В промёрзлом воздухе звенит тишина. Чугунный забор — кружево, застывшее в минуте высшего мастерства, — помнит тепло рук кузнеца. Каждый завиток, каждый удар молота, каждое «ах!», вырвавшееся у металла, когда его погружали в воду. Прошлый век давно ушёл, а узор остался. Иней осел на нём, как седина, но не старит, а делает благороднее.
Рядом — дерево. Оно не прижималось, не просилось. Оно просто росло, год за годом, осторожно вплетая живую плоть в мёртвый, но вечный узор. Кора обняла чугун, чугун принял кору. Теперь не разнять: металл помнит сок, который тёк по жилам дерева, а дерево хранит в сердцевине холодную память о горне.
Они стоят, обнявшись. Вдвоём против ветра, вдвоём против времени.
Их тела в шрамах. Ржавые слезы, застывшие каплями, — отметины затянувшихся ран. Царапины — автографы прожитых лет. Дерево помнит мальчишку, который резал на коре инициалы, но мальчишка уже дед, и его давно нет. Забор помнит влюблённых, что опирались на него в июльский полдень, — их тоже нет. Только эхо шагов, только свет погасших окон.
Ночь. Мороз. Снег ложится на плечи бережно, как последняя милость. Луна выбеливает силуэты до фотографии.
Где-то в городе, в тёплой комнате, на столе фотографа лежат плёнки. Тысячи кадров. Люди улыбаются на них, прикасаясь к прохладному чугуну, гладят кору, щурятся на солнце. Они ещё живы там, в целлулоидном раю. Но скоро — и это знают забор с деревом — пробьёт час. Архивы останутся, а живых свидетелей не станет.
Только двое. В снегу. В вечности.
Они не жалуются. Они просто ждут следующую весну, чтобы снова почувствовать, как капля талой воды, сорвавшись с ветки, ударяет в чугун и разбивается — будто сердце, которое всё ещё умеет биться.
Дожди шли долго.
Не те, весёлые, что барабанят по листьям и разбегаются ручьями, — другие. Тяжёлые, молчаливые, сверху донизу. Чугун плакал рыжими слезами, дерево — прозрачными. Их слёзы смешивались у корней, уходили в землю, будто хотели что-то рассказать там, глубоко, где никто не слышит.
А потом пришли люди.
Они стояли рядом, говорили — негромко, деловито. Слова падали коротко и остро.
— Надо дерево спилить.
— А забор?
— Прошлый век.
Кто-то вздохнул. Кто-то предложил оставить. «Как память», — сказал тихий голос.
Но злой чиновник не любит память. Ему нужна пустота, на которой можно начать всё с нуля, не оглядываясь на прошлое...
— Всё убрать!
Дерево услышало. Забор услышал. Они не дрогнули — они давно научились принимать. Только ветер в тот день стих, и птицы улетели раньше времени.
Пила вошла легко. Дерево не сопротивлялось — оно слишком долго держалось, слишком долго ждало весны. Когда ствол дрогнул и пошёл вниз, чугун не зазвенел. Он просто принял последнее прикосновение коры, которую больше никогда не согреет солнце.
А потом пришли другие люди.
Сварка. Лом. Грузовик с пустым кузовом.
Кружево, которое помнило руки кузнеца, поехало по швам. Секции грузили небрежно, с глухим железным стоном. Последний завиток — тот самый, у калитки, — хрустнул под чьим-то сапогом. Даже не заметили.
Утром на месте, где они обнимались сто лет, лежал свежий газон.
Ровный. Зелёный. Без единой царапины.
Ни щербинки, ни шрама. Ни памяти.
Снимал в прошлом веке ,
зимой, на плёнку. Я знал, время придёт....
Вот они стоят, обнявшись. Иней на ветках. Снег на чугуне.
Отсканировал и сохранил на ПК, в папке и написал название
"Были... ".
«Были».