В конторе к шести вечера выключили свет. Не полностью, конечно, только в коридоре, чтобы народ не засиживался. Анна слышала, как щелкнул рубильник, как охранник прогромыхал сапогами по плитке, бросил на ходу: «Девочки, расходимся, завтра пятница уже была». Она не подняла головы. Светодиодная лампа над ее столом горела ровно, без моргания, и в этом узком белом луче было безопасно. Пока сидишь — ничего не рушится. На экране висела таблица. Цифры расплывались, хотя Анна смотрела на них уже двадцать минут. Надо было проверить смету, закрыть акт, отправить коммерческое предложение — иначе в понедельник клиент уйдет к конкурентам, а она получит выговор. Или премии лишится. Или того хуже: начальник скажет «выдохлась», и следующую серьезную задачу отдадут Светке из смежного отдела, той, что носит банты и бегает по утрам.
Анна потерла переносицу. Пальцы оставили на коже влажный след — в офисе было душно, батареи жгли, форточку заклинило еще в декабре. Она посмотрела на часы. Без пятнадцати семь.
Телефон лежал экраном вниз. Она специально его перевернула, чтобы не видеть времени и не считать, сколько минут жизни дочери она сегодня пропустила. Но телефон зажужжал. Коротко. Один раз.
Она взяла его так медленно, словно он был налит свинцом.
«Мы уже вышли из кружка. Суп на плите».
Сообщение от Нины Петровны. Ни «здравствуйте», ни «Анна», ни подписи. Свекровь писала всегда так — сухо, по делу, как в телеграмме пятьдесят лет назад, будто за каждое лишнее слово снимали деньги. Анна представила, как та тыкает в кнопки старенького телефона толстым пальцем, щурится без очков, но никогда их не наденет — из принципа. И злится.
Следовало ответить. Написать: «Спасибо, Нина Петровна, я освобожусь через час». Или: «Вы не могли бы еще погулять с Алисой, я задерживаюсь». Или хотя бы: «Хорошо». Любой вежливый человек ответил бы. Но Анна смотрела на это сообщение и чувствовала, как в груди поднимается глухое, липкое раздражение. Не на свекровь даже. На саму ситуацию. На то, что надо благодарить за то, что должно быть само собой разумеющимся. На то, что она, Анна, мать, сидит здесь, а ее ребенка кормит и забирает из кружка чужая женщина. Которая, если честно, терпеть ее не может.
Она отложила телефон. Посмотрела на смету. Цифры снова поплыли.
Вспомнила, как утром Алиса стояла в коридоре и возилась с молнией на рюкзаке. Молния заедала уже неделю, надо было купить новый рюкзак, но руки не доходили. Алиса дергала собачку, сопела, а потом подняла голову и спросила:
— Мам, а бабушка сегодня придет?
— Придет, — Анна натягивала сапог, застрявший на пятке. — Ты же знаешь, по пятницам у меня совещание.
— Ага, — сказала Алиса. И помолчала. А потом добавила тихо, почти шепотом: — А ты не можешь не ходить на совещание?
Анна тогда дернула сапог так резко, что порвала колготки. И вместо того чтобы присесть, обнять дочь, сказать что-нибудь ласковое, она выдохнула сквозь зубы:
— Алиса, ну сколько можно? Я же работаю. Для кого я работаю? Для тебя. Ты хочешь жить в этой квартире? Хочешь ездить на море? Хочешь новый телефон? Вот. Поэтому.
Алиса ничего не ответила. Подхватила рюкзак и ушла в прихожую. Анна слышала, как она возится там с ботинками, как кряхтит, наклоняясь. И почему-то не вышла помочь.
Это было утром. А сейчас без пятнадцати семь, и свекровь написала про суп.
Анна сдавила пальцами переносицу, досчитала до десяти и набрала номер мужа.
Сергей взял трубку после пятого гудка. На фоне что-то шипело, позвякивало — то ли телевизор, то ли сковородка.
— Да? — голос у него был какой-то плоский, усталый.
— Ты где?
— Дома. А что?
— Просто спросила. — Анна прикрыла глаза. — Сереж, я задержусь. Часа на полтора еще. Мама Алису уже забрала, я ей написала… то есть она мне написала.
— Ну хорошо, — сказал Сергей. И замолчал.
Анна ждала. Она ждала, что он скажет: «Давай я встречу, сам все сделаю, ты не переживай». Или хотя бы: «Мам, может, не надо сегодня? Я сам ребенка заберу». Но он молчал. И в этом молчании было хуже, чем в любых словах.
— Ты поешь? — спросила Анна, чтобы хоть что-то спросить.
— Ага.
— А Алиса? Она же у твоей мамы.
— Ну значит, поест.
— Сереж. — Анна сжала трубку. — Ты не думаешь, что это… ну, странно? Твоя мать забирает нашего ребенка каждый пятничный вечер, кормит его, укладывает, а мы с тобой даже не вместе? Ты вообще дома сидишь.
— Я работаю, — голос Сергея стал жестче. — Я, между прочим, с девяти до шести на ногах. Прихожу — и сразу за уроки с ней? Я устаю.
— А я не устаю?
— Ты хотела карьеру. Вот и делай карьеру. Я не против. Но не надо потом на меня срываться.
Анна открыла рот, чтобы ответить. Чтобы сказать ему все. Что она не карьеру хотела, а чтобы был порядок. Чтобы были деньги. Чтобы дочь не ходила в штопаных колготках и не спрашивала, почему у всех есть дача, а у нас нет. Чтобы она сама не чувствовала себя виноватой каждый раз, когда задерживается на час.
Но вместо этого она сказала:
— Ладно. Я перезвоню.
И положила трубку.
В конторе стало совсем тихо. Охранник, видимо, ушел в сторожку, даже радио не играло. Анна сидела и смотрела на темный коридор за стеклянной перегородкой. Там горели только красные огоньки пожарных датчиков — три маленькие точки, похожие на глаза какого-то чудовища.
Она взяла телефон. Открыла переписку со свекровью.
Палец завис над экраном. Надо ответить. Просто из вежливости. Она же не зверь.
Она набрала: «Спасибо, Нина Петровна. Я задержусь, Алису можно будет оставить у вас до восьми? Или лучше привезти?»
Стереть. Долго. Набрала снова: «Нина Петровна, добрый вечер. Спасибо, что забрали Алису. Я постараюсь освободиться пораньше. Если вам тяжело, скажите, я что-нибудь придумаю».
Тяжело. Придумаю. Лицемерие. Нина Петровна ни за что не скажет «тяжело». Она умрет, но не скажет. И Анна ничего не придумает, потому что придумывать некогда. И обе они это знают.
Анна стерла и это.
Написала коротко: «Хорошо. Я позвоню, когда выеду».
Отправила.
Телефон погас. Она смотрела на черный экран и видела свое отражение — размытое, усталое, с темными кругами под глазами. Ей тридцать четыре, а выглядит она на все сорок. Или больше.
«Надо собраться, — сказала она себе. — Надо закрыть смету. Надо ехать. Надо забрать ребенка».
Смета закрылась в половине восьмого.
Анна выключила компьютер, накинула пальто, схватила сумку и почти бегом пересекла темный коридор. Охранник у выхода вздремнул, положив голову на сложенные руки, и не заметил ее. Только лампочка над турникетом мигала нервно, болезненно, как припадочная.
На улице морозило. Мартовский вечер в этом году выдался злым, ветреным, с ледяной крупой, которая секла лицо и забивалась за воротник. Анна добежала до машины, вдавила кнопку сигнализации, нырнула в салон. Завела мотор, включила печку на полную, потерла окоченевшие руки. Запотевшее стекло медленно прояснялось.
Она сидела и не трогалась с места.
Надо ехать к свекрови. Надо зайти в эту квартиру, улыбнуться, сказать «спасибо», выслушать обязательные пятничные упреки. «Алиса плохо ест, ты ее избаловала сладким». «Почему у ребенка нет шапки потеплее, эти твои модные вязанки совсем не греют». «Ты слишком много работаешь, Сережа вон тоже устает, а ты на него наседаешь».
Анна сжала руль. В зеркале заднего вида отражались ее глаза — большие, темные, с лопнувшим сосудиком на левом веке. Она перевела взгляд на соседнее сиденье. Там валялась детская резинка для волос, оброненная Алисой еще в прошлую пятницу. Светлая, с пластиковой вишенкой. Анна взяла ее, покрутила в пальцах. Вишенка была облуплена с одного бока. Она убрала резинку в бардачок. Включила передачу. До дома Нины Петровны — двадцать минут по вечерним пробкам. Квартира свекрови находилась в старом районе, в доме, построенном еще при пленуме. Лифт там не работал с Нового года, табличку «ведутся технические работы» повесили еще в феврале, и теперь она висела криво, примотанная синей изолентой. Анна поднялась на пятый этаж пешком, тяжело дыша, и позвонила. Долго не открывали. Потом щелкнул замок, дверь приоткрылась, и в щели показалось лицо Нины Петровны. Она смотрела не на Анну, а куда-то в сторону, мимо.
— Заходите.
Анна вошла. В прихожей пахло щами и старым шифоньером — тем особенным запахом, который бывает только в квартирах пожилых одиноких женщин, где вещи хранятся десятилетиями, а окна открывают редко, потому что боится сквозняков. Пахло еще и кошкой, хотя кошки у Нины Петровны не было.
— Раздевайтесь, — свекровь уже повернулась и пошла на кухню, шаркая тапками.
Анна сняла пальто, повесила на крючок, рядом со старой драповой курткой, висевшей здесь, кажется, с прошлого века. Куртка была мужская, с широкими плечами, изрядно потертая на локтях. Анна смотрела на нее и не могла вспомнить, носила ли Нина Петровна эту куртку при муже. Или он сам ее носил.
— Алиса в комнате, — донеслось с кухни. — Собирается. Я ей суп дала, покормила.
— Спасибо, — сказала Анна в пустоту.
Она прошла в комнату.
Алиса сидела на диване, спиной к двери, и сосредоточенно застегивала рюкзак. Тот самый, с заедающей молнией. У нее получалось плохо — собачка застревала на середине, девочка дергала ее, сопела, но не плакала. На ней было школьное платье, поверх него — вязаная кофта, явно великоватая, с чужого плеча. Анна узнала эту кофту. Это была кофта Нины Петровны, старая, шерстяная, с оторванной пуговицей.
— Алиса, — позвала Анна.
Девочка вздрогнула, обернулась.
У нее было бледное, чуть испуганное лицо, но глаза смотрели спокойно. Она посмотрела на мать, потом отвела взгляд, снова уткнулась в рюкзак.
— Я сейчас, мам. Только молнию застегну.
— Дай я.
Анна подошла, села рядом на корточки, взяла рюкзак. Молния действительно заедала — ткань в одном месте чуть отошла от бегунка. Анна потянула, ткань поддалась, замок с лязгом встал на место.
— Надо новый купить, — сказала она. — В выходные съездим, выберем.
— Ага, — кивнула Алиса.
Она все еще не смотрела на мать.
— Ты что? — Анна осторожно коснулась ее плеча. — Устала?
— Нет.
— Обиделась на что-то?
— Нет.
— Алиса.
Девочка подняла голову. Посмотрела долгим, странным взглядом — не детским, не обиженным, а каким-то… взрослым. Усталым.
— Мам, а бабушка говорит, что ты нас с папой не любишь.
Анна замерла.
— Что ты нас бросила. Что тебе только работа нужна и деньги. А мы так, мешаем.
Голос у Алисы был ровный. Она не жаловалась, не просила защиты. Она просто сообщала факт, как сообщила бы: «На улице идет дождь» или «У меня кончились тетрадки». Анна открыла рот. Закрыла. Горло перехватило.
— Алиса… это неправда.
— Я знаю, — сказала девочка. И добавила совсем тихо: — Наверное.
С кухни донесся звон посуды. Нина Петровна мыла тарелки, громко, с силой ставя их в сушку. Анна чувствовала, что та слушает, затаив дыхание. Ждет.
Анна встала.
— Пошли. Нам пора.
Алиса сползла с дивана, надела рюкзак, пошла в прихожую. Анна следом. В прихожей стояла Нина Петровна. Она вытирала руки о передник — клетчатый, старенький, с пятнами, которые уже не отстирывались. Смотрела прямо на Анну. И молчала.
— Спасибо, Нина Петровна, — сказала Анна. Голос у нее сел, пришлось откашляться. — Мы пошли.
— Заходите, — ответила свекровь. И, помедлив, добавила: — Алиса, бабушка тебе гостинцев положила. Яблоко и сок. В кармашек рюкзака, боковой. Не забудь.
— Не забуду, — сказала Алиса.
Она надела шапку, замотала шарф и вышла на лестницу первой. Анна задержалась на пороге. Посмотрела на свекровь. Хотела что-то сказать. То ли «не смейте», то ли «почему вы так со мной», то ли просто «что вы со мной делаете». Нина Петровна смотрела спокойно, чуть прищурившись. В ее взгляде не было злости. Не было даже превосходства. Была только усталость и какая-то глухая, старая обида, которую она носила в себе столько лет, что уже забыла, с чего она началась.
— До свидания, — сказала Анна.
— До свидания, — ответила Нина Петровна.
Дверь закрылась. В машине Алиса сидела молча. Смотрела в окно, на мокрые, грязные улицы, на редких прохожих, натянувших капюшоны до самых бровей. Анна вела медленно, осторожно, хотя обычно нервничала в пробках и сигналила.
— Мам, — вдруг сказала Алиса.
— Да?
— А бабушка вообще добрая?
Анна сжала руль.
— Добрая, — сказала она. — Просто она… устала. И ей одиноко.
— А почему?
— Потому что дедушка ушел. Давно. И она осталась одна.
— А папа? — Алиса повернулась к матери. — Папа же у нее есть.
— Папа вырос. У него теперь мы.
Алиса подумала. Помолчала. А потом спросила совсем тихо, почти шепотом:
— А когда я вырасту, ты тоже останешься одна?
У Анны защипало в носу.
— Нет, — сказала она твердо. — Не останусь.
— Почему?
— Потому что ты будешь приезжать. И звонить каждый день. И мы будем пить чай и ругаться, как сейчас с бабушкой, только по-другому. По-хорошему.
— А по-хорошему ругаются? — не поверила Алиса.
— По-хорошему — да. Когда любят, но не согласны.
Алиса кивнула. И, кажется, успокоилась.Они въехали во двор, припарковались на привычном месте, под старой липой. Анна заглушила мотор. Некоторое время сидели молча. Потом Алиса отстегнула ремень, взяла рюкзак и сказала:
— Мам, а давай в выходные не поедем за рюкзаком?
— Почему?
— Давай просто никуда не поедем. Посидим дома. Ты суп сваришь. И мы посмотрим кино.
Анна смотрела на дочь. На ее светлые волосы, собранные в небрежный хвост, на облупленную вишенку на резинке, на усталые, слишком взрослые глаза.
— Хорошо, — сказала она. — Давай.
Они вышли из машины и пошли к подъезду. Анна держала дочь за руку, чувствовала сквозь перчатку тонкие, холодные пальцы. Над головой шумела голая мартовская липа, и в ее ветвях запутался обрывок чьего-то воздушного шара — синий, выцветший, похожий на огромный синяк. Дома горел свет. Сергей, видимо, ждал их, не ложился. Анна нашарила в сумке ключи. Коснулась пальцами холодного металла, помедлила секунду. За дверью слышался телевизор — глухо, неразборчиво. Она вставила ключ в скважину.
— Мам, — шепнула Алиса, дергая ее за рукав.
— Что?
— А ключ? Ты ключ на тумбочку положи.
Анна опустила глаза. В прихожей, на старой тумбочке, покрытой царапинами и следами от кружек, стояла фотография в деревянной рамке. Молодая женщина в белом платье, с длинной косой, перекинутой через плечо. Она улыбалась чуть грустно, щурилась от солнца. Нина Петровна. Сорок лет назад. Анна положила ключ рядом с фотографией, как делала всегда. Металл звякнул о дерево.
— Пошли, — сказала она. — Устала я.
И они вошли в дом.
В ту пятницу Нина Петровна проснулась раньше обычного. Она не слышала будильника — он прозвенел в половине седьмого, но к тому времени она уже сидела на кухне, грела ладони о кружку с кипятком и смотрела, как запотевает стекло. На подоконнике стоял фикус — старый, с пожелтевшими листьями, он достался ей еще от матери, и Нина Петровна поливала его каждую субботу, хотя последние года два фикус уже не давал новых побегов, только тянулся вверх, лысый и кривой.
За окном было серо. Март в этом году выдался тяжелым — снег то таял, то замерзал снова, дороги покрылись ледяной коркой, и дворник дядя Коля сыпал соль так щедро, что к вечеру ботинки покрывались белым налетом. Нина Петровна смотрела на пустынную улицу и думала о том, что вечером придет Алиса.
Внучка приходила теперь каждую пятницу.
Сноха, Анна, звонила в четверг вечером, сухо осведомлялась, не занята ли Нина Петровна, и, не дожидаясь ответа, сообщала, что завтра у нее совещание и Алису надо забрать из кружка. Раньше Нина Петровна обижалась на этот тон, на эту деловую скороговорку, на то, что ее согласия никто не спрашивает, будто она — приложение к квартире, бесплатная нянька с пожизненным сроком. А потом перестала. Привыкла.
В конце концов, Алиса была единственным человеком, который еще нуждался в ней.
Сергей звонил раз в неделю, по воскресеньям, и разговор всегда длился не больше трех минут. «Мам, как дела? Мам, давление мерила? Мам, мы приедем на праздники». На праздники они не приезжали уже два года — то работа, то ремонт, то Алиса болела. Нина Петровна не напоминала. Гордость не позволяла.
Она допила кипяток, поморщилась — зубы ныли от холодного, хотя вода была горячая, — и побрела в комнату одеваться.
На тумбочке в прихожей лежал ключ.
Тот самый, от квартиры сына. Анна забыла его в прошлую пятницу, положила и не забрала. Нина Петровна заметила ключ уже после того, как закрыла дверь, и хотела окликнуть, но лифт уже уехал. А потом подумала: пусть лежит. Не нарочно же она его взяла. Сама забыла.
Она брала ключ в руки несколько раз за неделю. Вертела, рассматривала, проводила пальцем по зазубринам. Это был простой ключ, без опознавательных знаков, такие делают в мастерской за углом за пять минут. Но он весил тяжелее, чем должен был.
Нина Петровна положила ключ на место и пошла доставать продукты.
К двум часам она наварила супа — куриного, с домашней лапшой, как любил Сергей в детстве. Напекла оладий, сложила их стопкой на тарелку, накрыла чистым полотенцем, чтобы не остыли. Проверила, есть ли в холодильнике сок. Сок был, яблочный, Алиса пила только яблочный. Нина Петровна купила две коробки в понедельник, про запас.
В половине четвертого она начала собираться.
Оделась тщательно: шерстяная юбка, теплая кофта, сверху пальто, которое носила уже восьмой сезон, но все еще крепкое, добротное, не то что современные тряпки. На голову — вязаный платок, концы заколола брошкой, подаренной матерью еще в шестьдесят пятом. В зеркале отразилась невысокая полная женщина с седыми волосами, выбившимися из-под платка, и глубокими морщинами у рта. Нина Петровна поправила брошь и вышла.
Кружок рисования находился в соседнем квартале, в старом Доме культуры, где когда-то она сама занималась танцами. Теперь фасад обветшал, колонны облупились, и внутри пахло сыростью, но кружок все равно работал, потому что родителям было некуда деть детей после школы. Нина Петровна пришла за десять минут до окончания, встала у входа, сложив руки на груди.
Мамаши, курившие неподалеку, покосились на нее и отвернулись.
Алиса вышла с последними. Она увидела бабушку, замедлила шаг, потом подошла, чинно поздоровалась и протянула тяжелую папку с рисунками.
— Бери, бабушка, а то мне тяжело.
Нина Петровна взяла папку. Рисунки внутри шуршали, перекатывались.
— Как позанималась?
— Хорошо.
— Голодная?
— Немножко.
— Я суп сварила. Дома поешь.
Алиса кивнула и пошла рядом, стараясь не отставать. Нина Петровна сбавила шаг — специально, чтобы внучке было удобнее, но вида не подала.
Дома Алиса разделась медленно, аккуратно повесила пальто на крючок, поставила рюкзак в угол. Нина Петровна следила за ней и думала: выросла. Совсем большая. Помнит, как класть вещи, не разбрасывает. Значит, не зря учила.
— Руки мой, — сказала она. — И за стол.
— А мама когда придет? — спросила Алиса из ванной, шумя водой.
— Когда освободится. Ты ешь, не жди.
Алиса вышла, вытерла руки о штаны, но тут же, поймав взгляд бабушки, сняла полотенце и промокнула еще раз. Села за стол, взяла ложку. Суп ела без аппетита, ковыряла лапшу, размазывала курицу по тарелке.
— Не нравится? — спросила Нина Петровна.
— Нравится. Я просто не хочу.
— А чего ты хочешь?
Алиса подняла глаза. Посмотрела долго, как тогда, в прошлую пятницу, — тем взглядом, который Нина Петровна не могла расшифровать. Не обида, не страх. Усталость.
— Я хочу к маме, — тихо сказала Алиса. — Можно, я позвоню ей?
— Нельзя. Она на работе.
— А когда можно?
— Когда придет.
Алиса опустила ложку. Отодвинула тарелку.
— Я не хочу суп.
Нина Петровна стиснула край стола. Сказала ровно, сдерживаясь:
— А что ты хочешь?
— Ничего.
— Ешь. Я ради кого старалась?
— Я не просила стараться.
В комнате стало тихо. Слышно было, как за окном шаркает дворник, как где-то лает собака, как в батарее булькает вода. Нина Петровна смотрела на Алису, на ее светлые волосы, собранные в небрежный хвост, на резинку с облупленной вишенкой, и чувствовала, как внутри поднимается тяжелое, знакомое — то, что она привыкла называть «сердце шалит».
— Ты маму любишь? — спросила она.
Алиса подняла голову.
— Да.
— А бабушку?
— Тоже.
— Не врешь?
— Не вру.
Нина Петровна хотела поверить. Очень хотела. Но внутри уже разлилась горечь, та самая, которую она пила двадцать лет, каждый раз, когда смотрела на фотографию в прихожей — ту, где она еще молодая, с косой, и муж обнимает ее за плечи. Снимок сделали через год после свадьбы, они ездили в парк, и солнце светило так ярко, что приходилось щуриться. Через десять лет муж ушел к другой. Через пятнадцать позвонил однажды, пьяный, сказал: «Нина, ты была красивая, но с тобой трудно». А через двадцать умер. Нина Петровна даже не поехала на похороны.
— Бабушка, — позвала Алиса. — У тебя лицо красное. Ты болеешь?
— Не болеею, — отрезала Нина Петровна. — Ешь давай.
— Не хочу.
— Ешь, кому говорю.
— Не хочу!
Алиса вскочила. Ложка звякнула, упала на пол, обрызгав линолеум бульоном. Девочка отбежала к дивану, вжалась в спинку, глядя на бабушку испуганно и упрямо.
Нина Петровна медленно поднялась.
Она не кричала. Она вообще редко кричала. В ее семье было не принято повышать голос — отец просто снимал ремень, мать молчала сутками, а дети должны были догадываться сами. Нина Петровна догадывалась всегда. И теперь, глядя на внучку, она чувствовала не злость даже — опустошение.
— Иди сюда, — сказала она.
— Я не хочу.
— Иди сюда, я сказала.
Алиса подошла. Медленно, словно каждым шагом отдавая что-то очень важное. Остановилась в полуметре.
Нина Петровна протянула руку, тронула резинку. Дернула — волосы рассыпались по плечам. Она взяла прядь, провела пальцами. Волосы у Алисы были тонкие, шелковистые, с легкой волной, совсем как у нее самой в молодости. И такого же цвета — светлого, с золотом, которое летом выгорает почти до белизны.
— Завтра утренник в школе, — сказала Нина Петровна. — Восьмое марта. Будешь стихи читать.
— Знаю. Мама сказала, сама меня причешет.
— Мама занята. Я причешу.
— У тебя не получается, — вырвалось у Алисы. — Ты дергаешь. Мама стрижет меня только в салоне. Там моют голову и делают красиво. У тебя руки крюки.
Нина Петровна замерла.
— Что ты сказала?
Алиса молчала, прикусив губу. Она уже поняла, что сказала лишнее, но было поздно.
— Руки крюки, — повторила Нина Петровна тихо. — Ты так думаешь?
— Я не…
— Твоя мама так думает. И ты повторяешь.
— Бабушка, я не хотела.
— А чего ты хотела? — Нина Петровна сжала прядь так, что Алиса вскрикнула. — Ты знаешь, чего я хотела? Я хотела, чтобы у меня дочь была. Не сын, а дочка. Но нельзя было, врачи запретили. А потом Сережа женился и привел твою мать, и я думала: ну хоть внучка, хоть кто-то, кому я косу заплету, кого научу хозяйство вести. А ты даже суп не ешь. Только маму ждешь. И говоришь, что у меня руки крюки.
Алиса заплакала.
Она плакала беззвучно, только плечи вздрагивали, а слезы текли по щекам, капали на кофту, на бабушкины пальцы, все еще сжимавшие ее волосы.
— Не плачь, — сказала Нина Петровна. — Не плачь, я сказала.
Алиса не могла остановиться.
Тогда Нина Петровна отпустила прядь. Повернулась, подошла к серванту, открыла ящик. Там, среди старых квитанций и бабушкиных очков, лежали ножницы. Обычные, портновские, которыми она когда-то кроила ткани, шила Сереже рубашки, перешивала себе платья. Ножницы были тяжелые, с черными ручками, лезвия поблескивали в свете люстры.
— Бабушка, что ты делаешь?
— Сейчас увидишь.
Нина Петровна взяла стул, поставила посреди комнаты. Села. Разложила на коленях старое полотенце.
— Подойди.
— Я не хочу.
— Подойди, не заставляй повторять дважды.
Алиса подошла. Встала между коленей бабушки, как в детстве, когда та завязывала ей шарф. Только теперь она не смотрела в глаза, а уткнулась взглядом в пол.
Нина Петровна взяла гребень. Провела по волосам, разбирая спутанные концы. Алиса вздрогнула, но смолчала.
— Волосы — это женская красота, — заговорила Нина Петровна ровно, словно читала лекцию. — Меня в школе дразнили из-за косы. «Нинка-длинная», «Нинка-русалка». Я плакала, просила маму отрезать, а она не разрешала. Говорила, что коса — это богатство. А потом я выросла, и муж полюбил меня за эти волосы. Сказал: «У тебя как золото». Я верила. Я двадцать лет верила.
Она взяла прядь у виска, ровно, аккуратно.
— А потом он ушел к женщине с короткой стрижкой. И я осталась одна. И волосы эти уже никому не нужны. Только в зеркало смотреть — и видеть, как седина лезет.
— Бабушка, мне больно.
— Потерпишь.
Щелкнули ножницы.
Прядь упала на полотенце — светлая, мягкая, извивающаяся змейкой. Алиса не крикнула, только всхлипнула и замерла.
Нина Петровна взяла следующую прядь.
— Будешь как пацанка, легче жить, — говорила она, щелкая ножницами. — Никто не будет дергать, никто не будет дразнить. Не за что будет любить — и не за что ненавидеть. Ты думаешь, красота счастье приносит? Дурочка. Красота — это беда. И зависть. И одиночество.
Пряди падали на колени, на пол, на линолеум. Они шуршали тихо, почти неслышно, как мыши. Алиса стояла не шевелясь, только пальцы теребили край кофты, скручивая ткань в тугой жгут.
— Я тебя не уродую, — продолжала Нина Петровна. — Я тебя спасаю. Ты потом поймешь, спасибо скажешь. А мать твоя… она ничего не понимает. Ей лишь бы работа, лишь бы деньги, лишь бы ты в салонах этих своих сидела. А ты не кукла. Ты человек. И будешь жить по правде.
Она отложила ножницы. Провела ладонью по голове внучки — там, где еще час назад были густые светлые волосы, теперь торчала жесткая щетина, неровная, с проплешинами. Нина Петровна срезала неаккуратно, торопилась, кое-где остались длинные пряди, торчащие в разные стороны.
Алиса молчала.
— Посмотри на меня, — сказала Нина Петровна.
Девочка подняла голову. Лицо у нее было мокрое, нос распух, губы дрожали. Но она не плакала больше. Смотрела пустыми, остановившимися глазами.
Нина Петровна отвела взгляд.
— Сиди здесь, — сказала она. — Я сейчас.
Она вышла в коридор, встала на табурет, достала с антресолей картонную коробку. В ней лежали вещи, которые она берегла для не родившейся дочери, а потом так и не выбросила. Джинсовые шорты, купленные на рынке лет пятнадцать назад. Футболка с рисунком — человек в красно-синем костюме, из-под маски торчат паучьи лапки. Нина Петровна тогда не знала, кто это, просто продавщица сказала, что все мальчишки такое носят. Она думала, что дочка родится, а родился Сергей, и эти вещи стали пылиться на антресолях.
Она принесла одежду в комнату.
— Снимай платье. Надевай это.
Алиса послушно стянула через голову школьное платье, оставшись в майке и колготках. Надела футболку — она была велика, в плечах болталась, сползала с одного плеча. Потом шорты — они держались только на резинке, свисали мешком. Алиса стояла посреди комнаты, тонкая, нескладная, с обритой головой, и была похожа на пугало, на ощипанного воробья.
Нина Петровна смотрела на нее и чувствовала, как внутри что-то обрывается.
— Хорошо, — сказала она. — Очень хорошо.
Алиса молчала.
— Тебе нравится?
Молчание.
— Я спрашиваю, тебе нравится?
— Да, — еле слышно выдохнула Алиса. — Очень.
Врала. Обе знали, что врала. Но Нина Петровна кивнула, будто поверила.
— Собери волосы с пола, — сказала она. — В мусорное ведро выброси.
Алиса опустилась на корточки и начала собирать пряди. Они прилипали к пальцам, путались, собирались в комки. Она складывала их в пакет, медленно, аккуратно, не поднимая глаз.
Нина Петровна смотрела на ее согнутую спину, на торчащие лопатки под широкой футболкой, на голую шею в светлых пеньках волос. Хотела что-то сказать, остановить, объяснить, что она не хотела, что само вышло. Но слова не шли.
Она перевела взгляд на тумбочку в прихожей. Там лежал ключ. Ключ от квартиры, где живет Алиса, где живет сын, где живет эта чужая женщина, которую сын назвал женой. Ключ, который можно взять, вставить в замок, войти без стука. Ключ, который Анна забыла, положила рядом с фотографией, даже не взглянув на молодую женщину с длинной косой.
Нина Петровна взяла ключ, сжала в кулаке.
— Бабушка, — позвала Алиса. — Я все собрала. Можно я маме позвоню?
— Нельзя.
— Почему?
— Потому что я так сказала.
Алиса поднялась, держа пакет с волосами. Она стояла босая, в чужой одежде, лысая, и смотрела на бабушку так, будто видела впервые.
— Ты злая, — тихо сказала она. — Мама говорила, ты добрая. А ты злая.
Нина Петровна шагнула к ней, протянула руку. Алиса отшатнулась, ударилась спиной о стену и замерла, вжав голову в плечи.
— Я не злая, — сказала Нина Петровна. — Я справедливая.
Она не тронула внучку. Только взяла из ее рук пакет с волосами, завязала узлом и убрала в тот самый ящик серванта, где лежали ножницы.
— Маме не говори, — сказала она. — Сделаем сюрприз.
Алиса кивнула.
— Громче.
— Хорошо, бабушка. Не скажу.
За окном стемнело. Дворник перестал шаркать, собака замолчала, только ветер гудел в форточку и где-то далеко сигналили машины. Нина Петровна включила свет, села на диван и уставилась в телевизор, где шла старая советская комедия. Она не видела экрана, только цветные пятна.
Алиса стояла у стены и ждала маму.
Она ждала ее молча, не двигаясь, словно боялась, что любое движение разрушит тонкую нитку надежды, которая еще держала ее. Она не плакала, не просилась в туалет, не спрашивала, сколько времени. Только смотрела на дверь и гладила пальцами голую кожу на затылке.
В половине восьмого в дверь позвонили.
Нина Петровна вздрогнула, но с места не встала.
— Открой, — сказала она. — Это мать твоя пришла.
Алиса шагнула к двери, остановилась. Обернулась на бабушку.
— Иди, иди. Чего встала?
Девочка повернула замок, потянула ручку. На пороге стояла Анна. Она смотрела на дочь, и лицо ее менялось медленно, как в страшном сне, — сначала непонимание, потом страх, потом что-то темное, тяжелое, что Нина Петровна не захотела узнавать. Алиса молчала. Анна молчала тоже. Только ветер шумел в лестничном пролете и где-то далеко, внизу, хлопала дверь подъезда.
Анна смотрела на дочь и не узнавала ее.
Сначала она увидела одежду. Широкую футболку с дурацким рисунком, болтающуюся на плечах, джинсовые шорты поверх колготок — посреди марта, когда на улице минус и ветер пронизывает до костей. Шорты были велики, висели мешком на тощих бедрах, и одна лямка сползла, открывая ключицу. Потом она увидела лицо. Бледное, с красными пятнами на щеках, с припухшими глазами — Алиса плакала, долго и сильно, и слезы еще не высохли до конца.А потом она увидела голову.
Волос не было. Вернее, они были — там, где раньше вилась легкая светлая коса, теперь торчала неровная щетина, длинными клочьями там и сям, с проплешинами до самой кожи. Кто-то брал пряди и срезал их у самого корня, неаккуратно, дергано, торопливо.
Анна смотрела на эту голову, на эти пеньки волос, и не могла пошевелиться.
Ей показалось, что воздух в подъезде кончился. Что стены сдвинулись, потолок опустился, и она стоит в каменном мешке, и дышать нечем, и сердце пропустило удар, потом другой, потом забилось где-то в горле, часто, мелко, как птица в силках.
— Алиса, — сказала она.
Голос не слушался. Вышло сипло, еле слышно. Девочка молчала. Она стояла, вжав голову в плечи, смотрела куда-то мимо матери, на лестничную клетку, на облупленную стену, на почтовые ящики с оторванными замками. Только пальцы теребили край дурацкой футболки, скручивая ткань в жгут. Анна протянула руку, коснулась затылка дочери.
Щетина колола ладонь. Жесткая, короткая, неравномерная. Под пальцами — кожа, горячая, будто у Алисы был жар. Анна провела выше, нашла длинную прядь, оставшуюся у виска — бабка ее не заметила или пожалела. Прядь вилась, путалась в пальцах, живая еще.
Анна сжала ее и рванула дверь на себя.
Нина Петровна сидела на диване. Телевизор работал, но звук был убран почти до нуля, и на экране мелькали цветные тени — кто-то смеялся, кто-то падал, кто-то играл свадьбу. Свекровь смотрела прямо перед собой, сложив руки на коленях, и лицо у нее было спокойное, даже отрешенное.
— Вы с ума сошли? — спросила Анна.
Она не кричала. Она вообще не могла кричать — голос сел, сорвался, превратился в шепот. И этот шепот был страшнее любого крика.
Нина Петровна медленно повернула голову.
— Чего ты шумишь? Ребенка напугаешь.
— Я спрашиваю, вы с ума сошли?
— Не сошла. И не кричи. Алиса, иди в комнату, не слушай.
Девочка дернулась было, но Анна схватила ее за руку, прижала к себе.
— Она никуда не пойдет. Что вы сделали? Зачем?
Нина Петровна вздохнула — тяжело, с присвистом, будто Анна задала глупый вопрос, ответ на который очевиден любому разумному человеку.
— Волосы ей обрезала. Утренник завтра, надо причесать было. А она вертится, плачет, не дает заплести. Я и обрезала. Современная стрижка, сейчас все так ходят. Вон, по телевизору показывают — лысые бегают. Красота.
— Красота? — Анна все еще шептала, но в голосе появился металл. — Вы издеваетесь? Это не стрижка, это… это черт знает что. У нее космы торчат, плешь на затылке. Вы ножницы брали? Портновские? Вы ей голову могли поранить!
— Не поранила. Я аккуратно.
— Аккуратно? — Анна разжала пальцы, показала ладонь, на которой остались прилипшие короткие волоски. — Это аккуратно? Вы ее обкорнали как… как…
Она не договорила. Слова кончились, захлебнулись в спазме.
Нина Петровна поднялась с дивана, одернула кофту, поправила платок. Она была ниже Анны на полголовы, но сейчас, глядя снизу вверх, смотрела так, будто это она здесь главная, а Анна — провинившаяся школьница.
— Ты ею вообще не занимаешься, — сказала свекровь ровно, без злобы. — Я хоть пользу принесла. Сэкономила тебе деньги на салон. Будут теперь легче расчесываться, меньше мучиться. И одежду я ей дала практичную, не жалко испачкать. А то ходит как кукла, платье на резинке, боится лишний раз сесть.
— Какая одежда? — Анна перевела взгляд на Алису. На футболку с пауком, на шорты, на колготки в мелкую дырочку на колене. — Это откуда?
— С антресолей. Для мальчика покупала когда-то, не пригодилось. А теперь пригодилось. Ничего, не обносится.
— Вы ее одели в чужое старье?
— Не чужое, а мое. Я покупала, я и дала.
Анна хотела ответить. Хотела сказать, что это не старье, а тряпки, пылившиеся пятнадцать лет, что они велики, не по сезону, что ребенок в них похож на беспризорника. Но слова застряли в горле, потому что она поняла: бесполезно. Нина Петровна не слышит. Или не хочет слышать.
— Собирайся, — сказала Анна Алисе. — Мы уходим.
Девочка кивнула, шагнула в прихожую. Нагнулась за рюкзаком, и Анна увидела ее затылок — неровный, в светлых пеньках, и между ними белая полоска незагорелой кожи.
У нее закружилась голова. Пришлось опереться рукой о косяк.
— Ключ, — сказала Нина Петровна из комнаты. — Ты ключ забыла в прошлый раз. Я его на тумбочку положила.
Анна посмотрела на тумбочку. Ключ лежал рядом с фотографией молодой женщины с длинной косой. Она взяла его, сжала в кулаке, чувствуя, как металл врезается в ладонь.
— Заходите, — сказала Нина Петровна. — Алису приводите. Я суп сварила, оладьи напекла. Пусть внучка бабушку навещает.
Анна ничего не ответила.
Она взяла Алису за руку и вышла на лестницу, не закрывая за собой дверь.
В подъезде было темно. Лампочка на площадке не горела уже месяц, жильцы жаловались в управляющую компанию, но никто не приходил чинить. Анна вела дочь вниз, нащупывая ступени ногами, и каждый шаг отдавался в висках глухой болью.
Алиса молчала. Она шла послушно, не спотыкаясь, не прося замедлить шаг. Только пальцы ее в руке матери были холодные, как лед.
На улице морозило сильнее. Ледяная крупа секла лицо, ветер задувал за воротник, но Анна не чувствовала холода. Она почти бежала к машине, таща дочь за собой, нажала на брелок, дернула дверцу.
— Садись.
Алиса забралась на заднее сиденье, прижалась к спинке. Анна села за руль, захлопнула дверь, и несколько секунд просто сидела, глядя на темную приборную панель. Руки дрожали. Ключ не попадал в замок зажигания, соскальзывал, царапал пластик.
— Черт, — выдохнула она. — Черт, черт, черт.
Она не ругалась при дочери никогда. Даже когда наступала в лужу, даже когда разбивала чашку, даже когда пробивала колесо на трассе. Но сейчас слова вырвались сами, и она не могла их остановить.
— Мам, — тихо сказала Алиса с заднего сиденья. — Мам, не надо.
Анна замерла.
Она повернулась, посмотрела на дочь в полумраке салона. Алиса сидела, подобрав ноги в колготках, натянув шорты почти до колен. Голова ее была опущена, и в свете уличного фонаря торчащие волосы отливали серебром.
— Зачем она это сделала? — спросила Анна.
Алиса молчала.
— Что ты ей сказала? Ты ее обидела?
— Я сказала, что у нее руки крюки, — еле слышно выдохнула девочка. — Я не хотела. Оно само вырвалось.
— За что? За что она тебя так?
— Бабушка сказала, что волосы — это красота. А красота — это беда. Что меня будут дразнить, как ее когда-то. А если не будет волос, никто не будет дразнить.
Анна закрыла глаза.
Она представила эту сцену. Старую женщину, сидящую на стуле с ножницами в руках. Ребенка, зажатого между коленей. Щелчок, еще щелчок. Пряди падают на пол, вьются, блестят. Девочка не кричит, потому что боится.
— Она тебе больно сделала?
— Немножко. Когда тянула.
— А почему ты не позвонила? У тебя же телефон в рюкзаке.
— Бабушка сказала, нельзя. Сказала, мама занята, не надо мешать. И что это сюрприз.
— Сюрприз, — повторила Анна.
Она включила зажигание. Мотор завелся с полоборота, печка погнала теплый воздух, и стекло понемногу начало оттаивать. Анна смотрела, как исчезает белая пелена, открывая черную мартовскую улицу, мокрый асфальт, редкие машины.
— Поехали домой, — сказала она.
Всю дорогу Алиса молчала.
Анна поглядывала в зеркало заднего вида, видела сгорбленную фигурку, опущенную голову, светлые пеньки на затылке. Хотела что-то сказать, успокоить, объяснить, что бабушка не злая, просто больная, старая, одинокая. Но слова не шли. Она сама не верила в то, что хотела сказать.
Дома горел свет.
Сергей сидел на кухне, пил чай и смотрел в телефон. Он поднял голову, когда они вошли, открыл рот, чтобы спросить что-то обычное — устала? голодная? как пробки? — и застыл.
— Алиса, — сказал он. — Ты чего…
Алиса сняла рюкзак, повесила на крючок, разулась. Футболка с пауком сползла с плеча, она поправила ее, подтянула лямку шорт, которая все время падала. Посмотрела на отца пустыми глазами и сказала:
— Папа, я в ванну. Можно?
— Можно, — ответил Сергей.
Он смотрел на дочь, на ее голову, на этот кошмарный неровный срез, и лицо у него медленно менялось. Анна видела этот процесс — неверие, страх, узнавание. Потом он перевел взгляд на жену.
— Это мама?
— Да.
— Зачем?
— Спроси у нее сам.
Сергей опустил глаза. Помолчал. Потом сказал:
— Завтра суббота. В парикмахерскую сходите, подровняют. Не так заметно будет.
Анна смотрела на мужа и чувствовала, как внутри закипает темная, тяжелая волна.
— Ты понимаешь, что она сделала? — спросила она тихо. — Она взяла ножницы и обстригла нашу дочь. Насильно. За волосы. Зажала между коленей и резала. Ты это понимаешь?
— Понимаю.
— И что ты собираешься делать?
Сергей потер лицо ладонями. Под глазами у него были темные круги, щетина отросла за день, он выглядел усталым и каким-то маленьким, сжавшимся.
— А что я могу сделать? — спросил он. — Ей семьдесят три года. Она одна. Она не со зла, ты же знаешь. Просто… у нее характер тяжелый. Всегда был.
— У нее характер тяжелый? — переспросила Анна. — У нее характер тяжелый, а у нашей дочери теперь вместо волос плешь. И что мне с этим делать?
— Я поговорю с ней.
— Ты поговоришь. И что ты скажешь?
— Скажу, что так нельзя.
— А она ответит, что я плохая мать. Что я работаю, а не воспитываю. Что Алиса распущенная и не слушается. И ты кивнешь. Потому что ты всегда киваешь.
Сергей встал из-за стола. Чашка звякнула, чай расплескался на клеенку.
— А что ты хочешь? Чтобы я мать в полицию заявил? Чтобы ты ее в шею выгнала и запретила внучку видеть? Она же старая. Ей, может, год-два остался, десять, никто не знает. Она любит Алису.
— Любит? — Анна шагнула к мужу. — Ты видел, во что она ее одела? Это любовь? Обрить ребенка налысо, нацепить тряпье с антресолей — это любовь?
— Она не понимает, что делает.
— А когда она поймет? Когда Алисе понадобится психолог? Когда дочь начнет заикаться или грызть ногти в кровь? Тогда поймет?
Сергей молчал.
Из ванной доносился шум воды. Алиса включила душ на полную, и звук заглушал голоса родителей. Анна посмотрела на закрытую дверь и вдруг почувствовала, что силы кончились. Совсем. Она оперлась о стену, прижалась лопатками к холодным обоям.
— Я устала, — сказала она. — Я так устала.
— Я тоже, — ответил Сергей.
Он подошел, хотел обнять, но Анна отстранилась.
— Не надо. Иди к ней. Поговори.
— Сейчас?
— Сейчас. Позвони матери и поговори. А я с Алисой побуду.
Сергей взял телефон и вышел на лестничную клетку. Анна слышала, как захлопнулась дверь, как стихли шаги. Она стояла в прихожей, глядя на фотографию на стене — их свадебное фото, семь лет назад. Сергей в костюме, она в белом платье. Оба молодые, улыбающиеся, счастливые. Тогда ей казалось, что все трудности позади.
Вода в ванной стихла.
Анна постучала.
— Алиса, можно войти?
— Да.
Девочка сидела на краю ванны, закутанная в большое махровое полотенце. Из-под ткани торчали голые плечи, тонкая шея, голова с неровными пеньками волос. Она смотрела в стену перед собой и не плакала.
Анна присела рядом на корточки.
— Давай я тебе голову помою.
— Она уже чистая.
— Я хочу сама. Можно?
Алиса кивнула.
Анна включила воду, смочила ладонь, налила шампунь. Пальцы коснулись голой кожи, и она вздрогнула — никогда раньше она не мыла лысую голову. Только длинные, густые волосы, которые путались, пенились, струились между пальцев. Теперь под руками была только жесткая щетина и прохладная кожа.
Она намыливала голову дочери медленно, осторожно, стараясь не смотреть на неровные срезы. Шампунь пах яблоком — Алиса любила этот запах, и Анна покупала всегда только такой.
— Мам, — тихо сказала Алиса. — А я теперь страшная?
Анна замерла. Руки ее остановились, пальцы застыли в пене.
— Что?
— Бабушка сказала, что таких, как я, даже замуж не берут. Что волосы — это богатство, а без них я нищая. И что мальчики во дворе смеяться будут. Она сказала, так легче, когда не за что любить. Потому что когда любишь за красоту, это ненастоящее.
Анна смотрела на дочь. На ее гладкую детскую голову, на мокрые ресницы, на губы, которые дрожали, но сжимались, чтобы не расплакаться.
— Ты красивая, — сказала Анна. — Ты самая красивая девочка на свете.
— А волосы?
— Волосы отрастут. Очень быстро. Мы будем их расчесывать каждый вечер, заплетать косы, делать хвостики. Я куплю тебе красивые заколки, банты, резинки. Мы будем ходить в парикмахерскую и стричься так, как ты захочешь.
— А замуж? Меня возьмут?
Анна не выдержала.
Она прижала дочь к себе, обхватила мокрые плечи, уткнулась лицом в ее макушку. От Алисы пахло яблоком и детством, и этот запах разрывал ей сердце.
— Ты никому ничего не должна, — сказала она. — Ни замуж, ни волосы, ни красоту. Ты должна быть счастлива. Просто счастлива. И я сделаю для этого все. Слышишь? Все.
Алиса молчала. Она не плакала, только дышала глубоко и ровно, и руки ее обнимали мать в ответ.
Так они сидели долго. Вода в ванне остывала, пар оседал на кафеле, за окном шумел ветер. Где-то на лестнице говорил по телефону Сергей, его голос доносился глухо, сквозь стены и двери.
— Мам, — вдруг сказала Алиса.
— Да?
— А бабушка тоже была красивая?
Анна подняла голову, посмотрела на дочь.
— Да. Очень красивая.
— И ее не любили?
— Любили. Просто иногда люди не умеют любить правильно. Они любят, как умеют, и думают, что этого достаточно.
— А это не достаточно?
— Нет, — сказала Анна. — Этого совсем недостаточно.
Она выключила воду, взяла чистое полотенце, завернула Алису в мягкую белую ткань. Девочка стала похожа на кокон, на маленькую куколку, которая вырастет и превратится в бабочку. Обязательно превратится.
— Иди в комнату, — сказала Анна. — Я сейчас приду. Выберем тебе пижаму.
Алиса вышла.
Анна осталась одна в ванной, глядя на свое отражение в запотевшем зеркале. Лицо было бледным, глаза красными, под ними залегли глубокие тени. Она смотрела на женщину в зеркале и не узнавала ее. Где та Анна, которая семь лет назад смеялась на свадьбе и верила, что у нее будет большая дружная семья, любящий муж, заботливая свекровь?
Та Анна исчезла. Осталась только эта, с лопнувшим сосудиком на веке и руками, которые все еще пахнут детским шампунем.
Она открыла кран, плеснула холодной водой в лицо, вытерлась полотенцем, которое пахло уже не яблоком, а сыростью.
В комнате Алиса сидела на кровати в пижаме с зайцами и перебирала свои заколки. Они лежали перед ней на одеяле — розовые, синие, с цветами, с бабочками, с вишенками. Она брала каждую, рассматривала, откладывала в сторону.
— Ты что делаешь? — спросила Анна.
— Выбираю, — сказала Алиса. — На завтра. На утренник.
— Алиса, — Анна села рядом. — Завтра мы никуда не пойдем. Ты устала, давай отдохнем.
— Я хочу пойти. Я стихи учила. И у меня платье новое, розовое, ты же помнишь? Я без платья не могу.
— Но у тебя…
Анна замолчала. Алиса посмотрела на нее серьезно, как смотрят взрослые, когда объясняют очевидное маленьким детям.
— У меня нет волос, я знаю. Но платье-то есть. И туфли. И стихи. Волосы не главное, ты сама сказала.
Анна смотрела на дочь и чувствовала, как внутри что-то разжимается, отпускает. Та боль, которая сдавила сердце в дверях свекровиной квартиры, не ушла, но стала тише.
— Хорошо, — сказала она. — Завтра пойдем.
Она обняла дочь, укрыла одеялом, поцеловала в макушку. Волосы кололись, но она старалась не замечать.
— Спи, — сказала она. — Завтра важный день.
Алиса закрыла глаза. Ресницы ее дрожали, но дышала она ровно. Анна сидела рядом, гладила ее плечо и смотрела в темное окно, за которым ветер гнул голые ветки.
Через полчаса вернулся Сергей.
Он стоял в дверях спальни, смотрел на жену и дочь, мял в руках телефон.
— Поговорил, — сказал он тихо.
— И?
— Она плакала. Говорит, не хотела, само вышло. Просит прощения.
— У кого? У тебя?
— У всех.
Анна молчала.
— Она говорит, что не будет больше вмешиваться. Что мы сами должны воспитывать. Что она старая и глупая.
— А ты? Ты что сказал?
Сергей опустил голову.
— Я сказал, что мы подумаем.
— О чем?
— О том, как дальше быть.
Анна смотрела на мужа. На его ссутуленные плечи, на раннюю седину в волосах, на руки, которые не знали, куда себя деть. Ей хотелось ударить его. Или обнять. Или просто лечь и закрыть глаза, чтобы ничего этого не было.
— Иди спать, — сказала она. — Завтра поговорим.
— А ты?
— Я с Алисой посижу.
Сергей кивнул и вышел. Анна осталась в детской. Она сидела в кресле у кровати, смотрела на спящую дочь и думала о том, что утром ей нужно будет идти на работу. Что клиент ждет смету. Что начальник будет недоволен, если она возьмет отгул. Что жизнь продолжается, даже когда внутри все рухнуло. Она посмотрела на свои руки. На правой ладони, у основания большого пальца, все еще держался короткий светлый волосок. Она сняла его, покрутила в пальцах, положила на тумбочку.
Завтра будет новый день. Завтра надо будет решать. А сегодня можно просто сидеть и слушать, как дышит во сне ее девочка, как шепчет что-то невнятное, вздыхает, переворачивается на другой бок. Анна накрыла ее одеялом и закрыла глаза.
Анна вышла из детской в половине первого.Алиса наконец уснула — дышала ровно, разметавшись по подушке, откинув одеяло. Анна поправила край, постояла минуту у кровати, слушая тишину, потом прикрыла дверь, оставив щелку, чтобы свет из коридора падал на полоску пола. В квартире было темно. Сергей не включил свет на кухне, только синий экран телевизора мерцал в зале, мелькали тени, звук был убран до нуля. Анна прошла мимо, не останавливаясь, свернула на кухню, нашарила выключатель.
Лампа вспыхнула, ударила по глазам. Она зажмурилась, потом открыла.
Сергей сидел за столом. Перед ним стояла кружка с остывшим чаем, на поверхности затянулась пленка. Он крутил в пальцах зажигалку, щелкал крышкой, снова закрывал. Услышав шаги, поднял голову.
— Уснула? — спросил он.
— Да.
Анна села напротив, сложила руки на столе. Ладони были холодные, она сунула их под мышки, сжалась. Молчала.
Сергей смотрел на нее, потом отвел глаза.
— Ты есть будешь? Я там суп грел, осталось.
— Не хочу.
— Надо поесть. Ты целый день…
— Я сказала, не хочу.
Он замолчал. Зажигалка щелкнула, чиркнула, выбросила язычок пламени, погасла.
— Сереж, — сказала Анна. — Нам надо поговорить.
— Я знаю.
— Мы не можем это просто оставить.
— Я понимаю.
— Что ты понимаешь? — Она подняла глаза, посмотрела на мужа в упор. — Объясни мне. Что именно ты понимаешь?
Сергей поставил зажигалку на стол. Аккуратно, ровно, параллельно краю кружки. Потом сказал:
— Я понимаю, что тебе больно. И Алисе больно. И мама поступила неправильно, очень неправильно. Я ей это сказал.
— И что она ответила?
— Что не хотела. Что сорвалась. Что у нее нервы.
— Нервы, — повторила Анна. — У нее нервы. А у нашей дочери теперь нет волос. И, наверное, еще долго не будет. И каждое утро она будет смотреться в зеркало и вспоминать, как бабушка держала ее за шкирку и стригла под машинку, как овцу. Это она тоже сказала? Про нервы?
— Аня.
— Что — Аня? Ты видел ее голову? Ты трогал? Там плешь, Сережа. Проплешины. Она ножницами, как пилой, туда-сюда водила. Ребенок орал, а она резала.
— Я знаю.
— Ты ничего не знаешь! — Анна стукнула ладонью по столу, кружка подпрыгнула, чай плеснул через край. — Ты сидел здесь, пил чай, смотрел телевизор, пока твоя мать издевалась над твоей дочерью!
— Я не знал.
— А теперь знаешь. И что?
Сергей молчал.
— Я спрашиваю: что ты будешь делать? Завтра утром поедешь к ней с цветами? Скажешь: мамочка, ты не волнуйся, все хорошо, девочка не обижается, волосики отрастут? Это твой план?
— Не говори так.
— А как говорить? — Анна встала, оперлась руками о стол, нависла над мужем. — Научи меня. Как говорить с человеком, у которого мать — монстр, а он даже не может это признать?
— Она не монстр.
— А кто? Кто берет ножницы и режет ребенка? Зверь так не делает.
— Она любит Алису.
— Любит? — Анна рассмеялась. Коротко, страшно, без веселья. — Ты правда в это веришь? Или просто удобно верить, чтобы ничего не делать? Скажи честно: тебе проще сделать вид, что ничего не случилось, да? Ну остригла, не ноги же отрубила. Отрастут. Я угадала?
Сергей поднял голову. Глаза у него были усталые, красные, с лопнувшими сосудиками у зрачков.
— Ну и что ты предлагаешь? — спросил он тихо. — Что мне сделать, по-твоему? Заявление в полицию написать? Посадить мать в тюрьму? Семьдесят три года, с сердцем, с давлением — в камеру? Ты этого хочешь?
— Я хочу, чтобы ты занял мою сторону.
— Я занимаю.
— Ты занимаешь сторону своей матери. Всегда занимал. И будешь занимать, пока я не уйду.
Сергей встал. Кружка качнулась, чай пролился на клеенку, потек тонкой темной струйкой к краю стола.
— Не говори ерунды.
— Это не ерунда. — Анна не отступала. — Скажи честно: если бы моя мать так поступила с Алисой, ты бы что сказал? Ты бы терпел? Ты бы говорил: ну, она старая, у нее нервы, давай забудем? Нет. Ты бы потребовал, чтобы я ее больше на порог не пускала. Ты бы сказал: или я, или она. Потому что это правильно. Потому что ребенка защищать надо.
— Твоя мать так бы не поступила.
— А твоя — поступила. И ты ее защищаешь.
— Я не защищаю.
— А что ты делаешь? Сидишь, молчишь, крутишь зажигалку. Сказал ей по телефону: мама, так нельзя. И успокоился. Совесть чиста. А завтра она позвонит и скажет: привезите Алису, я пирожков напекла. И ты привезешь. Потому что не можешь отказать. Потому что она мать.
Сергей опустил голову. Молчал долго, очень долго. Анна смотрела на его макушку, на раннюю седину, на то, как дрожат пальцы, сцепленные в замок на столе.
— Я не могу ее бросить, — сказал он наконец. — Она одна. Отец ушел, она двадцать лет одна. Друзей нет, работы нет, только я и Алиса. Если я ее брошу, она умрет.
— А если ты будешь так продолжать, умру я, — тихо сказала Анна. — И Алиса.
— Не умрете.
— Ты не знаешь. Ты не видишь. Ты приходишь с работы, садишься в телефон и ничего не замечаешь. А я вижу. Я вижу, как Алиса боится тебе рассказать, что в школе дразнят. Как она ждет выходных, потому что в выходные бабушка не приходит. Как она смотрит на дверь, когда ты говоришь: завтра поедем к бабушке.
— Она любит бабушку.
— Она боится бабушку. Это разные вещи.
Сергей поднял голову. В глазах у него было что-то, чего Анна не видела раньше. Не гнев, не обида — растерянность. Как у ребенка, который заблудился в лесу и не знает, в какую сторону идти.
— Я не знаю, как правильно, — сказал он. — Если я поругаюсь с матерью, она ляжет в больницу. У нее давление, сердце, я тебе говорю. Если я перестану с ней общаться, она просто сляжет и умрет. Ты хочешь, чтобы я убил собственную мать?
— А ты хочешь, чтобы я смотрела, как она калечит мою дочь?
— Никто ее не калечит.
— Ты снова за свое.
— Ну что ты от меня хочешь? — Сергей повысил голос впервые за вечер. — Чтобы я сказал: мама, ты чудовище, убирайся из нашей жизни? Я не могу. Понимаешь? Не могу. Я ей должен. Она меня одна растила, без отца, без помощи, ночами не спала, работала на двух работах, чтобы я в институт поступил. А теперь я должен сказать: спасибо, до свидания, ты нам больше не нужна?
— Никто не говорит «не нужна».
— А что говорят? — Он смотрел на нее в упор. — Что мне делать? Найми психолога для Алисы? Хорошо, давай наймем. Запрети матери видеть внучку? Давай запретим. Только через месяц она позвонит и скажет: сынок, я умираю, приезжай проститься. И я поеду. И ты со мной поедешь, потому что ты человек. И Алису повезу, потому что это бабушка. И все начнется сначала.
— Не начнется, если ты сейчас поставишь точку.
— Ты не понимаешь. — Сергей опустился на стул. — Она моя мать. Как бы она ни поступила, она моя мать. Я не могу ее предать.
— А меня? — Анна смотрела на него, и голос ее дрожал. — Меня предать можешь? И дочь?
— Я вас не предаю.
— Ты выбираешь ее. Каждый раз. Когда надо встать и сказать: мама, это моя семья, не лезь. Когда надо защитить жену от нападок. Когда надо объяснить, что мы сами воспитаем своего ребенка. Ты молчишь. И твое молчание — это выбор.
Сергей закрыл лицо руками. Плечи его вздрагивали, но он не плакал — давил в себе, сжимал челюсти, дышал глубоко, как перед прыжком в воду.
— Я не могу, — выдохнул он. — Я не могу между вами выбирать.
— Ты уже выбрал. Давно.
Она сказала это спокойно, без злости, почти устало. И сама удивилась своему голосу. Внутри все кипело, рвалось наружу, хотелось кричать, бить посуду, рвать на себе волосы. Но она сидела ровно, сложив руки, и смотрела на мужа, который не мог посмотреть на нее.
— Знаешь, — сказала Анна. — Я ведь никогда не жаловалась. На твою мать, на ее вечные упреки, на то, что она лезет в каждую дырочку, в каждый шов. Я терпела. Думала: ну старая, ну одинокая, ну тяжелый характер. Мы с тобой молодые, мы сильнее, мы можем прогнуться. Ради семьи. Ради Алисы, чтобы у нее была бабушка. Я даже когда она на свадьбе сказала, что платье у меня как у проститутки, я промолчала. Ты помнишь?
Сергей кивнул, не поднимая головы.
— Я промолчала. Потому что люблю тебя. Потому что верила: ты меня защитишь, если станет совсем невмоготу. Я ждала.
— Я защищал.
— Когда? Когда она сказала, что я плохо воспитываю Алису? Когда назвала меня карьеристкой, которая ребенка на бабку скинула? Когда заявила, что я вышла за тебя только из-за прописки? Где ты был? Что ты сказал?
— Я не помню.
— Я помню. Ты сидел и молчал. Как сейчас.
Сергей поднял голову. Лицо у него было серое, осунувшееся, будто за один вечер он постарел на десять лет.
— Прости, — сказал он.
— Поздно.
— Не поздно. Я исправлюсь. Я завтра с мамой поговорю, серьезно поговорю. Скажу: если ты еще раз тронешь Алису, мы не будем видеться. Совсем.
— Ты не скажешь.
— Скажу.
— Ты не сможешь. Потому что у тебя внутри — страх. Ты боишься ее. Ты боишься, что она умрет, а ты не успеешь доказать, что ты хороший сын. Ты боишься, что она проклянет тебя перед смертью. Ты боишься остаться сиротой. А я не хочу жить с мужчиной, который боится собственной матери.
Сергей молчал.
— Знаешь, в чем твоя главная проблема? — спросила Анна. — Ты такой же, как твой отец. Только он сбежал, когда понял, что не вывозит. А ты остался. И думаешь, что это подвиг. А на самом деле ты просто заменил ему место. Он ушел, а ты пришел. И теперь она терроризирует тебя вместо него. И ты позволяешь.
Сергей дернулся, будто его ударили.
— Не смей, — сказал он глухо. — Не смей сравнивать меня с ним.
— Почему? Потому что правда?
— Ты не знаешь моего отца. Ты его ни разу не видела. Ты не знаешь, что он сделал.
— Я знаю, что он ушел. И оставил тебя с ней. И ты всю жизнь пытаешься ему доказать, что ты лучше. А он уже умер. Ему все равно. Ему всегда было все равно.
— Замолчи.
— А ей не все равно. Она тебя использует. Ты для нее — замена мужу, который ее бросил. Она тебя не отпускает, потому что боится остаться одна. И ты не отпускаешь ее, потому что боишься, что без нее ты никому не нужен. Даже мне. Даже Алисе. Ты живешь в этом страхе двадцать лет и думаешь, что это нормально.
Сергей встал. Кружка упала, разбилась о кафель, осколки брызнули в стороны. Он смотрел на Анну, и лицо его искажалось, темнело.
— Ты не понимаешь, — сказал он. — Ты выросла в нормальной семье, с папой и мамой, с бабушками, с поддержкой. А у меня никого не было. Только она. Она работала, она меня кормила, она одевала, она по ночам сидела, когда я болел. У нее не было никого, кроме меня. И у меня не было никого, кроме нее. А теперь ты говоришь: выбери. Я не могу выбрать. Потому что выбирать между матерью и женой — это все равно что выбирать между правой и левой рукой. Я обеими руками вас держу. А ты говоришь: отруби одну.
— Я не прошу отрубить. Я прошу защитить.
— От кого? От матери? Она старая, больная женщина. Она не монстр, она просто несчастная. И ты хочешь добить ее.
— Я хочу защитить нашу дочь. Почему ты этого не видишь?
— Вижу. Но есть еще и мать.
— У нас есть ребенок. У нас. Которого мы родили. Который сейчас лежит в кроватке с обритой головой и думает, что она уродина и что замуж ее никто не возьмет. Ты об этом думаешь?
— Я думаю.
— Нет. Ты думаешь о том, как бы всем угодить. Чтобы мать не плакала, чтобы жена не злилась, чтобы дочь не расстраивалась. Чтобы все были довольны. А так не бывает. Нельзя угодить всем. Особенно когда одна сторона причиняет боль другой.
Сергей молчал, глядя в пол, на осколки, на разлитый чай.
— Я устал, — сказал он. — Я очень устал.
— Я тоже.
— Что нам делать?
— Я не знаю.
Они стояли друг напротив друга на маленькой кухне, между ними разбитая кружка, остывший чай, стул, отодвинутый резким движением. В зале мигал телевизор, в детской спала Алиса. Где-то за стеной у соседей лаяла собака, на лестнице хлопнула дверь.
— Я пойду спать, — сказал Сергей. — На диване.
— Иди.
Он прошел мимо нее, не глядя. В коридоре остановился, повернулся.
— Ты правда считаешь, что я такой же, как он?
Анна посмотрела на мужа. На его сгорбленную спину, на опущенные плечи, на седину, которой не должно быть в тридцать семь.
— Нет, — сказала она. — Ты не такой. Он сбежал. А ты остался.
— Это плохо?
— Это тяжело.
Сергей кивнул и вышел.
Анна слышала, как он ходит по комнате, как раскладывает диван, как гремит подушкой, как ложится, долго ворочается. Потом наступила тишина.
Она осталась одна на кухне.
Села на корточки, собрала осколки. Один порезал палец, выступила кровь, темная, густая. Она прижала ранку к губам, почувствовала соленый вкус. Потом завернула осколки в бумажную салфетку, выбросила в ведро.
Вытерла пол. Вымыла руки. Выключила свет.
Прошла в спальню, легла на кровать, поверх покрывала, не раздеваясь. Смотрела в потолок, где от проезжающих машин плясали тени. Слушала, как за стеной тихо посапывает дочь, как на диване в зале тяжело дышит муж.
Никто из них не пришел к ней.
Она лежала одна в темноте и думала, что, наверное, это и есть дно. Когда ты понимаешь, что твой муж никогда не выберет тебя. Потому что он уже выбрал сорок лет назад, когда родился, и этот выбор нельзя отменить. И ты можешь бороться, можешь кричать, можешь доказывать, что ты лучше, что ты права, что ты нужнее, — но ты всегда будешь второй. После матери. После ее обид. После ее болезней. После ее старости.
И ты никогда не сможешь ее победить, потому что она — это его прошлое. А с прошлым не борются, его принимают. Или уходят.
Анна закрыла глаза.
За стеной тихо скрипнул диван. Сергей встал, прошел в туалет, спустил воду, вернулся. Она слышала его шаги, его дыхание. Он остановился у двери в спальню. Стоял долго, минуту, две.
Потом шаги стихли.
Он ушел обратно на диван.
Анна лежала и смотрела, как в окне занимается серый, тяжелый рассвет. Мартовское утро было холодным, без солнца, без надежды.
В половине седьмого зазвонил будильник.
Она встала, умылась ледяной водой, посмотрела в зеркало. Лицо было бледным, опухшим, под глазами залегли тени. Она причесалась, подкрасила губы, надела рабочую блузку.
В комнате завозилась Алиса.
— Мам? — сонный голос из-под одеяла. — Ты уже уходишь?
— Нет еще.
Анна вошла в детскую, села на край кровати. Алиса смотрела на нее снизу вверх, щурилась от света. Волосы на голове торчали смешными неровными ежиками, и Анна вдруг вспомнила, как стригли пуделя у соседки, когда она была маленькой. Тогда ей казалось это смешным. Сейчас не казалось.
— Как ты, малыш?
— Нормально.
— Спала?
— Ага. Только ты с папой ругались. Я слышала.
Анна замерла.
— Мы не ругались, мы разговаривали.
— Громко разговаривали. — Алиса помолчала. — Ты на папу кричала. Я думала, ты уйдешь.
— Я не уйду.
— Честно?
— Честно.
Алиса села, обхватила колени руками. Майка сползла с плеча, открывая ключицу. Она была такая тоненькая, маленькая, беззащитная в своей лысой голове.
— А папа уйдет?
— Нет. Папа тоже не уйдет.
— А бабушка?
— Бабушка останется бабушкой.
Алиса кивнула, будто именно этого ответа и ждала. Потом спросила тихо:
— Мам, а ты бабушку простила?
Анна смотрела на дочь. На ее серьезные, слишком взрослые глаза. На неровные пеньки волос, на худые плечи.
— Не знаю, — сказала она честно. — Еще нет. Наверное.
— А надо?
— Не знаю, доча. Не знаю.
Алиса подумала, потом слезла с кровати, подошла к комоду, открыла ящик. Долго рылась, перебирая вещи, потом достала розовую вязаную шапочку с помпоном.
— Я сегодня в школу в шапке пойду, — сказала она. — Чтобы никто не видел.
— Хорошо.
— А помпон не смешной?
— Нет. Очень красивый помпон.
Алиса натянула шапку на самые глаза, поправила, посмотрела в зеркало.
— Мам, — спросила она. — А когда волосы вырастут, они будут такие же? Или другие?
— Такие же. Еще красивее.
— А долго ждать?
— Нет. Быстро. Ты не заметишь, как.
— Хорошо, — сказала Алиса. — Я подожду.
Она взяла рюкзак, тот самый, с заедающей молнией, повесила на плечо. Повернулась к матери.
— Мам, а можно я сегодня останусь дома?
— Заболела?
— Нет. Просто не хочу.
Анна посмотрела на дочь, на шапку, надвинутую на брови, на рюкзак, который болтался на одном ремне.
— Оставайся, — сказала она. — Я договорюсь.
— Правда?
— Правда.
Алиса улыбнулась. Впервые за эти сутки. Улыбка была робкая, неуверенная, но настоящая.
— Тогда я мультики буду смотреть.
— Смотри.
Анна обняла дочь, прижала к себе, поцеловала в макушку. Шапка пахла шерстью и немного — яблочным шампунем.
— Я вечером приду, — сказала она. — Мы с тобой посидим, кино посмотрим. Хорошо?
— Хорошо.
— Я люблю тебя.
— Я тоже, мам.
Анна вышла в коридор, надела пальто, взяла сумку. Ключи лежали на тумбочке, там же, где вчера, — рядом с фотографией Нины Петровны в молодости.
Она взяла ключи и, не оборачиваясь, вышла за дверь.
В понедельник утром Алиса надела платок.
Анна достала его из самого дальнего угла шкафа — тонкий, вискозный, с мелким цветочным рисунком. Такой носила ее бабушка, когда выходила в магазин, повязывала концы под подбородком и закалывала английской булавкой. Анна купила этот платок на рынке лет десять назад, думала носить с джинсами, но не носила, так и лежал.
Алиса стояла перед зеркалом в прихожей и смотрела на свое отражение. Платок закрывал голову, концы свисали на спину, из-под ткани не торчало ни волоска. Лицо у девочки было бледное, сосредоточенное.
— Хорошо, — сказала она. — Не видно.
— Тебе нравится? — спросила Анна.
— Не знаю. Но лучше, чем шапка. В шапке жарко.
Анна поправила узел, расправила складки. Платок сидел неровно, съезжал на затылок, но Алиса не жаловалась.
— Если что, звони, — сказала Анна. — Я сразу приеду.
— Хорошо.
— Ты помнишь: никто не имеет права тебя трогать. Если кто-то снимет платок или будет дразнить — сразу к учительнице. Или звони мне.
— Помню.
— Ты сильная, — Анна присела на корточки, заглянула в глаза дочери. — Ты справишься. Волосы отрастут, а смеяться будут только дураки. А на дураков обижаться нельзя.
Алиса кивнула. Она не плакала, не хныкала, не просилась остаться дома. Только сцепила пальцы в замок и сжала так, что побелели костяшки.
В школу они пошли пешком. Март не сдавался, с утра подморозило, лужи затянуло хрупким ледком, и Алиса наступала на них нарочно, чтобы слышать хруст. Анна шла рядом, держала дочь за руку, молчала.
У входа толпились родители. Женщина в пуховике с коляской, бабушка с внуком-первоклассником, молодой отец с планшетом. Анна остановилась у крыльца.
— Ну, я пошла? — спросила Алиса.
— Иди.
Алиса шагнула к двери, обернулась. Платок сполз на лоб, она поправила его, поджала губы.
— Мам, ты меня вечером встретишь?
— Встречу.
— Хорошо.
Она вошла внутрь, и дверь за ней закрылась.
Анна постояла еще минуту, глядя на мутное стекло, за которым уже ничего не было видно. Потом развернулась и пошла к остановке.
В конторе она сидела как на иголках. Телефон лежал перед ней на столе экраном вверх, и каждые пять минут Анна проверяла, не пропустила ли звонок. Клиент что-то говорил про смету, начальник прислал правки в договор, Светка из смежного отдела громко обсуждала с кем-то свой вчерашний маникюр. Анна смотрела на них и не слышала.
В половине десятого телефон зажужжал.
Она схватила его, глянула на экран — незнакомый номер. Городской, с кодом их района. Сердце ухнуло вниз.
— Алло.
— Здравствуйте, это Валентина Ивановна, классный руководитель Алисы. Беспокою.
Голос был пожилой, спокойный, с легкой хрипотцой.
— Да, слушаю.
— Вы не могли бы подойти в школу? Желательно сейчас. Дело в Алисе.
— Что случилось? — Анна уже встала, уже хватала сумку, уже показывала начальнику, что срочно, очень срочно.
— Случилось, — сказала учительница. — Приходите, поговорим.
В трубке щелкнуло, пошли гудки.
Анна бежала по коридору, толкнула турникет, вылетела на улицу. Ноги несли быстрее, чем соображала голова. В голове билась одна мысль: Алиса, Алиса, Алиса.
В школе она была через двадцать минут.
Валентина Ивановна сидела в учительской, за дальним столом, и пила чай из большой фаянсовой кружки с трещиной на боку. Увидев Анну, она поставила кружку, сняла очки и кивнула на стул напротив.
— Садитесь. Не стойте.
Анна села.
— Где Алиса? С ней все в порядке?
— В медицинском кабинете. Сидит, дышит. Успокоительное дали, валерианку. С ней наш психолог. — Валентина Ивановна помолчала. — Вы знаете, что у вашей дочери нет волос?
— Знаю.
— И кто это сделал?
— Свекровь. Моя свекровь.
Учительница кивнула, будто именно этого ответа и ждала. Снова надела очки, посмотрела на Анну поверх линз.
— Сегодня на первом уроке была физкультура. Алиса пришла в зал в платке. Учительница, Наталья Сергеевна, попросила платок снять — по технике безопасности, знаете, на физре головные уборы запрещены. Алиса отказалась. Наталья Сергеевна сделала замечание, Алиса заплакала и платок не сняла. Тогда Наталья Сергеевна подошла и сняла сама.
Анна сжала пальцы в кулак.
— Алиса закричала. Попыталась закрыть голову руками, убежать, но было поздно — весь класс увидел. Дети, знаете, они не злые, они просто… любопытные. Кто-то засмеялся. Кто-то сказал: «А чего она лысая, как девочка из хосписа?» Один мальчик, Сережа Панкратов, крикнул: «Колобок! Смотрите, Колобок пришел!» Остальные подхватили.
Анна молчала. Ногти впивались в ладонь, оставляя полумесяцы следов.
— Алиса выбежала из зала. Ее нашли в раздевалке, она сидела в шкафчике, закрывшись курткой. Плакала, не могла дышать. Наталья Сергеевна перепугалась, побежала к завучу, вызвали меня. Я отвела девочку к врачу. У нее истерика была, сильная.
— Я должна ее увидеть, — сказала Анна.
— Увидите. Сейчас психолог закончит, и увидите. Но сначала я хочу с вами поговорить.
Валентина Ивановна отпила чай, поморщилась — остыл. Отставила кружку, сложила руки на столе.
— Я работаю в этой школе тридцать пять лет. Через мои руки прошли тысячи детей. Я видела всякое: синяки, переломы, голодные обмороки, зимнюю обувь в октябре. Но чтобы ребенка обрили налысо из мести — такое впервые.
— Это не месть, — тихо сказала Анна. — Она говорила, что хотела как лучше.
— А вы? Вы как считаете?
Анна подняла глаза. Встретила взгляд учительницы — прямой, спокойный, без осуждения.
— Я не знаю, — сказала она. — Я не знаю, зачем она это сделала. Она говорит — чтобы легче было. Чтобы не мучиться с волосами. Чтобы никто не дразнил. А получилось… вот это.
Валентина Ивановна кивнула. Помолчала, потом спросила:
— Как фамилия вашей свекрови?
— Кузнецова. Нина Петровна Кузнецова.
Учительница медленно сняла очки. Положила на стол. И вдруг улыбнулась — грустно, по-старчески, одними уголками губ.
— Кузнецова, — повторила она. — Нина. Я так и думала.
— Вы ее знаете?
— Учились вместе. В параллельных классах, но я ее помню. У нее была коса — ниже пояса, толстая, светлая. Мы в пионерском лагере в одном отряде были, она стеснялась, всегда косу на грудь перекидывала, как веревку. Девчонки ее дразнили, помню. «Нинка-русалка», «Нинка-длинная». Мальчишки дергали за косу, она плакала, а учителя говорили: «Не обращай внимания, перерастут». Не переросли.
Анна смотрела на учительницу и не узнавала своего голоса:
— Она говорила. Что ее дразнили. И что волосы — это беда.
— Вот, — Валентина Ивановна вздохнула. — Значит, не забыла. Сорок лет прошло, а она помнит. И внучку решила уберечь. Своим способом.
— Это не уберечь, — сказала Анна. — Это искалечить.
— Я не оправдываю. Бог с вами. То, что она сделала — жестокость. И глупость. Дети всегда найдут, за что дразнить. Не за волосы, так за уши, за веснушки, за фамилию. А уж если ребенок приходит лысый, да еще в платке… — она покачала головой. — Бедная девочка.
— Вы скажете директору? — спросила Анна. — Будет разбирательство?
— А вы хотите?
— Я не знаю.
— Я тоже не знаю, — сказала Валентина Ивановна. — Можно написать заявление в опеку. Придет комиссия, начнут проверять семью. Вас проверять. Свекровь накажут — штраф, предупреждение. Может быть, ограничат в общении с внучкой. Только Алисе от этого легче станет? Ей уже не волосы жалко, ей себя жалко. И бабушку тоже.
— Вы ее жалеете? — спросила Анна.
— Нину? Жалею. Она в пятом классе стихи писала, в стенгазету. Хорошие стихи, про маму, про войну. А потом отец запил, мать работала в две смены, Нина старшая была, ей братьев поднимать пришлось. Ни кружков, ни гуляний. Только коса, которую дергали. Она после восьмого класса в училище пошла, шить училась. Потом замуж выскочила, родила, муж бросил. И все. Жизнь прошла, а обиды остались. Теперь она эту обиду на внучку выплеснула. Не со зла — от страха. Боялась, что Алису тоже дразнить будут. Вот и сделала так, чтобы не за что было дразнить. Только не понимает, дура старая, что дразнят не за волосы, дразнят за беззащитность.
Анна сидела, сцепив руки, и смотрела в одну точку на столе. Она думала о Нине Петровне, о ее молодом лице на старой фотографии, о косе, перекинутой через плечо. О том, как эта коса вилась и блестела на солнце. И о том, как сорок лет спустя та же самая женщина взяла ножницы и срезала волосы своей внучки.
— Я не могу ее простить, — сказала Анна. — Понимаете? Я понимаю, почему она это сделала. Я даже жалею ее. Но простить не могу.
— А вас никто и не торопит, — сказала Валентина Ивановна. — Прощение — это не сейчас. Прощение — это когда боль отпустит. У вас еще не отпустило.
Она поднялась, одернула пиджак.
— Пойдемте. Алиса вас заждалась.
В медицинском кабинете пахло йодом и валерьянкой. Алиса сидела на кушетке, закутанная в плед, и смотрела в окно. Платок лежал рядом, смятый, сбившийся в комок. Голова ее была открыта, и в сером свете мартовского дня короткие пеньки волос казались почти белыми.
— Алиса, — позвала Анна.
Девочка обернулась. Лицо у нее было заплаканное, нос распух, глаза красные. Но она не плакала сейчас, только смотрела на мать остановившимся взглядом.
— Мам, — сказала она. — Забери меня отсюда.
— Заберу. Сейчас.
Анна села рядом, обняла дочь, прижала к себе. Алиса уткнулась носом в ее пальто и затихла.
— Я тебя заберу, и мы поедем домой. Будем пить чай и смотреть кино. Всю неделю будем смотреть кино, если хочешь.
— А в школу?
— В школу не пойдешь, пока волосы не отрастут. Я договорюсь.
— Правда?
— Правда.
— А бабушка? Она узнает?
Анна помолчала.
— Не знаю. Наверное, узнает.
— Она придет?
— Я не пущу.
— А папа?
— Папа сам решит.
Алиса подняла голову, посмотрела на мать долгим, взрослым взглядом.
— Мам, а бабушка злая?
— Нет. Она не злая. Она несчастная.
— А почему она тогда меня обидела?
— Потому что несчастные люди часто обижают тех, кто слабее. Им кажется, что так они становятся сильнее. Но это неправда.
— А я теперь тоже буду обижать слабых? — спросила Алиса. — Чтобы стать сильнее?
Анна смотрела на дочь. На ее лысую голову, на серьезные глаза, на губы, которые дрожали, но сжимались.
— Нет, — сказала она. — Ты не будешь. Потому что ты знаешь, как это больно. И не захочешь делать больно другим.
Алиса кивнула.
— Я не буду, — сказала она. — Я лучше буду сильной сама.
За дверью послышались шаги, голоса. Валентина Ивановна разговаривала с кем-то в коридоре, потом шаги стихли.
— Пойдем, — сказала Анна. — Напишем заявление, что ты болеешь. И домой.
Она помогла дочери слезть с кушетки, надела на нее пальто, замотала шарф. Платок Алиса брать не стала, сунула в карман.
— Я в шапке пойду, — сказала она. — У меня шапка красивая, с помпоном.
— Хорошо.
В коридоре их ждала Валентина Ивановна. Она стояла у окна, смотрела на школьный двор, где мальчишки гоняли мяч по мокрому асфальту. Услышав шаги, обернулась.
— Уходите?
— Да, — сказала Анна. — На неделю я ее освобожу. А дальше посмотрим.
— Правильно. — Валентина Ивановна посмотрела на Алису, потом перевела взгляд на Анну. — Вы заявление писать не будете?
— Не буду.
— Почему?
— Потому что Алиса права. Бабушка не злая. Она просто не знает, как по-другому.
Учительница кивнула.
— Умная у вас дочь, — сказала она. — И вы умная. Берегите друг друга.
Она протянула руку, коснулась плеча Алисы. Девочка вздрогнула, но не отстранилась.
— Ты, главное, не бойся, — сказала Валентина Ивановна. — Волосы отрастут, одноклассники успокоятся. А Панкратову я скажу, чтобы больше не дразнился. Сережа вообще-то мальчик хороший, просто язык у него длинный. Мать его вызову, поговорим.
— Не надо, — тихо сказала Алиса. — Пусть не вызывают.
— Почему?
— Он не со зла. Просто смешно ему стало. Я бы тоже, наверное, засмеялась, если бы кто-то лысый пришел.
Валентина Ивановна посмотрела на девочку и вдруг улыбнулась.
— Ты удивительный ребенок, — сказала она. — Иди уже, мама ждет.
Алиса шагнула к выходу, потом остановилась, обернулась.
— Валентина Ивановна, — спросила она. — А вы бабушку мою правда помните?
— Правда.
— Она в школе хорошая была?
Учительница помолчала, потом сказала:
— Она была тихая. Очень тихая. И очень старательная. Я помню, на восьмое марта мы дарили учителям открытки, самодельные. Нина нарисовала такую красивую, с подснежниками, что учительница повесила ее на доску и всем показывала. Нина тогда покраснела и спряталась за спины. Она не любила, когда ее хвалили.
Алиса слушала, не отрывая глаз.
— А потом? — спросила она.
— А потом она выросла. И, наверное, забыла, какая была. Или не забыла, а спрятала. Люди часто прячут то, что им дорого, чтобы не потерять. А потом сами найти не могут.
Алиса кивнула. Помолчала, потом сказала:
— А я не спрячу. Я буду помнить, что я красивая. Даже без волос.
— Помни, — сказала Валентина Ивановна. — Это самое главное.
Анна взяла дочь за руку, и они вышли из школы.
На крыльце Алиса остановилась, подставила лицо мартовскому ветру. Ветер был холодный, резкий, но она не щурилась, не отворачивалась.
— Мам, — сказала она. — А давай не будем говорить папе про сегодня?
— Почему?
— Он расстроится. Он не знает, что делать, когда я расстраиваюсь. Он сразу злится или уходит в себя. Я не хочу, чтобы он злился.
Анна смотрела на дочь. На ее худые плечи, на тонкую шею, на голову, прикрытую вязаной шапкой с помпоном.
— Хорошо, — сказала она. — Не будем.
Они пошли к остановке. Алиса шла медленно, перешагивала через лужи, считала трещины в асфальте. Анна шла рядом, держала ее за руку, и думала о том, что их ждет.
Дома Алиса разделась, прошла в свою комнату, села на кровать. Анна стояла в дверях, не зная, что сказать.
— Мам, — спросила Алиса. — А ты можешь посидеть со мной?
— Могу.
Анна села рядом, обняла дочь. Алиса прижалась к ней, закрыла глаза.
— Знаешь, — сказала она. — А бабушка, наверное, тоже хотела, чтобы кто-то с ней посидел. Когда она была маленькая.
— Наверное.
— Только никто не сидел.
— Наверное.
— А мы посидим? Мы с тобой?— Посидим.
За окном смеркалось. Ветер стих, и на стекло начали падать первые редкие снежинки — мартовский снег, тяжелый, мокрый, последний в этом году. Алиса смотрела на них, и пальцы ее гладили мамину руку.
— Мам, — сказала она. — А весна будет?
— Будет.
— И волосы вырастут?
— Вырастут.
— И все будет хорошо?
— Все будет хорошо, — сказала Анна. — Обязательно.
Она не знала, верит ли в это сама. Но сейчас, глядя на спокойное лицо дочери, слушая ее ровное дыхание, она почти поверила. Почти.
ГЛАВА 6. МОЙКА. МОЛЧАНИЕ ДЛИНОЮ В МЕСЯЦ
Апрель в этом году пришел поздно и нехотя.
Всю первую неделю месяца небо волокло низкие серые тучи, сыпало ледяной крупой, ветер срывал с деревьев набухшие почки и швырял их в лужи. Люди ходили в зимних пальто, злые, промерзшие, и на вопрос «когда же уже тепло?» отвечали матом.
Анна перестала замечать погоду.
Она вставала в шесть, варила кофе, будила Алису, собирала ее на занятия — теперь не в школу, а на домашнее обучение, временное, пока волосы не отрастут хотя бы до приличной длины. Алиса не жаловалась. Она сидела за компьютером, слушала учителей в наушниках, писала контрольные, отправляла домашние задания. К обеду уставала, ложилась на диван, засыпала под звуки телевизора.
Волосы отрастали медленно.
Там, где Нина Петровна срезала пряди у самого корня, теперь пробивалась жесткая щетина — светлая, колючая, похожая на короткую мальчишескую стрижку. Там, где остались длинные клочья, волосы вились, путались, торчали в разные стороны. Алиса подолгу сидела перед зеркалом, рассматривала свою голову, трогала макушку пальцами.
— Мам, — спросила она однажды. — А я теперь всегда такая буду? Лохматая?
— Нет. Мы подровняем, когда отрастет побольше. Сходим к парикмахеру, сделаем красивую стрижку.
— А долго еще ждать?
— Месяц. Может, два.
Алиса вздыхала и отворачивалась к окну.
Сергей жил на диване.
Так началось не в ту пятницу, а позже, когда Анна принесла из опеки бланки заявлений. Она не хотела подавать, долго сомневалась, но Валентина Ивановна сказала: «Если не ограничить бабушку сейчас, она никогда не остановится. Ей нужна граница. Жесткая». И Анна пошла.
Сергей молчал три дня. Потом сказал:
— Ты понимаешь, что это на всю жизнь? Что мама теперь запишет тебя во враги?
— Пусть записывает.
— А Алиса? Ты подумала об Алисе? У нее будет бабушка — враг семьи?
— У нее будет бабушка, которая причинила ей боль. И которая не подошла, не извинилась, не попыталась ничего исправить. Она звонит только тебе и спрашивает: «Когда вы приведете Алису?» Не «как Алиса?», не «что у нее болит?», не «чем я могу помочь?». А «когда вы приведете?». Ей не нужна внучка, ей нужна кукла, которую можно наряжать и стричь.
Сергей не ответил. В ту ночь он впервые постелил себе в зале.
Прошел месяц. Диван стал его постоянным местом. По утрам Анна проходила мимо аккуратно сложенного пледа, подушки в чехле, пульта от телевизора на журнальном столике. Они говорили о бытовом: продукты, коммуналка, ремонт стиральной машины. Не говорили о главном.
Алиса спрашивала:
— Папа заболел? Почему он на диване спит?
— Папа устает на работе, — отвечала Анна. — Ему удобнее одному.
Алиса смотрела на мать долгим взглядом и ничего не говорила.
К середине апреля Анна поняла, что так больше нельзя.
Она работала. Таскала на себе дом, ребенка, документы на развод, переписку с опекой, звонки адвокату. Сергей приходил с работы, ел, смотрел телевизор, ложился спать. Иногда брал Алису в зоопарк, в кино, в парк — девочка возвращалась молчаливая, уставшая, но чуть более живая. Анна благодарила его кивком, он кивал в ответ.
Они превратились в соседей по коммунальной квартире. Вежливых, чужих, аккуратных.
В тот вечер Анна задержалась на работе до десяти.
Клиент наконец подписал договор, начальник хлопнул по плечу: «Молодец, выдюжила». Светка из смежного отдела, та самая, с бантами, позвала пить чай с пирожными. Анна отказалась. Ей хотелось одного: сесть в машину, уехать подальше от всех, включить радио погромче и не думать ни о чем.
В машине пахло Алисой — ее шампунем, ее конфетами, ее школьными тетрадками. На заднем сиденье валялась забытая кофта, на полу — сменная обувь. Анна завела мотор, выехала с парковки.
Бензин кончился на подъезде к дому.
Лампочка на приборной панели зажглась красным, запищала, замигала. Анна выругалась сквозь зубы и свернула к круглосуточной заправке.
Заправив полный бак, она заметила, что машина грязная. Мартовская соль, апрельская жижа, птичий помет — стекла почти не пропускали свет, кузов покрылся серой коркой. Она посмотрела на часы. Половина одиннадцатого. Домой не хотелось. Совсем.
Рядом с заправкой была мойка самообслуживания.
Анна бывала здесь пару раз, когда не успевала в нормальную мойку с щетками и сушкой. Здесь надо было платить за минуты, самому орудовать аппаратом высокого давления, намыливать щеткой на длинной ручке. Она не любила это дело — вечно брызги летели в лицо, ноги промокали, а в мороз вода замерзала на стеклах быстрее, чем ты успевал ее стереть.
Но сегодня ей было все равно.
Она въехала в бокс, заглушила мотор, вышла под ледяной ветер. Вокруг ни души — только ряд пустых боксов, мокрый асфальт, тусклые фонари. Она вставила карту в терминал, выбрала программу, взяла пистолет.
Вода ударила с силой, застучала по крыше, по стеклам, по капоту. Анна водила струей по грязи, смывая черные потеки, и думала о том, что хорошо бы так же смыть все остальное. Усталость. Обиду. Страх. Пустоту внутри, которая разрасталась с каждым днем.
Она не слышала, как подъехала другая машина.
Увидела краем глаза — свет фар, шум двигателя, потом тишина. Хлопнула дверца. Шаги.
Анна обернулась.
Нина Петровна стояла у соседнего бокса и растерянно смотрела на аппарат.
Она была одна.
Без Сережи, без Алисы, без кого-либо, кто мог бы объяснить ей, как это работает. Она держала в руках пистолет, нажимала на кнопки, но вода не шла — то ли карта не та, то ли последовательность неправильная. Куртка на ней была дорогая, новая, Анна видела такую в витрине перед Новым годом — темно-синяя, стеганая, с большим меховым воротником. Сейчас этот воротник намокал, с него капало на грудь, а Нина Петровна все тыкала в кнопки, и лицо у нее было такое беспомощное, такое старое, что у Анны защемило сердце.
Она отвернулась.
Включила свой пистолет, направила струю на колесо. Смывать, смывать, не думать.
— Анна.
Голос свекрови был тихий, надтреснутый. Анна не обернулась.
— Анна, я не знаю, как тут… Ты не поможешь?
Анна выключила воду. Пистолет щелкнул, замолчал. Она стояла спиной к свекрови и считала про себя: раз, два, три, четыре, пять. Потом обернулась.
Нина Петровна смотрела на нее. Волосы у нее выбились из-под платка, седые, тонкие, прилипли ко лбу. Глаза были красные, с припухшими веками — то ли не спала, то ли плакала. Она держала пистолет обеими руками, как держат ребенка, и мелко дрожала.
— Там вода не идет, — сказала она. — А я уже деньги заплатила, карточку приложила. Сняли, а воды нет.
Анна молча подошла, взяла у нее пистолет. Нажала кнопку сброса, подождала, нажала пуск. Вода ударила мощной струей, Нина Петровна отшатнулась, зажмурилась.
— Держите, — Анна сунула пистолет ей в руки. — Сильнее нажимайте. И водите вот так, сверху вниз.
Она развернулась, чтобы уйти.
— Постой, — сказала Нина Петровна. — Пожалуйста.
Анна замерла.
— Я не умею. У меня руки… Я думала, справлюсь. Машина грязная совсем, а в нормальную мойку дорого. Я и поехала сюда, сэкономить. Дура старая.
Она говорила это и смотрела не на Анну, а куда-то в сторону, на мокрый бетонный пол.
— Дай сюда, — сказала Анна.
Она забрала пистолет и за несколько минут обдала машину свекрови водой, потом пеной, потом снова водой. Нина Петровна стояла рядом, сжавшись, подобрав мокрые полы куртки, и молчала.
— Все, — Анна повесила пистолет на место. — Сушилкой сами пройдете, там кнопка красная.
Она повернулась к своей машине, открыла дверцу.
— Аня, — сказала Нина Петровна. — Подожди.
Анна остановилась.
— Я не прощения пришла просить. Я знаю, ты не простишь. Я бы тоже не простила. Я просто… — она запнулась. — Я просто хотела сказать. Ты не думай, я не со зла. Совсем не со зла.
— А с чем? — Анна обернулась. — С добром? Вы хотели сделать как лучше?
— Нет. — Нина Петровна покачала головой. — Не как лучше. Я хотела, чтобы ей не было больно.
— Вы сделали ей больно.
— Знаю. Я тогда не понимала, а теперь понимаю. Поздно.
Она стояла под тусклым фонарем, маленькая, сгорбленная, в мокрой куртке, и ветер трепал седые пряди, выбившиеся из-под платка.
— Я ведь ее очень люблю, — сказала Нина Петровна. — Алису. Больше жизни люблю. Я когда ее в первый раз увидела в роддоме, она такая крошечная была, в пеленке, одни глаза. И волосики светлые, пушок. Я подумала: вот оно, мое счастье. Дождалась.
Анна молчала.
— А потом ты стала ее водить в салоны, стрижки эти, укладки, банты-шманты. Она у тебя как кукла стала, красивая, нарядная. Я смотрела и боялась. Думала: увидят ее люди, позавидуют. Или влюбятся в красоту, а не в нее. Или дразнить начнут. Или обидят. Я же знаю, как это бывает. Меня всю жизнь за косу дразнили.
Она замолчала, сцепила пальцы.
— Ты знаешь, какая у меня коса была? До пояса. Мать не разрешала стричь, говорила: «Волосы — девичья краса, без косы замуж не возьмут». А меня никто в школу не брал замуж, меня дразнили. «Русалка», «Нинка-хвостатая», «водолаз». Мальчишки дергали так, что слезы текли. Я просила мать отрезать, а она била по рукам и говорила: «Терпи, дура, красота терпения требует».
Голос у нее сорвался, она прокашлялась.
— Я вытерпела. Выросла, коса осталась. Потом Володя появился, будущий муж. Он на танцах подошел, сказал: «У вас волосы как золото». Я поверила. Я ему все отдала: молодость, красоту, эти волосы проклятые. А он через двадцать лет нашел другую, с короткой стрижкой. И сказал: «Ты зациклена на себе, на своей красоте, с тобой трудно». И ушел.
Она подняла глаза на Анну. В них стояли слезы, но Нина Петровна не плакала, только смотрела, не мигая.
— Я осталась одна. С этой косой, которая уже седая, с морщинами, с руками, которые всю жизнь на чужих людей работали. И никому я не нужна стала. Сын вырос, ушел к тебе. А я осталась. И думала: зачем мне эта красота была? Зачем волосы, если из-за них только боль?
— При чем здесь Алиса? — тихо спросила Анна. — Она не вы. Ее никто не дразнил. У нее были нормальные волосы, нормальная жизнь.
— Были, — согласилась Нина Петровна. — А я боялась, что будут. Что кто-то придет и отнимет у нее эту жизнь. Или она сама потеряет. Или ты ее не убережешь. А я уберегу, думала. Сделаю так, чтобы не за что было ненавидеть. Чтобы была как все. Серая, незаметная. Тогда и больно не будет.
Она замолчала. Ветер стих, и в тишине было слышно, как с мокрой куртки капает на асфальт. Кап. Кап. Кап.
— Я дура, — сказала Нина Петровна. — Теперь понимаю. Нельзя уберечь, делая больно. Нельзя защитить, обижая. Я не знала, как по-другому. Мать меня била — я терпела. Муж бросил — я терпела. Сын ушел — я терпела. Я всю жизнь терпела и думала, что это и есть любовь. Терпеть. Прощать. Молчать.
Она посмотрела на Анну, и в глазах у нее было столько боли, что Анне стало трудно дышать.
— Алиса не терпит, — сказала Нина Петровна. — Она плачет. Она злится. Она говорит, что я злая. И она права. Я злая. Я всю злость, которую в меня напихали, наружу выпустила. На самого беззащитного человека. На внучку.
— Да, — сказала Анна. — Выпустили.
— Прости меня, — тихо сказала Нина Петровна. — Я не ради себя прошу. Мне уже все равно. Я старая, больная, одна. Но Алиса… она не должна думать, что бабушка ее не любит. Я люблю. Очень. Я просто не умею любить правильно.
Она замолчала. Ждала. Анна смотрела на свекровь. На ее мокрую куртку, на седые волосы, на руки, скрюченные артритом, которые все еще сжимали бесполезный пистолет высокого давления. Она думала о той девушке с фотографии, с длинной косой, перекинутой через плечо. О том, как эта девушка писала стихи про маму и войну. О том, как ее дразнили в школе. О том, как она вышла замуж, родила сына, осталась одна. О том, как сорок лет копила обиду и не знала, куда ее деть.
— Я не могу вас простить, — сказала Анна. — Сейчас. Может быть, потом. Не знаю.
— Я понимаю.
— Но Алисе я скажу. Что вы ее любите. Что вы не хотели сделать больно.
Нина Петровна кивнула. Слеза скатилась по ее щеке, упала на мокрый воротник.
— Спасибо, — сказала она. — Больше мне ничего не надо.
Она повернулась, чтобы уйти, и тут Анна заметила, что куртка на ней промокла насквозь. Мех слипся сосульками, с рукавов текло. Нина Петровна не замечала холода, или ей было все равно.
— Постойте, — сказала Анна.
Она открыла багажник, достала старый пуховик, который возила про запас. Протянула свекрови.
— Наденьте. Вы простудитесь.
Нина Петровна смотрела на пуховик и не брала.
— Берите, не модно, зато сухо.
— Спасибо, — сказала Нина Петровна. — Только я не возьму. Я домой сейчас, там переоденусь. Ты не волнуйся.
— Я не волнуюсь.
— Ну и ладно.
Они стояли друг напротив друга на пустой мойке, между ними мокрый асфальт, запах бензина, холодный апрельский ветер.
— Алиса как? — спросила Нина Петровна. — Волосы отрастают?
— Отрастают. Уже не так заметно.
— Она в школу ходит?
— Нет. На домашнем.
— Это хорошо. Пусть дома посидит, не мучается. А ты? Ты как?
— Я нормально.
— Не нормально. Я же вижу. Сережка на диване спит?
Анна молчала.
— Он всегда таким был, — сказала Нина Петровна. — С детства. Конфликтов боится. Если кто-то ссорится, он в угол залезет и сидит тихо, чтобы не заметили. Я его ругала за это, а теперь думаю: сама воспитала. Я же его учила: не спорь, не перечь, будь удобным. Вот он и вырос удобный. Для всех, кроме себя.
— Он выбрал вас, — сказала Анна. — Всегда выбирает.
— Не меня. Он выбирает не выбирать. Это разные вещи. Он боится, что если выберет тебя — потеряет меня. А если выберет меня — потеряет тебя. Вот и сидит между, боится дышать.
— Я устала ждать, пока он перестанет бояться.
— Я знаю. Ты права.
Нина Петровна помолчала, потом сказала тихо:
— А знаешь, за что я тебя ненавидела все эти годы?
Анна подняла голову.
— Не за то, что ты Сережу забрала. Не за то, что внучку растишь не по-моему. И не за то, что работаешь, а не сидишь дома. Я тебя ненавидела за то, что ты смелая. Ты умеешь говорить «нет». Ты умеешь отстаивать свое. Ты умеешь уходить, когда больно. Я всю жизнь училась терпеть, а ты пришла и сказала: «Так нельзя». И я поняла, что всю жизнь жила неправильно.
Она отвернулась.
— Я пойду, — сказала она. — Поздно уже. Алисе, наверное, спать пора. Ты ей передавай… нет, ничего не передавай. Сама позвоню. Когда решусь.
Она пошла к своей машине, маленькая, сгорбленная, в мокрой куртке. Открыла дверцу, села, долго возилась, заводила мотор. Наконец двигатель чихнул и завелся.
Анна стояла и смотрела, как фары освещают мокрый асфальт, как машина медленно выезжает с мойки, как стоп-сигналы мигают на повороте.
Она не окликнула. Не побежала следом.
Просто стояла под фонарем, слушала, как ветер шумит в голых ветках, как где-то далеко лает собака, как в боксе капает вода с только что вымытой машины.
Потом села в свою, включила зажигание, выехала на дорогу. Дома горел свет. Сергей сидел на кухне, пил чай, смотрел в телефон. Алиса спала, разметавшись по кровати, и на подушке темнели отросшие волосы — неровные, торчащие в разные стороны, но уже не пеньки, а настоящие короткие пряди.Анна разделась, прошла в детскую, поправила одеяло. Алиса что-то пробормотала во сне, перевернулась на другой бок.
— Мам, — позвал Сергей из кухни. — Ты есть будешь?
— Не хочу.
— Я суп разогрел.
— Потом.
Она села на край кровати дочери и долго смотрела в окно. За стеклом было темно, только фонарь во дворе качался на ветру, разбрасывая желтые пятна по мокрому асфальту.
— Я сегодня маму видел, — сказал Сергей из кухни. — Она звонила, сказала, что машину мыла. На мойке.
— Я знаю.
— Вы говорили?
— Говорили.
— О чем?
Анна помолчала.
— О том, что она дура. И что любит Алису.
Сергей не ответил. Чайник щелкнул, закипая, зашумел.
— Она прощения просила, — сказала Анна.
— А ты?
— Я не простила.
— А она?
— Она не просила простить. Она просто сказала.
Сергей вышел в коридор, остановился в дверях детской. Смотрел на жену, на дочь, на полоску света из кухни, падающую на пол.
— Аня, — сказал он. — Я тоже дурак.
— Знаю.
— Я не знаю, как исправить.
— Я тоже не знаю.
— Ты уйдешь?
Анна посмотрела на мужа. На его раннюю седину, на осунувшееся лицо, на руки, которые мяли край футболки.
— Не сейчас, — сказала она. — Не сегодня.
Сергей кивнул и ушел обратно на кухню.
Анна осталась сидеть с дочерью.
За окном ветер стих. Фонарь перестал качаться, замер, и свет его лег на подоконник ровным желтым квадратом. Где-то далеко, в другом конце города, старая женщина в мокрой куртке заходит в пустую квартиру, включает свет, садится на табурет и долго смотрит на фотографию, где у нее длинная коса и молодое счастливое лицо.
Анна закрыла глаза.
Ей казалось, что сегодня случилось что-то важное. Не прощение, нет. Но что-то другое, для чего у нее не было названия.
Может быть, начало.
ГЛАВА 7. ОТРАСТАЕТ. НЕ ВСЁ
В начале сентября Алиса пошла в новую школу.
Анна выбрала её не по рейтингам и не по близости к дому. Она просто нашла здание с большими окнами, с крашеными скамейками во дворе и старой липой, под которой можно было ждать маму после уроков. Директор, молодая женщина с усталыми глазами, выслушала историю про «психологические причины» и переезд, кивнула и сказала: «Приводите. У нас хорошие дети. И психолог есть».
За лето Алиса отвыкла от людей.
Она привыкла просыпаться без будильника, пить какао в пижаме, заниматься с репетиторами по видеосвязи и гулять во дворе в самые пустые часы — утром, пока все в школах, или вечером, когда уже темно. Анна не торопила. Она брала отгулы, работала из дома, водила дочь в парки, музеи, кино на дневные сеансы, где почти никого не было.
Волосы отрастали.
Сначала они торчали смешными ежиками, жёсткими и непослушными, и Алиса ходила в лёгких хлопковых косынках. Потом ежики превратились в короткую мальчишескую стрижку, и Анна отвела дочь к парикмахерше, которая подровняла концы и сказала: «Какая прелесть, у девочки идеальный овал лица, ей очень идёт». Алиса смотрела в зеркало и молчала, но уголки губ чуть подрагивали вверх.
К августу волосы доросли до ушей, и Анна купила целую коробку заколок.
Алиса перебирала их вечерами, раскладывала на одеяле, прикладывала к голове, смотрела в маленькое зеркальце. Розовые, синие, с цветами, с бабочками, с вишенками. Она выбрала одну, с белым бантом, и сказала:
— Мам, а можно я в школу с бантом пойду?
— Можно.
— А не будет смешно? У меня же короткие.
— Будет красиво.
Алиса надела бант, покрутилась перед большим зеркалом в прихожей, поправила чёлку, которая теперь лежала ровно, закрывая лоб до самых бровей.
— Хорошо, — сказала она. — Я готова.
В новой школе её встретила классная руководительница, молодая, похожая на старшекурсницу, с веснушками на носу. Она взяла Алису за руку и сказала:
— Не знаю. Но я буду стараться.
Алиса кивнула. Отстегнула ремень, взяла рюкзак.
— Пошли домой, — сказала она. — Я есть хочу.
— Суп будешь?
— А какой?
— Куриный. С лапшой.
— Буду.
Они вышли из машины и пошли к подъезду. Анна держала дочь за руку, чувствовала тепло её пальцев, слышала её шаги.
На тумбочке в прихожей лежал ключ.
Тот самый, от квартиры свекрови, который Анна не вернула полгода назад. Он лежал рядом с фотографией молодой женщины с длинной косой, и в сумерках лицо на снимке казалось почти живым.
Анна взяла ключ, повертела в пальцах, положила обратно.
— Мам, ты чего? — спросила Алиса.
— Ничего. Просто вспомнила.
— Что?
— Что волосы отрастают за полгода. — Она помолчала. — А доверие — никогда.
— Совсем никогда?
— Очень долго. Иногда всю жизнь.
Алиса подошла к тумбочке, посмотрела на фотографию.
— А у бабушки уже нет столько времени, — тихо сказала она. — Чтобы всю жизнь ждать.
— Нет, — согласилась Анна. — Нет.
Она сняла пальто, повесила на крючок, прошла на кухню. Алиса пошла за ней.
— Мам, — сказала она. — А может, иногда оно быстрее? Если очень постараться?
Анна открыла холодильник, достала кастрюлю с супом, поставила на плиту. Щёлкнула конфоркой, синее пламя лизнуло дно.
— Может, — сказала она. — Если очень постараться. И если тот, кого ты прощаешь, тоже старается.
— Бабушка старается.
— Да. Старается.
— И папа старается.
— Старается.
— А мы?
Анна обернулась, посмотрела на дочь.
— И мы стараемся, — сказала она. — Потихоньку.
Суп закипел, забулькал, запахло курицей и морковью. Алиса села за стол, разложила салфетку, взяла ложку.
— Мам, — сказала она. — А давай в воскресенье бабушке тоже суп нальём?
— Давай.
— И оладьи напечём. Она любит оладьи.
— Напечём.
— И чай с мятой. У нас мята есть?
— Есть.
— Хорошо.
Анна разлила суп по тарелкам, села напротив дочери. За окном темнело, зажигались фонари, где-то лаяла собака, хлопала дверь подъезда.
— Мам, — сказала Алиса, прожевав лапшу. — А знаешь, что я бабушке скажу в воскресенье?