Найти в Дзене
Зоя Чернова | Писатель

Жена 5 лет гладила одну рубашку мужа. Только одну. Он не носил её. Она гладила. Когда она заболела — он надел. Впервые за 5 лет

Пять лет она гладила одну и ту же рубашку. Каждое воскресенье. Голубую, в тонкую полоску. Он ни разу не надел. Григорий стоял у раскрытого шкафа и смотрел на неё. Рубашка висела там же, где всегда – справа, между его старым пиджаком и зимним свитером. Идеально отглаженная. Ни единой складки. Воротник лежал ровно, манжеты расправлены. Будто только что из магазина. Вера клала саше между вещами. Лаванда. Он чувствовал этот запах каждый раз, когда открывал дверцу. И каждый раз не обращал внимания. Просто запах. Просто шкаф. Просто её привычка. Теперь – обратил. Он протянул руку, коснулся ткани. Гладкая. Прохладная. Хлопок хорошего качества – он помнил, как выбирал. Смотрел на этикетку, щупал материал. Думал – пригодится. Не пригодилась. А она – гладила. *** Он купил эту рубашку пять лет назад. Зимой, в самом начале февраля. Возвращался с работы, решил заехать в торговый центр – нужны были новые носки. Прошёл мимо отдела мужской одежды, увидел распродажу. Скидка пятьдесят процентов. Рубашка

Пять лет она гладила одну и ту же рубашку. Каждое воскресенье. Голубую, в тонкую полоску. Он ни разу не надел.

Григорий стоял у раскрытого шкафа и смотрел на неё. Рубашка висела там же, где всегда – справа, между его старым пиджаком и зимним свитером. Идеально отглаженная. Ни единой складки. Воротник лежал ровно, манжеты расправлены. Будто только что из магазина.

Вера клала саше между вещами. Лаванда. Он чувствовал этот запах каждый раз, когда открывал дверцу. И каждый раз не обращал внимания. Просто запах. Просто шкаф. Просто её привычка.

Теперь – обратил.

Он протянул руку, коснулся ткани. Гладкая. Прохладная. Хлопок хорошего качества – он помнил, как выбирал. Смотрел на этикетку, щупал материал. Думал – пригодится.

Не пригодилась.

А она – гладила.

***

Он купил эту рубашку пять лет назад. Зимой, в самом начале февраля. Возвращался с работы, решил заехать в торговый центр – нужны были новые носки. Прошёл мимо отдела мужской одежды, увидел распродажу. Скидка пятьдесят процентов.

Рубашка висела на манекене. Голубая, в тонкую белую полоску. Что-то в ней зацепило – может, цвет, может, покрой. Он подошёл, посмотрел на ценник. Две тысячи восемьсот – было. Тысяча четыреста – стало.

– Есть ваш размер? – спросил продавца.

Размер был.

Он примерил в кабинке, покрутился перед зеркалом. Сидит хорошо. Плечи не жмут. Рукава – как раз.

– Беру.

Дома вытащил из пакета, показал Вере.

– Смотри, что купил.

Она подняла глаза от шитья. Очки сползли на кончик носа – она всегда носила их, когда работала с мелкими деталями.

– Красивая. Голубой тебе идёт.

– Да, я тоже подумал. На юбилей отдела надену. Или на встречу выпускников – Серёга Кузьмин звонил, хочет собрать.

– Хорошо.

Он повесил рубашку в шкаф. Между пиджаком и свитером. Подумал – не забыть бы, когда понадобится.

Забыл.

Юбилей отдела прошёл – он надел серую. Встреча выпускников не состоялась – Серёга уехал в командировку. Потом был день рождения коллеги, потом свадьба племянницы, потом ещё что-то. Он носил другие рубашки. Белые, серые, в клетку. Эту – не трогал.

А Вера – начала гладить.

***

Первый раз он заметил случайно. Воскресенье, начало весны. Он проснулся поздно – в выходные позволял себе поспать до девяти. Вышел на кухню, включил чайник. Услышал знакомый звук из комнаты – шипение утюга.

Заглянул.

Вера стояла у гладильной доски. Комната – маленькая, окна на запад, солнце только к вечеру. Утром всегда полумрак, даже с включённой люстрой. Она гладила что-то голубое.

– Что это?

– Рубашка твоя.

Он кивнул, вернулся к чайнику. Подумал – наверное, заметила какую-то складку. Или просто достала случайно, решила освежить. Мало ли.

Через неделю – то же самое. Воскресенье. Утро. Шипение утюга. Голубая ткань на доске.

И ещё через неделю. И ещё.

К середине марта он не выдержал.

– Вер, – подошёл, встал рядом. – Зачем ты её гладишь? Я же не ношу.

Она не остановилась. Её руки – пальцы с утолщениями на сгибах от многолетней работы с тканью – привычно скользили по материалу. Разглаживала воротник медленно, с нажимом. Потом перешла к рукаву – от плеча к манжете, как учила её мать.

– Просто.

– Просто? – он нахмурился. – Это как?

– Просто, – она повторила и включила отпариватель. Струйка пара вырвалась из утюга, осела на ткани.

Он постоял ещё несколько секунд. Хотел сказать что-то – что это странно, что незачем, что у неё и без того дел хватает. Не сказал. Пожал плечами и ушёл на кухню.

В следующее воскресенье – снова то же самое.

Он перестал спрашивать. Мало ли у жены странностей за двадцать семь лет совместной жизни. Подумаешь – рубашка. Хочет гладить – пусть гладит.

***

Двадцать семь лет.

Иногда Григорий думал – куда делось время? Кажется, только вчера они расписывались в районном загсе. Она в белом платье, он в костюме одолженном у друга – своего приличного не было. Ноябрь, холод собачий, снег с дождём. Бежали от загса до кафе, где накрыли столы, – зонтика не хватило на двоих.

Она смеялась, держала его за руку. Волосы выбились из причёски, на щеках румянец. Красивая. Молодая. Двадцать пять лет.

А теперь – пятьдесят два.

Он – пятьдесят четыре. Ближе к шестидесяти, чем хотелось бы. Поясница болит по утрам. Очки на минус два – без них уже не видит мелкий шрифт. Голос стал ниже, с хрипотцой на согласных, словно всегда немного простужен.

Она изменилась тоже. Плечи чуть подались вперёд, спина скруглилась в верхней части от привычки склоняться над столом. Швеёй проработала тридцать лет – сначала на фабрике, потом на дому. Шторы, платья, подшив брюк. Заказчицы звонили до сих пор, хотя она уже три года как на пенсии.

Обычная жизнь. Обычная.

Квартира в панельке на третьем этаже, окраина города. Сын Андрей – вырос, уехал в Новосибирск, работает программистом. Звонит по субботам, приезжает на Новый год. Внуков пока нет – невесту тоже.

Григорий уходил на завод к семи утра. Возвращался к восьми вечера. Инженер-проектировщик – сорок лет на одном месте. Начинал с чертежей от руки, теперь всё на компьютере. Научился. Не молодой уже, а научился.

Ужин на плите – всегда накрыт крышкой, чтобы не остыл. Вера знала, что он не любит холодное. Ставила тарелку, приборы, салфетку. Сама к тому времени уже ела – не ждала. Говорила: зачем сидеть голодной?

Он приходил, мыл руки. Садился за стол. Ел молча, листал телефон – новости, погода, иногда видео какое-нибудь. Она сидела в спальне, смотрела сериал. Или вязала – она любила вязать.

– Как день? – спрашивал он, заглядывая.

– Нормально. А твой?

– Тоже. Устал.

– Понятно.

Засыпали. Просыпались. Снова.

Он не замечал, когда она стала есть меньше. Когда начала вставать по ночам – не в туалет, а просто сидеть на кухне в темноте. Когда её лицо осунулось, а ключицы стали выступать под ночной рубашкой.

Не замечал, что она подолгу смотрит на него, когда он спит. Стоит в дверях, облокотившись на косяк, и просто смотрит.

Не замечал.

А по воскресеньям она гладила его рубашку.

***

Однажды – это было летом, в июне – он спросил снова.

Сам не знал, почему. Может, настроение такое. Может, просто вспомнил.

Она стояла у доски. Солнце как раз пробилось сквозь облака – в кои-то веки светило с утра. Косые лучи падали на её руки, на голубую ткань.

– Вер.

– М?

– Пять месяцев. Каждое воскресенье. Ты правда так любишь гладить?

Она усмехнулась. Не остановилась – продолжала водить утюгом.

– Не люблю.

– Тогда зачем?

Пауза. Он думал – сейчас скажет. Объяснит. Что-нибудь вроде: хочу, чтобы была готова. Или: примета такая. Или: вдруг понадобится.

Не сказала.

– Просто, Гриша. Просто.

Он хотел настоять. Хотел сказать: что значит «просто»? Не бывает «просто». Всегда есть причина. Я же вижу – ты что-то недоговариваешь.

Но не сказал. Не нашёл слов. Или не захотел искать.

Махнул рукой и ушёл.

***

Осенью она стала чаще ездить в поликлинику. Давление, говорила. Анализы сдаю. Обычное дело, не переживай.

Он и не переживал.

Ну поликлиника. Ну анализы. Ей за пятьдесят – понятно, что здоровье уже не то. У него самого колено ноет перед дождём. Возраст.

Она возвращалась, молчала. Готовила ужин. Смотрела сериал. Вязала.

Он не спрашивал.

В октябре – пятнадцатого числа, он запомнил – она пришла позже обычного. Он уже был дома, разогревал котлеты. Удивился – обычно она раньше.

– Где была?

– У врача.

Он кивнул. Положил котлеты на тарелку, достал кетчуп.

Она села за стол. Напротив.

Маленькая. Это первое, что он подумал. Когда она успела стать такой маленькой? Такой... хрупкой? Ключицы выступают под блузкой. Руки – тонкие, будто птичьи. Похудела килограммов на десять, не меньше.

Как он раньше не замечал?

– Гриша.

Что-то в её голосе заставило его отложить вилку.

– Что?

Она смотрела на него. Долго. Внимательно. Будто запоминала.

– Неоперабельно, – сказала тихо. – Месяца три-четыре.

Он услышал слова. Но они не сложились в смысл. Как будто на незнакомом языке – звуки есть, а понимания нет.

– Что?

– Рак. Поджелудочная. Четвёртая стадия.

– Подожди. Какой рак? Откуда?

– Гриша.

– Нет, подожди. Ты же... ты же нормально себя чувствовала. Ты же не жаловалась.

– Я не хотела тебя беспокоить.

Не хотела беспокоить.

Двадцать семь лет она не хотела его беспокоить. Двадцать семь лет делала так, чтобы ему было удобно. Ужин под крышкой. Чистые носки в ящике. Его любимое печенье в шкафчике – она сама сладкое не ела.

И рубашка. Голубая. В тонкую полоску. Каждое воскресенье.

А он не замечал. Не спрашивал. Не видел.

– Давно? – голос сорвался.

– Диагноз? С августа.

– С августа?!

Два месяца. Она знала два месяца – и молчала.

– Почему ты не сказала раньше? – он почти кричал. Сам не понял, когда встал из-за стола. – Почему?!

– А что бы изменилось? – она смотрела спокойно. Без слёз. Без страха. – Ты бы переживал. Бегал по врачам. Искал варианты. А их нет. Нету вариантов, Гриша.

Он опустился на стул. Ноги не держали.

– Вера...

– Всё хорошо. Правда. Я... я приняла. Давно уже.

Всё хорошо. Как это может быть хорошо? Как?

– Я не понимаю, – он покачал головой. – Не понимаю.

– Знаю. – Она протянула руку, накрыла его ладонь своей. – Я тоже не сразу поняла. Но сейчас – понимаю.

Он сидел молча. Смотрел на её руку – маленькую, с выступающими суставами. На кольцо обручальное – оно стало велико, болталось на пальце.

Двадцать семь лет.

И всего три месяца впереди.

***

Следующие недели слились в одно сплошное время без границ. День – ночь – день. Больница – дом – снова больница. Запах лекарств. Белые стены. Капельницы.

Он взял больничный. Потом отпуск. Начальник сказал: конечно, Григорий Петрович, сколько нужно. Тридцать лет на заводе – имеет право.

Сидел рядом с её кроватью. В больничной палате – двухместной, соседка тихая, почти всё время спала. Держал Веру за руку. Читал вслух – она любила Чехова. «Дама с собачкой». «Вишнёвый сад». «Душечка».

– Почитай ещё, – просила она. – Голос у тебя хороший.

– Какой хороший. Хриплый.

– Мне нравится.

Он читал.

В ноябре её выписали. Врачи сказали – дома будет лучше. Так ей спокойнее. Так... правильнее.

Он понял. Понял – но не принял. Не мог принять.

Привёз её домой. Уложил в спальне. Поправил одеяло.

– Хочешь чаю?

– Хочу, чтобы ты рядом посидел.

Он сел на край кровати. Она взяла его руку, прижала к щеке.

– Ты хороший, Гриша.

– Перестань.

– Нет, правда. Хороший. Я всегда это знала.

Он молчал. Не знал, что ответить. Хороший – это как? Тот, кто не замечал? Кто не спрашивал? Кто двадцать семь лет приходил домой и утыкался в телефон?

– Я столько всего пропустил, – сказал он наконец. – Столько... не заметил.

– Ты работал. Зарабатывал. Содержал семью.

– Это не оправдание.

– Это жизнь, – она улыбнулась. – Обычная жизнь. Такая, какая есть.

Он хотел возразить. Хотел сказать: нет, это не жизнь. Это... это провал. Я провалился. Провалил тебя.

Но она уже закрыла глаза. Устала.

***

Декабрь выдался холодным. Минус двадцать, снег по колено. Григорий выходил только в аптеку – за лекарствами, за памперсами, за всем необходимым. Вера уже не вставала.

Он научился готовить бульон. Куриный, с морковкой – она немного ела. Научился менять постельное бельё так, чтобы не тревожить её. Научился ставить уколы – медсестра показала.

Раньше он не умел ничего этого.

Раньше – это была её территория. Кухня, стирка, уборка. Его территория – работа. Так заведено, так привычно. Так... нормально?

Теперь он понимал: нет. Ненормально. Неправильно. Она тянула на себе всё – а он даже спасибо не говорил.

В одно из воскресений – их оставалось уже мало, он чувствовал – она позвала:

– Гриша.

Он подошёл, сел рядом.

– Да, Вер?

– Погладь рубашку.

Он не сразу понял, о чём она.

– Какую?

– Ты знаешь какую.

Голубая. В тонкую полоску.

– Зачем? – вырвалось у него.

Она не ответила. Только посмотрела – долго, внимательно. Тем самым взглядом, каким смотрела на него, когда он спал.

Он вышел в комнату. Достал гладильную доску – она стояла за шкафом, там же, где всегда. Включил утюг в розетку. Подождал, пока нагреется.

Достал рубашку.

Голубая. В тонкую полоску. Идеально отглаженная – как и каждое воскресенье до этого.

Зачем гладить то, что и так без складки?

Он не понимал.

Но – погладил.

Руки делали всё сами. Он видел сотни раз, как она это делала. Воротник – медленно, с нажимом. Рукава – от плеча к манжете. Спинка – длинными ровными движениями.

Утюг шипел. Пахло нагретым хлопком. И – чуть-чуть – лавандой.

Когда он вернулся в спальню, она уже спала.

Он сел рядом. Смотрел на неё.

Тонкая. Бледная. Волосы на подушке – поредели, посерели. Губы потрескались.

Красивая.

Всё ещё – красивая.

***

Она ушла в январе.

Третьего числа, в три часа ночи.

Он проснулся от тишины. Странной, звенящей. Повернулся. Её рука лежала поверх одеяла.

Холодная.

Он знал – ещё до того, как проверил пульс. Ещё до того, как позвонил в скорую. Знал – и не мог поверить.

Просидел рядом до рассвета. Держал её за руку. Не плакал. Не мог. Внутри – пусто. Как будто выпотрошили.

Приехали врачи. Констатировали. Увезли.

Сын прилетел на следующий день. Обнял. Плакал. Григорий – нет. Всё ещё не мог.

***

Похороны – через три дня.

Утром он стоял у шкафа. Надо было одеться. Костюм чёрный, рубашка...

Рубашка.

Она висела там же, где всегда. Справа. Между пиджаком и свитером.

Голубая. В тонкую полоску.

Идеально отглаженная.

Он снял её с вешалки. Развернул. Ни единой складки. Воротник – идеально. Манжеты – расправлены. Спинка – гладкая, без единой морщинки.

Пять лет.

Каждое воскресенье.

Двести шестьдесят раз.

Она доставала эту рубашку. Проверяла – не помялась ли. Гладила – хотя гладить было нечего. Вешала обратно.

А он носил другие. Серые. Белые. В клетку. Эту – ни разу.

Почему?

Не было повода. Не помнил. Не придавал значения. Обычные отговорки.

А она – придавала.

Каждое воскресенье. Пять лет. Без единого пропуска.

Он прижал рубашку к лицу. Лаванда. Хлопок. Её руки.

И – заплакал.

Впервые с той ночи. Впервые – по-настоящему.

Стоял у шкафа, держал рубашку и плакал. Как не плакал, наверное, никогда в жизни.

***

На похороны он надел её.

Голубую. В тонкую полоску.

Впервые за пять лет.

Народу было немного. Соседка Тамара с лестничной площадки – она и Вера дружили, чай пили вместе. Несколько бывших заказчиц – пожилые женщины в тёмных платках. Сын Андрей – стоял рядом, молча сжимал плечо.

Холодно. Снег. Январь.

Священник читал молитву. Григорий не слушал. Смотрел на гроб. На цветы. На снежинки, которые падали и таяли на тёмном дереве.

Голубой тебе идёт.

Она сказала это пять лет назад. Когда он принёс рубашку. Когда показал – смотри, что купил.

Голубой тебе идёт.

Она знала. Всегда знала.

***

После похорон – поминки. Дома. Тамара помогла накрыть стол. Кутья, блины, что-то ещё. Он не ел. Сидел во главе стола, отвечал на соболезнования. Кивал. Благодарил.

Потом все ушли. Сын остался – помыть посуду, убрать.

– Пап, – сказал он, – ты как?

– Нормально.

– Может, поживу пока? Неделю-две?

– Не надо. Справлюсь.

Андрей посмотрел сомневающе. Но не стал спорить.

Уехал на следующий день.

Григорий остался один.

***

Квартира встретила тишиной. Той самой – звенящей, невыносимой. Той, от которой хочется выть.

Он прошёл по комнатам. Кухня. Спальня. Их комната.

Везде – она. Её вещи. Её запах. Её присутствие.

И – её отсутствие.

Он сел на край кровати. Снял рубашку – голубую, в тонкую полоску. Хотел повесить в шкаф.

И вдруг – понял.

Она гладила её не потому, что ждала какого-то особенного дня. Не потому, что хотела, чтобы он надел на праздник. Не потому, что была примета, или традиция, или просто привычка.

Она гладила, потому что заботилась. Просто заботилась. Каждое воскресенье. Без причины. Без ожидания благодарности. Без объяснений.

Это был её способ любить.

Ужин под крышкой. Чистые носки. Любимое печенье. Рубашка.

Мелочи. Обычные, бытовые мелочи. Которые он не замечал.

Потому что – мелочи. Потому что – само собой. Потому что так заведено, так всегда было, чего обращать внимание?

А она – обращала. На него. На его комфорт. На его вещи.

На него.

Двадцать семь лет.

Он сидел на кровати, рубашка лежала на коленях. За окном темнело. Снег всё шёл.

Столько лет он не замечал.

Теперь – заметил.

Слишком поздно.

***

Прошёл месяц.

Григорий вернулся на работу. Нужно было чем-то занять себя. Чем-то заполнить пустоту.

Коллеги соболезновали. Начальник отводил глаза. Все знали – и не знали, что сказать.

Он сидел за компьютером, чертил схемы, ходил на совещания. Как раньше. Как всегда.

Только теперь – возвращался в пустую квартиру.

Научился готовить. Криво, невкусно – не так, как она. Но хотя бы съедобно. Макароны. Яичница. Сосиски. Большего не требовалось.

Звонил сыну по субботам. Как она раньше.

– Пап, ты как?

– Нормально. Работаю.

– Ешь нормально?

– Ем.

– Точно?

– Точно, Андрюш. Не переживай.

Убирал квартиру. По субботам – как она. Пылесос, тряпка, туалет. Неумело, но старался.

А по воскресеньям...

***

Первое воскресенье без неё он просто лежал.

Смотрел в потолок. Не ел. Не пил. Лежал.

К вечеру встал, подошёл к шкафу. Открыл дверцу.

Рубашка. Голубая. В тонкую полоску.

Он стоял и смотрел на неё. Долго.

Потом достал гладильную доску.

***

Руки помнили. Он видел сотни раз – и теперь руки помнили.

Включил утюг. Подождал, пока нагреется. Достал рубашку.

Разложил на доске. Воротник. Рукава. Спинка.

Утюг шипел. Пахло нагретым хлопком. И – лавандой. Саше всё ещё лежали в шкафу. Он не убирал.

Гладил медленно. Тщательно. Как она.

Когда закончил – повесил обратно. На то же место. Между пиджаком и свитером.

Не надел.

Просто – погладил.

***

В следующее воскресенье – то же самое.

И в следующее.

И в следующее.

Соседка Тамара как-то столкнулась с ним на площадке.

– Гриша, ты как там? – спросила участливо. – Слышу – утюг работает по воскресеньям. Стирку затеял?

– Нет. Рубашку глажу.

Она посмотрела странно.

– Рубашку?

– Да.

– Каждое воскресенье?

– Да.

Хотела спросить что-то ещё – видно было. Но не спросила. Покачала головой и ушла.

А он и не объяснял. Как объяснить то, что сам толком не понимаешь?

Это не про рубашку. Не про глажку. Не про воскресенье.

Это – про неё.

Про то, что она делала каждую неделю. Пять лет. Двести шестьдесят раз. Про заботу, которую он не замечал. Про любовь, которую она не говорила словами.

Теперь он делал то же самое.

Для неё. Для себя. Для них.

***

В марте позвонил сын.

– Пап, как ты?

– Нормально. Работаю.

– Приеду на майские. Хочу тебя увидеть.

– Хорошо. Приезжай.

Пауза.

– Пап... ты точно в порядке? Тамара Ивановна звонила. Говорит – ты рубашку какую-то гладишь. Каждое воскресенье.

Григорий усмехнулся.

– Тамара Ивановна много знает.

– Пап, это... это нормально?

– Нормально, Андрюш. Не переживай.

– Но...

– Это мамина была привычка. Теперь – моя.

Сын помолчал.

– Понятно, – сказал наконец. – Понятно.

Кажется, он не понял. Но переспрашивать не стал.

***

В апреле он надел рубашку снова.

Собирался на кладбище – принести цветы. Тюльпаны – она любила тюльпаны. Жёлтые, с красными прожилками.

Утро было тёплое, почти летнее. Снег сошёл, трава пробивалась сквозь землю. Весна.

Он открыл шкаф. Посмотрел на рубашку.

Голубая. В тонкую полоску. Идеально отглаженная.

Снял с вешалки. Надел.

Поехал.

Кладбище в этот час было почти пустым. Только старушка у соседней ограды поливала цветы.

Он нашёл её могилу. Сел на скамейку, которую поставил ещё в феврале.

Положил тюльпаны.

– Привет, Вер.

Тишина. Ветер шевелил ветки берёзы.

– Я надел. Видишь? – он одёрнул рубашку. – Наконец-то надел.

Помолчал.

– Знаешь... я теперь понимаю. Почему ты гладила. Не потому что надо. Не для повода. Не потому что примета или традиция. Просто – потому что любила. Так ведь?

Ветер снова качнул ветки. Ему показалось – она кивнула.

– Я тоже теперь глажу. Каждое воскресенье. Как ты. И тоже не ношу, – он усмехнулся. – Глупо, да? Мужик за пятьдесят – стоит с утюгом и гладит рубашку, которую не надевает.

Нет, не глупо.

Он сам не знал, откуда пришла эта мысль. Но она была правильная.

Не глупо.

Это её способ – через заботу о вещах, через ритуал, который никто не просил, через тишину вместо слов.

И теперь – его способ.

Любить. Помнить. Быть с ней.

– Я скучаю, Вер, – сказал он тихо. – Каждый день. Каждую минуту.

Ветер утих. Солнце пробилось сквозь облака, упало на могилу. Тюльпаны засветились жёлтым.

– Я пойду, – он встал, поправил воротник. – До воскресенья.

***

Дома снял рубашку. Осмотрел – ни пятнышка. Повесил в шкаф.

До следующего воскресенья.

Посмотрел на гладильную доску. Она стояла у стены – он теперь не убирал её далеко.

В комнату ворвался весенний ветер – он открыл форточку, пока собирался. Пахло талым снегом. Травой. Весной.

Он закрыл глаза.

Пять лет она гладила эту рубашку. Каждое воскресенье. Без причины. Без благодарности. Без объяснений.

Просто – любила.

Теперь он понял.

Теперь – его очередь.

Утюг шипел.

Пахло хлопком.

И лавандой.

И – ею.

Сегодня в центре внимания:

Три года молчания из-за маминого дома.
Кондуктор жизни12 февраля