Сначала ей казалось, что всё складывается. Вечера после работы, когда можно сидеть на кухне, обхватив ладонями кружку с чаем, и смотреть, как за окном гаснет двор. Антон рядом, тихо шуршит газетой, за стеной спит город. Просто. Тихо. Своё.
Идиллия длилась ровно до того звука.
Ключ в замке — резкий, хозяйский, без предупреждения. Вика вздрагивала каждый раз. Даже когда ждала этого визита, даже когда знала, что это неизбежно. Дверь открывалась без звонка. У Лидии Петровны был свой экземпляр. На всякий случай. А случай наступал ежедневно.
— Викуля? Ты дома?
Голос вплывал в прихожую, опережая хозяйку. И вот она уже на пороге кухни — тяжёлая, решительная, с прищуром прокурора. Взгляд мгновенно обшаривал помещение: мойка, плита, столешница. Вердикт выносился без права обжалования.
— Лук режешь? Господи, какими кусками! Это не лук, это поленья. Дай сюда.
Нож перехватывался ловкими, привычными пальцами. Доска под ними пела другую песню — быструю, уверенную, хозяйскую. Вика отступала к окну, сжимая пустые ладони.
Дальше — больше. Поджарка для супа? Вода, а не еда. Соль в конце варки? Мясо будет подмёткой. Руккола в салате? Трава, наш мужик такое не оценит. Лучок, огурчик, картошечка — вот истина. Вика молчала. Она была хорошей ученицей.
Вечерний ритуал напоминал суд инквизиции. Антон входил, устало опускал плечи, садился за стол. Лидия Петровна занимала место напротив — не для того, чтобы есть, а чтобы наблюдать.
— Сынок, соль добавь. Недосолено. Я же говорила.
— Котлета жёсткая. Воды надо было подлить. Под крышечку потомить.
Антон жевал молча, сдвинув брови. Изредка бросал матери раздражённое: «Мам, нормально». Но ни разу — ей. Ни разу он не сказал: «Вика старалась». Ни разу не встал на её сторону.
А когда она однажды, с пересохшим горлом, выдавила: «Я готовлю как умею», он ответил, даже не подняв глаз от тарелки:
— Мама лучше знает. Руки всё помнят.
Руки, которые помнят. Эти слова поселились в Викиной голове, как заноза. Её руки — молодые, неумелые, но старательные — не помнили ничего. Их только начинали учить. И учитель был беспощаден.
Она уставала не от готовки. От ежедневного стирания себя.
И тогда она решила: ва-банк.
Три вечера она провела, вгрызаясь в кулинарные блоги. Выбирала самое сложное, самое дорогое, самое невероятное. Не чтобы понравиться. Чтобы предъявить. Чтобы они увидели: она может. А они — не хотят видеть.
Первый день. Утиная грудка с апельсиновым соусом, розмарином и грушей. Она потратила ползарплаты на рынке. Выпаривала, упаривала, карамелизировала. Подавала с замиранием сердца.
Лидия Петровна ткнула вилкой в розовый срез.
— Сырое. И апельсин горчит. Антоша цитрусовые с детства не ест.
Антон пожевал, поморщился, отодвинул тарелку.
— Странно. На любителя. Мам, а щи есть?
Вика молча унесла утку в мусорное ведро.
Второй день. Домашняя паста с креветками, шпинатом, соусом из вяленых томатов. Она месила тесто в шесть утра, раскатывала до прозрачности, варила с секундомером.
— Макароны с морепродуктами, — свекровь произнесла это так, будто речь шла об отравлении. — Креветки тиной пахнут. И макароны разварила.
Антон съел половину. Сказал, глядя в стол:
— Как в ресторане. В этом… пафосном. Не моё.
Третий день. Домашний зефир. Она взбивала белки сорок минут. Следила за температурой сиропа, как сапёр за миной. Зефир вышел белоснежный, упругий, идеальный.
— На пенопласт похоже, — Лидия Петровна брезгливо отодвинула блюдце. — И сахара — полкило. Антоша, тебе такое нельзя. Диабет.
Антон даже пробовать не стал. Просто устало отодвинул тарелку.
— Давай уже без экспериментов. Хочешь — мама оладьев испечёт. Или яблочный пирог. Нормальная еда.
Гул холодильника заполнил всю кухню. Вика стояла у стола, глядя на три тарелки с почти нетронутой едой. Три дня. Три попытки. Ноль.
Она медленно потянула узел фартука.
Сняла.
Прошла к шкафу, открыла дверцу, аккуратно повесила ткань на крючок. Закрыла. Повернулась.
— Согласна, — сказала она. Голос был ровным, как столешница. — Полностью и безоговорочно. Больше я готовить не буду.
Антон поднял голову. Не понял.
— Что?
— Всё логично. Я профнепригодна. Моя еда — несъедобна. Ваша — священна. Я освобождаю вотчину. Полностью и окончательно.
— Ты с ума сошла! — Лидия Петровна вскочила, задев стул. — Я тебе кто? Прислуга?
— Вы — мать. Ваш сын — ваш. Кормить его теперь — ваша святая обязанность. А я ухожу в тихую отставку. Имею право.
Она вышла, не дослушав.
Ночь прошла за закрытой дверью спальни. Крики, шаги, звук захлопнувшейся входной двери — всё это существовало в другом измерении. Вика лежала, глядя в потолок, и чувствовала только пустоту. Тяжёлую, но чистую.
Утром она ушла на работу, не заглядывая на кухню.
Вечером вернулась. Антон сидел один за пустым столом.
— Мама уехала. К тёте. Не может на твой беспредел смотреть.
Вика кивнула.
— А ужин? — в его голосе проступила тонкая, неуверенная нота.
— Я поела в столовой. Ты можешь пиццу заказать. Или макароны сварить. Кастрюли в нижнем шкафу.
Она ушла в комнату. Антон долго смотрел в телефон, потом нажал кнопку заказа.
На второй день он открывал холодильник раз десять. Там стояла открытая банка майонеза, засохший сыр и пакет молока, которое прокисло утром. Он заказал лапшу.
На третий день он звонил матери. Она ответила сухо:
— Сынок, я устала. Тридцать лет тебя кормила. Пусть твоя умница разбирается. Я отдыхаю.
Он сидел на кухне, среди коробок из-под фастфуда, и смотрел на пустую тарелку. Кошелёк похудел. Желудок ныл. И впервые за много лет ему нечего было положить в рот, кроме холодной пиццы и чувства собственной никчёмности.
Вика вошла бесшумно. Прислонилась к косяку.
— Викуль, — он поднял на неё глаза. Растерянные, как у мальчишки, который потерялся в магазине. — Я… погорячился тогда. Прости.
Она молчала.
— Три дня. Это… это невозможно. Холодильник пустой. Всё невкусное. Денег — прорва. Мама… мама не приезжает. Я не умею. Совсем.
— Ей не готовить нужно было, — тихо сказала Вика. — Ей нужно было, чтобы ты выбрал её. Ты выбрал. Моя роль в спектакле закончена.
Он опустил голову. Пальцы теребили салфетку.
— Ты готовила… хорошо. Очень. Я просто привык к маминому. И не хотел спорить. Думал, проще промолчать. Я идиот. Слепой идиот. Прости.
— Что именно ты понял, Антон?
Он поднял голову. Встретил её взгляд.
— Что еда сама не готовится. Что это труд. Твой труд. И что я его не замечал. А должен был.
Вика помедлила. Потом подошла к шкафу, открыла дверцу, сняла с крючка фартук в горошек. Положила на стол перед ним.
— Твоё. На сегодня. Сходи в магазин. Купи курицу, картошку, морковь, лук, сметану. Принесёшь — скажу, что делать.
— А… готовить?
— Будешь ты. Своими руками.
Он сходил. Принёс. Чистил картошку медленно, неумело, срезая толстые ломти вместе с кожурой. Лук резал, щурясь от слёз. Моргала не только морковка. Вика стояла рядом, подсказывала негромко. Не делала за него. Только направляла.
Жаркое вышло пересоленным. Морковь подгорела к краям сковороды. Антон съел всё до последней крошки. Потом встал, открыл кран и вымыл посуду.
Молча. Сам.
Лидия Петровна вернулась через неделю. Поднялась на лифте, привычным жестом вставила ключ в замочную скважину, повернула. Дверь приоткрылась на длину цепочки.
Щель. Тонкая, но непреодолимая.
— Кто там? — спросила Вика из глубины прихожей.
— Я… — голос свекрови потерял привычную властность.
— А, Лидия Петровна. Сейчас.
Дверь закрылась, звякнула снимаемая цепочка, открылась снова — уже полностью, приглашающе. Но ритуал был нарушен. Вход без стука, без спроса, без границ — остался в прошлом. Теперь ключ годился только для того, чтобы войти гостьей.
Вика стояла на пороге кухни. Без фартука. Чай остывал в чашке на подоконнике.
— Проходите, чай будете? — спросила она вежливо, как спрашивают у дальней родственницы, заглянувшей на огонёк.
Лидия Петровна вошла. Оглядела кухню. Всё было чисто, обычно. Но что-то неуловимо изменилось. Воздух, что ли. Или расстановка сил.
— Антон на работе, — сказала Вика, не дожидаясь вопроса. — Вернётся к семи. Будем ужинать. Вы с нами?
— А… что готовишь? — спросила свекровь, и в голосе её впервые проступила неуверенность.
Вика посмотрела на неё спокойно, без вызова, без старой затаённой обиды.
— Сегодня жаркое по-домашнему. Антон вчера картошку чистил. Учится.
Пауза повисла в воздухе, плотная, как кисель. Лидия Петровна открыла рот — и закрыла. Слов не нашлось.
А Вика повернулась к плите, поправила крышку на сковороде. И улыбнулась — не свекрови, а парку, поднимающемуся над жарким.
Кухня больше не была полем боя.
Она стала просто кухней.