут дети. А потом, может быть, развод. Или долги. Или еще что-нибудь, о чем мы сейчас не думаем. Квартира останется в семье, если она будет моей. А ты в ней будешь жить всегда».
Он слушал, не перебивая.
— Я не хотела тебе говорить, — продолжила я. — Сначала боялась, что ты обидишься. Потом боялась, что обрадуешься. Что воспримешь это как — не знаю, как временное. Что мы тут просто живем, а квартира не наша, значит, и не надо ее беречь.
— Я бы не так, — сказал он тихо.
— Я знаю. Но я боялась. А потом привыкла молчать. И чем дальше, тем труднее было сказать.
Он положил договор на журнальный столик. Аккуратно, ровно, совмещая края листов.
— Твоя мама знает, — сказал он. — Что мы тут живем, что я тут живу.
— Знает. Она тебя любит, Сережа.
— А твой сейф… она знает?
— Нет. Это я сама. Чтобы документы были под рукой.
Он кивнул. Посидел молча, глядя в стену. Потом сказал:
— А то, что ты говорила при ней… про свою квартиру, про мою прописку…
— Я врала, — сказала я. — Но врала, чтобы защитить то, что считаю своим. Даже если по документам это не совсем мое.
— А сейчас зачем сказала?
— Потому что она не успокоится, пока не получит доказательство. Пока не убедится, что я здесь хозяйка. А когда убедится — найдет другой способ. Я устала прятаться.
Он снова замолчал. Я смотрела на его профиль — острый подбородок, тонкая шея, все еще мокрые волосы на затылке.
— Что теперь будет? — спросил он.
— Не знаю. Она ушла.
— Она вернется.
— Знаю.
Мы сидели в тишине. За окном снова начал моросить дождь, капли били в стекло, стекали мутными дорожками. Я думала о том, что сегодня суббота, что на завтра у нас были билеты в кино, что в холодильнике лежит курица, которую я собиралась запечь с розмарином. Все это казалось сейчас таким далеким, будто из другой жизни.
Звонок в дверь прозвучал резко, наотмашь.
Муж вздрогнул. Я не двинулась с места.
Звонок повторился. Длинный, без передышки, палец не отрывал кнопку.
— Не открывай, — сказал муж.
Я посмотрела на него. Он сидел, сжавшись, сцепив пальцы в замок.
— Надо, — сказала я. — Иначе она снова начнет ломать дверь.
Я встала. Прошла в прихожую, не обувая тапки, босиком по холодной плитке. Посмотрела в глазок.
Она стояла на площадке одна. Плащ распахнут, волосы совсем растрепались, в руках — сумка, ту самую, с которой приходила всегда, коричневую, с потертыми углами. Она не била в дверь, не кричала. Просто стояла и смотрела в глазок, будто знала, что я смотрю на нее.
Я открыла.
— Забыла, — сказала она. — Сумку забыла.
Я посторонилась. Она вошла, не глядя на меня, прошла в комнату, взяла с пуфика свою сумку. Ту самую, которая все это время висела у нее на плече, когда она ломилась в дверь.
Она не забывала сумку. Она хотела вернуться.
— Сережа, — сказала она, заметив сына на диване. — Ты еще здесь.
Он не ответил.
Свекровь посмотрела на журнальный столик. На договор дарения, лежащий поверх файла. На гербовые печати. На подпись моей мамы.
— Что это? — спросила она.
— То, о чем вы спрашивали, — ответила я. — Документы на квартиру.
Она подошла ближе. Наклонилась, всмотрелась в бумаги, не касаясь пальцами.
— Сомова Татьяна Сергеевна, — прочитала она вслух. — Это твоя мать.
— Да.
— Значит, квартира не твоя.
— Моя, — сказала я. — По жизни. По правде. По всем законам, кроме бумажки. Но бумажка говорит, что собственник — моя мама.
Свекровь выпрямилась. Медленно, очень медленно повернула голову и посмотрела на меня.
— Ты все это время врала, — сказала она. — Ты говорила, квартира твоя. Ты ключи поменяла в чужой квартире.
— В моей квартире, — сказала я. — Где я живу пять лет. Где мой муж. Где мои вещи. Где мой сейф с моими документами. Собственник — моя мама. Но она ни разу не приходила без звонка. Ни разу не открывала дверь своим ключом. Ни разу не переставляла мои чашки.
Свекровь молчала. Ее лицо медленно менялось — от гнева к неверию, от неверия к чему-то еще. Я не могла понять, что это. Растерянность? Обида? Или просто усталость.
— Если я завтра умру, — сказала я, — квартира достанется моей маме. Не мужу. Не вашей семье. Моей маме. Если мы разведемся, ваш сын уедет на съемную квартиру. Или вернется к вам. Это его выбор. Но эта квартира останется моей и маминой.
Она смотрела на меня. Молча.
— У меня есть видео, — добавила я. — Как вы ломали дверь. Как кричали. Как угрожали. Если вы еще раз поднимете руку на мою дверь, я напишу заявление. Это не угроза. Это предупреждение.
Тишина. Длинная, вязкая, как кисель.
Свекровь медленно опустилась на пуфик. Тот самый, на котором сидела полчаса назад, держась за сердце. Сейчас она не держалась. Сидела прямо, сложив руки на коленях, и смотрела в пол.
— Значит, все зря, — сказала она тихо. — Все, что я делала, все, для чего старалась — зря.
— Что вы делали? — спросила я.
— Жила вами, — ответила она, не поднимая головы. — Думала, вот сын женился, будет семья, будет дом, будут внуки. Я же не для себя старалась. Я для вас. Чтобы у вас было хорошо. Чтобы вы не нуждались. Чтобы квартира ваша была, своя, настоящая.
— У меня есть квартира.
— Нет у тебя квартиры! — она вдруг резко подняла голову. Глаза у нее были сухие, злые. — У твоей матери квартира! А ты так, пожилешька. Пока не соскучится, пока не решит продать. А ты куда пойдешь? Кому ты нужна будешь без жилья?
— Мама, — подал голос муж. — Прекрати.
— А ты молчи! — она оборвала его. — Ты вообще молчи, предатель! Ты с бабой против матери пошел, ты теперь никто! Ни мужик, ни сын — непонятно что!
Она встала. Прошла по прихожей, остановилась у вешалки, взялась за плащ. Потом отпустила.
— Двести тысяч, — сказала она. — Ты обещала вернуть в понедельник.
— Верну.
— Наличными.
— Хорошо.
— И ключи, — добавила она. — Новые ключи от этой… от твоей двери. Дашь.
— Нет.
Она замерла. Обернулась.
— Что значит нет?
— Ключей не будет, — сказала я. — Если вам что-то понадобится — звоните. Если будет нужно войти — мы встретим, откроем. Но своего ключа у вас не будет. Никогда.
Она смотрела на меня долго. Очень долго. Я не отводила взгляд.
— Сережа, — сказала она наконец. — Ты это слышишь?
— Слышу, — ответил он. — И я согласен.
Она дернулась, будто ее ударили.
— Ты… ты с ней заодно?
— Да, мам. Заодно.
Она стояла, открыв рот, и не находила слов. Впервые за три года я видела, что ей нечего сказать. Ее аргументы кончились, ее крик выдохся, ее обида увязла в моем спокойствии.
Она опустила глаза.
На полу, у порога, валялись кроссовки. Она посмотрела на них, потом на сына. Он не двинулся с места.
— Обувь разбросана, — сказала она тихо. — Беспорядок у вас.
Она нагнулась. Медленно, с трудом сгибая больные колени, подняла одну кроссовку, потом вторую. Поставила их ровно, носками к двери.
Рядом с пуфиком валялись ложки. Я только сейчас заметила — видимо, когда она хваталась за сердце, задела столик, и они упали. Чайные ложки, три штуки, из моего набора, с деревянными ручками.
Она нагнулась снова. Подобрала ложки. Вытерла их о край плаща, сложила аккуратно, стопкой, и положила на столик.
Выпрямилась.
— Я пойду, — сказала она. — Продукты в холодильнике. Пельмени. Разморозите и сварите.
Она пошла к двери. Не оборачиваясь, не глядя на нас. Ее спина была согнута, плечи опущены, седые волосы выбились из пучка и торчали в разные стороны.
— До свидания, — сказала я.
Она не ответила.
Дверь закрылась. Щелкнул замок, потом еще раз — она провернула ключ снаружи. Своим ключом, который у нее еще был. От старого замка.
Шаги затихли на лестнице.
Я прислонилась к стене. В прихожей было тихо, только дождь шуршал по стеклу и где-то далеко, на соседней улице, сигналила машина.
— Таня, — сказал муж.
— Что?
— Ты правда отдашь ей двести тысяч?
— Правда.
— У нас есть эти деньги?
— Нет. Я попрошу у мамы.
Он помолчал.
— А договор дарения, — сказал он. — Тот, который ты показывала. На самом деле на кого квартира?
Я посмотрела на него. Он стоял босиком на холодном полу, с мокрыми волосами, в растерянном лице, и ждал ответа.
— На меня, — сказала я. — Квартира моя. Мама переоформила ее полгода назад, когда мы заговорили о детях. Сказала, что пора по-честному.
— А зачем ты показала старый договор?
— Потому что она не должна была знать правду. Ни сегодня, ни завтра. Никогда.
Он кивнул. Не обиделся, не возмутился. Просто кивнул, как кивают, когда наконец понимают давно написанную формулу.
— У тебя все продумано, — сказал он.
— Нет, — ответила я. — У меня просто есть чувство самосохранения. И мама, которая меня научила.
Он подошел ко мне. Остановился в шаге, потом протянул руку и взял мои пальцы в свои. Ладонь у него была теплая, пальцы все еще дрожали.
— Я позвоню завтра мастеру, — сказал он. — Поставим бронированную дверь.
— Зачем? — спросила я. — Эту мы только поменяли.
— Эту она сломала. Нужна такая, которую нельзя выбить плечом.
Я посмотрела на дверь. Обычная металлическая дверь, с хорошим замком, с цепочкой, с глазком. На ней не осталось следов — ни вмятин, ни царапин. Только краска чуть поцарапана в районе замочной скважины.
— Хорошо, — сказала я. — Давай поставим.
Он обнял меня. Молча, крепко, уткнувшись лицом в мои волосы. Я чувствовала, как он дышит — глубоко, неровно, будто после долгого бега.
— Я больше не буду молчать, — сказал он в мои волосы. — Никогда.
Я не ответила. Просто стояла, прижавшись к его груди, и слушала, как стучит его сердце.
За окном моросил дождь. На столике лежали документы, аккуратно сложенные в файл. В холодильнике ждали разморозки пельмени.
Я закрыла глаза.
— Сережа, — сказала я.
— М?
— Сними трубку. У тебя телефон вибрирует.
Он отстранился, посмотрел на экран. Замер.
— Мама, — сказал он тихо. — Звонит.
Я молчала. Он смотрел на экран, и на его лице снова появилось то самое выражение — разрывание между долгом и страхом.
Экран погас. Через секунду загорелся снова.
Муж нажал на кнопку отбоя.
— В понедельник позвоню, — сказал он. — Скажу, что был занят.
Он положил телефон на столик, рядом с ложками. Повернулся ко мне.
— Ты ужинать будешь?
Я посмотрела на пельмени в холодильнике.
— Нет, — сказала я. — Давай закажем пиццу.
Он кивнул. Взял телефон, открыл приложение доставки.
— С анчоусами? — спросил он.
— Только без оливок.
За окном стемнело. Дождь перестал, на мокром асфальте зажглись отражения фонарей. Я сидела на кухне, пила чай из псковской кружки и смотрела, как муж возится с заказом на телефоне.
— Сорок минут, — сказал он. — Обещают.
— Хорошо.
Я обхватила кружку ладонями. Керамика была теплой, шершавой, с неровной глазурью, которую я так любила.
— Тань, — сказал муж. — А что мы скажем твоей маме?
— Про что?
— Про сегодняшнее.
Я помолчала.
— Правду, — ответила я. — Она все равно узнает. Лучше от меня.
Он кивнул.
— А про сейф? — спросил он. — Про старый договор?
— Про сейф скажу. Про договор — нет. Это наша с тобой тайна.
Он улыбнулся. Чуть-чуть, одними уголками губ, но я увидела.
— У нас есть тайна, — сказал он. — Никогда не думал, что это приятно.
— Приятно, — согласилась я. — Если тайна не про измену.
— А про что она?
Я посмотрела на дверь в прихожей. На новую стальную дверь, которую мы поставим через неделю. На старый замок, который она все еще пыталась открыть своим ключом.
— Про то, что мое — всегда мое, — сказала я. — Даже когда кажется, что чужое.
Он протянул руку через стол и накрыл мою ладонь своей.
— А я? — спросил он тихо. — Я твой?
— А ты сам решил, — ответила я. — Сегодня утром. Когда не ушел с ней.
Он сжал мои пальцы.
— Я не уйду, — сказал он. — Никогда.
За окном загудела сирена, где-то далеко, на соседней улице. Я смотрела на наши сплетенные пальцы и думала о том, что сегодня суббота, что завтра мы не пойдем в кино, что курица с розмарином так и останется в холодильнике.
Но пицца с анчоусами будет через сорок минут.
И это было достаточно хорошим началом.
Когда курьер позвонил в домофон, муж пошел открывать. Я слышала, как он возится с замком, как щелкает дверь, как его голос благодарит за заказ.
— Тань, — крикнул он из прихожей. — Ты где будешь есть?
— На кухне, — ответила я.
Он вошел с коробкой в руках. Поставил на стол, открыл крышку. Пахло сыром, тестом, копченой рыбой.
— Красиво, — сказал он, разглядывая расплавленный сыр.
— Да, — сказала я. — Очень красиво.
Мы ели молча. За окном зажигались окна в соседнем доме, люди возвращались с работы, включали телевизоры, разогревали ужин. Обычный субботний вечер.
— Завтра позвоню мастеру, — сказал муж. — По поводу двери.
— В воскресенье он не работает.
— Значит, в понедельник. С утра.
Я кивнула.
— И маме позвоню, — добавил он. — Скажу, что мы поставили новую дверь. И ключей не будет.
— Она расстроится.
— Расстроится. Но привыкнет.
Я отломила кусочек сырного бортика. Он хрустнул на зубах.
— А если не привыкнет? — спросила я.
— Привыкнет, — повторил он. — У нее нет выбора.
Я посмотрела на него. Он сидел напротив, жевал пиццу, и в его лице не было сомнения. Только усталость и странное спокойствие.
— Ты изменился, — сказала я.
— Я устал, — ответил он. — Устал бояться.
— И я устала.
Он улыбнулся. Настоящей улыбкой, не уголками, а всей щекой.
— Значит, мы команда, — сказал он.
— Значит, команда.
Мы доели пиццу. Муж унес коробку в мусорное ведро, задвинул, придавил сверху пакетом. Я мыла кружки, смотрела, как вода смывает белую пену, как блестит керамика под струей.
— Тань, — сказал он из коридора.
— Что?
— Я люблю тебя.
Я выключила воду. Обернулась.
— Я знаю, — сказала я. — Я тебя тоже.
Он стоял в дверях кухни, опираясь плечом о косяк. Обычный, усталый, с темными кругами под глазами. Мой муж. Мой Сережа.
— Завтра воскресенье, — сказала я. — Давай никуда не пойдем.
— Давай, — согласился он. — Просто будем дома.
— Просто будем дома, — повторила я.
За окном снова начался дождь. Я задернула штору, выключила свет на кухне, и мы пошли в комнату.
Новая дверь будет в понедельник. А пока — суббота, тишина и запах пиццы, въевшийся в шторы.
Я закрыла глаза и провалилась в сон.