В воскресенье утро разлилось по городу нерешительным светом, который никак не мог пробить плотную вату облаков. Телефонный звонок ворвался в квартиру резко, заставив Надежду вздрогнуть — она как раз доливала молоко в кофе и чуть не пролила всё на скатерть. Номер высветился незнакомый, и она уже собралась сбросить, решив, что это очередные назойливые консультанты из банка, но палец замер над экраном. Что-то кольнуло в груди, какая-то глупая догадка.
— Надя, — голос в трубке был сиплым. — Это отец.
Она промолчала. Семь лет! Семь лет, три месяца и, кажется, двенадцать дней.
— Надя, ты слушаешь? — он надсадно закашлялся. — Тут такое дело… Оля меня выставила. Ключи забрала, замки сменила. Вещи мои в подъезд выкинула, в пакете.
Оля. Старшая сестра Нади. Любимица, умница, красавица. Та, ради которой семь лет назад отец собрал семейный совет, напыжился, как облезлый петух, и объявил: квартира, доставшаяся от бабушки, переходит Ольге. Полностью, единолично, без права раздела. А Надежда, младшая, тогда еще студентка последнего курса, ютившаяся с парнем в общаге, пусть, мол, не ждет и не рассчитывает. Пусть строит свою жизнь сама, она молодая, у нее всё впереди.
— Зачем звонишь? — спросила Надя, разглядывая, как остывает кофе, как тает пенка, как расползается по белой поверхности коричневое пятно от пролитой капли. Она не вытерла его, просто смотрела.
— Куда мне идти? — голос дрогнул, сорвался в старческий плач. — Я ж Оле… я ж для неё всё… А она говорит — съезжай папа, квартира моя, я тут бизнес открываю, студию массажа, клиенты ходить будут. А ты, говорит, пахнешь уже, стариковский дух отпугивает. Прямо так и сказала, в глаза.
Надя представила. Трехкомнатная сталинка на проспекте, лепнина на потолках, дубовый паркет, который отец каждую осень натирал мастикой. Оля, наверное, содрала уже этот паркет, положила плитку. И стены выкрасила в модный цвет пыльной розы. Она была у сестры два года назад, проездом, забежала на полчаса. А Ольга даже чай не предложила, стояла в дверях, подпирала косяк холеным плечом.
— Пусти на время, — продолжал отец в трубку. — На месяц, два. Я буду в комнате сидеть, не заметите меня. Пенсию всю отдавать буду, мне много не надо. Только не гони, Надь.
— Ты Ольгу назвал надежной? — спросила она вдруг. — Когда квартиру переписывал, ты ее как называл?
Пауза. Тяжелое, сиплое дыхание.
— Я тогда… я не то имел в виду…
— Ты сказал: «Оля надежная, у нее голова варит, она не пропадет. А у Надьки ветер в голове, ей лишь бы рисовать свои картинки». Помнишь? Я запомнила. Дословно.
Он молчал. Где-то на фоне завыла сирена автомобиля.
— Я же не знал, что она такая, — выдавил он наконец. — Думал, дочь, кровинка. Не выгонит.
— Выгнала?
— Выгнала.
Надежда сбросила вызов.
Она сидела на кухне, смотрела на погасший экран. Муж, Игорь, возился в ванной, вешал новую полку — он любил это дело, любил, когда в доме всё по местам, когда порядок, предсказуемость.
Он вышел, вытирая руки, взглянул на жену, на незажженную сигарету, которую она крутила в пальцах и спросил коротко:
— Кто звонил?
— Отец.
Игорь не стал переспрашивать. Он помнил всё. Помнил, как они влезли в ипотеку на тридцать лет, как экономили на всем, даже на сыне, как она плакала ночами, уткнувшись лицом в подушку, чтобы не разбудить его. Помнил, как отец не поздравил их с новосельем.
— И чего хотел? — спросил Игорь, наливая себе чай.
— Пожить у нас.
Игорь присвистнул тихо, поставил чайник на место.
— А сестренка твоя чего?
— Выгнала. Массажный салон открывает. Ей запах стариковский мешает.
Игорь хмыкнул, сел напротив, обхватил кружку ладонями. Молчал. Он умел молчать, когда надо было думать, а не болтать языком. Надежда ценила это в муже, хотя иногда это молчание бесило до скрежета зубов.
— Ты не пустишь, — сказал он наконец. Это был не вопрос.
— Не знаю.
— Знаешь.
— Я не знаю! — она стукнула ладонью по столу. — Я семь лет жила с мыслью, что у меня нет больше отца. Он сам так решил. А теперь, получается, я виновата, если не приму? Получается, я плохая дочь?
— А ты хочешь быть хорошей дочерью? — Игорь посмотрел на нее прямо, без жалости и осуждения. Просто спросил.
Надя не ответила.
Отец позвонил снова через три часа. Надя не брала трубку, смотрела, как дергается экран, как высвечивается неизвестный номер.
Он оставил голосовое сообщение. Сбивчивое, длинное, с паузами, с тяжелым дыханием.
— Надя, я на вокзале.... на Казанском. Тут скамейки жесткие, холодно. Я не знаю, сколько просижу. У меня с собой только сумка и пакет. Документы, лекарства. У меня давление поднялось на сто восемьдесят. Скорая приезжала, укол сделали, сказали в больницу надо. А я в больницу не могу, лежать не на что, я все деньги Ольге отдавал, на ремонт, на ее бизнес. Три года пенсию ей переводил, всю, до копейки. У меня ничего нет. Ты… ты просто скажи, придешь или нет. Я ждать буду.
Надежда прослушала сообщение три раза. Сначала — просто смысл. Потом — интонации. Потом — то, что было между слов: страх, животный страх смерти на вокзальной скамейке, под флуоресцентным светом, среди бомжей и беженцев.
Она оделась молча. Игорь взглянул на жену из комнаты, кивнул, и, ничего не сказав, тоже начал одеваться.
Она не обнимала отца на вокзале. Просто подошла, остановилась в двух шагах, оглядела. Он был маленький, какой-то усохший, сжавшийся. Кожа висела на скулах, руки в пигментных пятнах тряслись мелкой, противной дрожью. От него пахло старостью и казенным вокзальным воздухом.
— Вставай, — сказала она. — Машина на платной парковке, долго стоять нельзя.
Он встал, схватил дерматиновую, с оторванной ручкой сумку и послушно поплелся за дочерью, как побитая, но все еще надеющаяся на подачку собака.
В машине молчали. Отец сидел на заднем сиденье, сгорбившись, почти касаясь лбом переднего кресла. Надежда вела аккуратно, под разрешенную скорость, никого не подрезала. Игорь сидел рядом, смотрел в окно, на серые, унылые окраины.
Дома Надя постелила ему в бывшей кладовке, которую они так и не переделали в нормальную комнату. Узкая кушетка, старый торшер, тумбочка. Окно выходило в стену соседнего дома — серую, с черными пятнами кондиционеров.
— Тут хорошо, — сказал отец, оглядываясь.
— Туалет направо, — ответила Надя. — Полотенце на крючке. Еда в холодильнике, разогреешь сам.
Он закивал, мелко, часто.
Первый месяц был похож на затянувшееся перемирие после войны. Отец старался быть невидимым: просыпался рано, до подъема Надежды и Игоря, сам грел чай, пил его на кухне в полной тишине, осторожно, стараясь не звякнуть ложкой. Убирал за собой кружку, вытирал крошки. Целыми днями сидел в своей кладовке, читал старые газеты, которые Игорь приносил с работы, или просто смотрел в стену. Телевизор включал редко, шепотом спрашивая разрешения.
Надежда не знала, как с ним говорить. Слова застревали колючим комком. Она проходила мимо его двери, ускоряла шаг. Она не приглашала его к столу, а сам он не шел. Ел когда никого не было на кухне, всухомятку, наспех. Она не проверяла его лекарства, не спрашивала о самочувствии. Просто существовала с ним в одном пространстве.
Оля позвонила через одиннадцать дней.
— Я знаю, что он у тебя, — голос сестры был деловитым, как у секретарши, диктующей протокол собрания. — И знаю, что вы там копаете под меня с юристами. Не советую.
— Откуда знаешь? — спросила Надежда. Она стояла на балконе, курила. Внизу шумел проспект, чадили автобусы.
— У отца язык без костей. Позвонил на днях, плакался, что ты его в конуре держишь, а я, су.ка, квартиру отбираю. — Ольга хмыкнула. — Артист, блин. Бедненьким прикидываться у него всегда хорошо получалось.
— Ты его выгнала, — напомнила Надежда. — На улицу, в семьдесят семь лет.
— А ты прямо ангел во плоти? Приютила страдальца. Героиня! — издевательским голосом сказала Оля. — Только ты, сестричка, лучше спроси у своего адвоката, какие шансы оспорить дарственную, подписанную пять лет назад, заверенную нотариусом, в здравом уме и твердой памяти. Я справки навела. Никаких! Так что даже не дергайся.
Надя молчала, смотрела, как тает сигаретный дым.
— И вот еще что, — Ольга понизила голос, заговорила задушевно. — Ты думаешь, он просто так тебя кинул? Думаешь, я его уговорила? Наивная. Он сам, сам все решил. И знаешь, почему?
— Почему? — спросила Надежда. Пепел упал на перила, ветер сдул его вниз, серой пылью.
— Потому что ты — напоминание. Не только о маме, это он тебе уже сказал, я знаю. Ты — напоминание о том, что он сделал с мамой. Как он ее… как он с ней обращался. Ты похожа на нее, да. И лицом, и взглядом. Ты смотришь так же. Словно видишь его насквозь, всю его… мелочность, трусость. Он этого не выносил. Со мной ему было легко, потому что я умею не замечать, закрывать глаза. А ты нет. Ты, как совесть. А кому нужна совесть в доме?
Надежда не ответила. Она нажала отбой и долго стояла на балконе, глядя, как в сером небе кружат галки, сбиваясь в темные, тревожные стаи.
Разговор с отцом состоялся через два дня. Надя вошла в кладовку без стука, села на табурет у двери, сложила руки на коленях.
— Расскажи про маму, — сказала она. — Не то, что ты говорил на похоронах. Как было на самом деле.
Отец вздрогнул, отложил газету. Пальцы его забегали по обтрепанному краю страницы, комкая, мусоля бумагу.
— Что рассказывать? Жили, как все. Ругались, мирились.
— Ты ее бил?
Отец шумно выдохнул.
— Один раз, или два. Не помню. Она сама виновата, лезла всегда, учила, как жить. Я не железный...
— Мне было шесть лет и я помню, как ты ударил ее на кухне, она упала, ударилась виском об угол стола. Потом заклеивала рассечение пластырем, говорила, что упала с лестницы. Я помню кровь на полу. Помню, как ты кричал.
Отец закрыл лицо руками. Ладони у него были старые, в коричневых пятнах, с распухшими венами.
— Прости, — прошелестел он. — Прости, дочка. Я уже просил прощения. И у нее просил и у Бога. В церковь ходил, ставил свечи. Думал, отпустит.
— Не отпустило?
— Не отпустило. — Он опустил руки, посмотрел на нее пустыми, выцветшими глазами. — Ничего не отпускает. Все со мной. И теперь еще Оля.
— Оля, это твое наказание, — сказала Надежда жестко, рубя слова, как дрова. — Ты вырастил ее такой. Ты учил ее, что главное выгода, а не любовь. Что сильного надо слушаться, даже если он не прав. Что слабый сам виноват, что он слабый. Ты вложил в нее всё это, как программу. А теперь программа сработала против тебя. Удивлен?
Отец молчал, сгорбившись, уставившись в пол.
— Знаешь, чего я хочу на самом деле? — спросила Надя. — Не денег, не квартиру эту проклятую. Я хочу, чтобы ты просто один раз, один единственный раз в жизни сказал правду. Не ту, которую удобно, не ту, которая делает тебя несчастным стариком, которого обидели злые дочери. А правду. Что ты выбрал Олю, потому что она такая же, как ты. А я, как мама. И ты ненавидел маму. За то, что она видела тебя настоящего. И меня за это же ненавидел. Скажи это.
Отец поднял голову. Губы его тряслись, глаза наполнились влагой, но он смотрел прямо, не отворачиваясь.
— Да, — сказал он. — Ненавидел и боялся. Вы обе смотрели и молчали. Для вас… я был никто. Мусор, пустое место. Я работал, деньги приносил, все для вас. А вы смотрели, как на… на таракана. Которого придавить хочется, но брезгуешь.
Надежда встала. Колени у нее дрожали.
— Ты не таракан, — сказала она тихо. — Ты глупый, слабый, трусливый человек Но маму ты убил. Не тогда, на кухне, а потом, годами. Своим равнодушием, своими изменами. И меня ты тоже убивал. А теперь ты пришел ко мне — к той, которую убивал, и просишь, чтобы я тебя спасла?
Она вышла, плотно прикрыв за собой дверь.
Игорь ждал ее в спальне, сидел на кровати, листал что-то в телефоне. Он не спрашивал, просто посмотрел, вопросительно подняв бровь.
— Я не знаю, — сказала Надежда. — Я правда не знаю.
— Ты его не выгонишь, — сказал Игорь.
— Почему ты так уверен?
— Потому что ты не Ольга и не он. Ты просто не сможешь. Будешь ненавидеть себя, если выгонишь. Будешь видеть его лицо на вокзале. Лучше уж пусть он тут сидит, в кладовке, и бесит тебя своим присутствием. Привыкнешь.
— А если не привыкну?
— Привыкнешь. — Игорь отложил телефон, подошел, обнял ее сзади, уткнулся подбородком в макушку. — Люди ко всему привыкают.
Надя не спала всю ночь. Лежала, смотрела в потолок, слушала, как за стеной тихо кашляет отец, как скрипит кушетка, когда он ворочается. Думала о матери, о ее серых, всегда грустных глазах, о ее привычке гладить скатерть рукой, разглаживая несуществующие складки. О том, как мама держала ее, маленькую, на коленях и читала сказки, и пахло от нее хлебом.
О том, что мама так и не дождалась внуков. Не дождалась ничего, кроме равнодушия мужа и предательства старшей дочери.
А отец дождался. Сидит теперь в кладовке, пьет чай, читает газеты. Живет...
Утром Надя позвонила юристу, с которым уже консультировалась. Сказала:
— Давайте пробовать. Дарственную оспорить сложно, почти невозможно. Но можно попробовать взыскать с Ольги средства, потраченные на содержание квартиры, которые отец переводил ей все эти годы. Как нецелевое использование. Как обогащение. У нас есть выписки, есть переводы, есть свидетели.
Юрист сказал, что шансы есть.
Потом она позвонила сестре. Голос ее был спокоен, почти дружелюбен.
— Я начинаю процесс, — сказала она. — Не ради квартиры. Ради того, чтобы ты знала: за всё придется платить. Ты хотела бизнес? Трать деньги на адвокатов. Посмотрим, кто быстрее устанет.
Ольга разразилась бранью. Грязной, визгливой, с переходом на личности. Надежда слушала минуту, потом положила трубку.
Отец узнал об этом вечером. Выслушал молча, долго смотрел в свою тарелку с остывшим супом.
— Ты зря, — сказал он наконец. — Она же сестра тебе. Не по-христиански это, судиться с родней.
Надежда медленно поставила чашку на стол, посмотрела на него долгим, тяжелым взглядом.
— Ты сейчас серьезно? — спросила она. — Ты, который переписал на нее квартиру за моей спиной, будешь меня учить, что такое по-христиански? Ты, который молился в церкви, ставил свечи, а потом вычеркнул меня из жизни, даже не предупредив? Ты, который, — она перевела дыхание, — семь лет не звонил мне, не поздравлял с днем рождения, не спрашивал, жива ли я вообще? Ты будешь учить меня христианству?
Отец опустил голову, втянул ее в плечи, как черепаха, прячущаяся в панцирь.
— Я просто… — начал он.
— Молчи, — оборвала Надежда. — Просто молчи. Ешь давай.
Отец ел, давился, не поднимая глаз.
Вечером того же дня у него случился сердечный приступ. Скорая приехала через двадцать минут, врачи качали головой, делали уколы, ставили капельницу. В больницу отец не хотел, упирался, цеплялся скрюченными пальцами за дверной косяк.
— Там я умру, — шептал он. — В казенном доме, как собака. Не хочу.
Надежда смотрела на него, на его синее, отечное лицо, на трясущиеся руки, и чувствовала только усталость.
— Оставьте его, — сказала она врачам. — Я распишусь.
Врачи уехали, оставив инструкции и рецепты. Отец лежал на кушетке, прикрыв глаза, тяжело дышал. Надежда сидела рядом, на табурете, смотрела, как под тонким пледом вздымается и опадает его грудь.
— Зачем ты меня спасла? — спросил он вдруг, не открывая глаз. — Сама же сказала, что я тебя убивал. Зачем спасать убийцу?
— Потому что я не ты, — ответила Надежда.
Отец открыл глаза. В них стояли слезы, настоящие, крупные, катившиеся по глубоким морщинам, терявшиеся в седой щетине.
— Я гордился тобой, — сказал он тихо. — Всегда. Только не говорил. Думал, ты знаешь. Думал, зачем слова, когда и так понятно.
— Мне было не понятно, — сказала Надежда. — Мне никогда ничего не было понятно.
Она помолчала, потом встала, поправила плед, съехавший на пол.
— Спи. Завтра поговорим.
— Надя, — окликнул он, когда она уже взялась за ручку двери. — Я… я хочу, чтобы ты знала. Если бы можно было всё вернуть, я бы… я бы по-другому. Не знаю как, но по-другому. Не потому что меня Оля выгнала. А потому что… потому что я дурак. Старый, больной дурак.
— Спи, — повторила Надежда и вышла.
Процесс с Ольгой тянулся долго. Судебные заседания, адвокатские запросы. Ольга наняла дорогого юриста, ходила на заседания в деловых костюмах, стучала каблуками, бросала в сторону сестры презрительные взгляды. Отец давал показания, путался, сбивался, но стоял на своем: да, он переводил деньги, да, на ремонт и содержание, да, считал, что квартира останется ему пожизненно, несмотря на дарственную.
— Она обещала, — твердил он, глядя в стол. — Слово давала, что век меня не выгонит. А как ремонт сделала, как бизнес открыла, так и забыла обещания.
Адвокат Ольги парировал: устные договоренности не имеют юридической силы, дарственная оформлена законно, дееспособность дарителя подтверждена. Но вот с деньгами выходило сложнее. Ольга не могла доказать, что все переведенные отцом средства потрачены именно на содержание квартиры. Часть ушла на ее личные нужды — машину, шубу, отдых в Египте. Чеки сохранились, выписки банковские тоже.
— Это подарки! — кричала Ольга в зале суда. — Отец дарил мне деньги! Я не обязана отчитываться!
Судья устало смотрел на них поверх очков. Дело тянули, переносили, назначали новые экспертизы. Ольга начала сдавать позиции, ее адвокат заговорил о мировом соглашении.
— Скажи, сколько ты хочешь, — прошипела Ольга в телефон, когда Надежда случайно сняла трубку. — Миллион? Два? Забирай и отстань.
— Мне не нужны твои деньги, — ответила Надежда. — Мне нужно, чтобы ты поняла.
— Что поняла? Что ты святая, а я дрянь? Это я и без тебя знаю. Только святость твоя фальшивая. Ты просто завидуешь. Всегда завидовала. Что у меня квартира, что у меня папина любовь, что у меня всё есть, а у тебя нищебродское существование в однушке с мужем-алкашом.
— Игорь не пьет, — спокойно сказала Надежда.
— А мог бы, с такой женой, как ты. Холодная, расчетливая стерва. Ты папу к себе взяла не из жалости, а как оружие против меня. Ты его используешь. Мы с тобой одного поля ягоды, сестричка. Только я честно говорю: да, мне нужны деньги, да, я хочу жить красиво, а ты врешь себе и другим, будто у тебя принципы.
Надежда не стала спорить. Она положила трубку и долго сидела неподвижно, глядя в стену.
Отец поправлялся медленно. Лекарства, режим, регулярная еда сделали свое дело: он перестал задыхаться по ночам, цвет лица из серо-землистого превратился в обычный, старческий, желтоватый. Он даже начал выходить на улицу — дошел до ближайшего сквера, посидел на лавочке, посмотрел на голубей. Вернулся оживленный, с каким-то даже румянцем.
— Там бабки сидят, — сообщил он Игорю, который чинил проводку на кухне. — Спрашивают, чей буду. Я говорю, что отец Надежды. А они: а, у которой муж сантехник? Я говорю: не сантехник, а инженер.
Игорь хмыкнул, затянул изоленту.
— Ты это, — отец помялся, — не сердись на меня. Я знаю, я чужой тут. Лишний рот. Но я стараюсь не мешать.
— Не мешаешь, — сказал Игорь. — Мебель, вон, починил. Дверцу в шкафу укрепил. Я бы сам сделал, да всё руки не доходили.
Отец просиял.
Надя наблюдала за этим из коридора, прислонившись плечом к косяку. Наблюдала и не понимала, что чувствует. Облегчение? Раздражение? Глухую, тупую боль, которая не проходит, только притупляется.
Игорь поймал ее взгляд, подмигнул едва заметно.
— Нормально всё, — сказал он одними губами. — Привыкаем.
Привыкали все. Даже кошка, которая поначалу шипела на отца и уходила под диван, теперь спала на его кушетке, свернувшись клубком в ногах. Отец боялся пошевелиться, чтобы не потревожить животное, гладил пушистую спину скрюченным пальцем.
— Хорошая кошка, — говорил он, когда Надя заходила в кладовку за пылесосом. — Ласковая. Мать у нее, поди, породистая была?
— Дворняжка, — отвечала Надежда. — С улицы взяли, котенком.
— А-а. — Он помолчал, поглаживая кошку. — Дворняжки они добрее.