– Убери это. Я сказал — не надо.
Олег взял листок с вакансией и порвал. Пополам. Потом ещё раз — на четыре части. Бросил в мусорное ведро. Хлопнул ладонью по столу — тяжёлой, широкой ладонью, от которой подпрыгнула солонка.
Мне было двадцать четыре. Полинке — несколько месяцев. Я сидела за кухонным столом и держала на руках дочку, которая даже не проснулась от хлопка. Привыкла, наверное. Она и родилась-то под этот звук — в роддоме Олег так хлопнул по стойке регистрации, что медсестра вздрогнула.
«Учитель начальных классов. Школа номер двенадцать. Полставки. С девяти до часу».
Я нашла эту вакансию утром. Распечатала на принтере у соседки. Положила перед Олегом за ужином. И получила четыре обрывка бумаги в ведре.
– Я добытчик, Вера. Твоё дело — дом. Ребёнок. Борщ. Я зарабатываю — ты тратишь. Всё. Точка.
Он зарабатывал. Это правда. Дальнобойщик — рейсы Москва–Краснодар, Москва–Казань, иногда дальше. Девяносто пять — сто десять тысяч в месяц, в зависимости от рейсов. Под сотню. Деньги для нашего города — нормальные. Даже хорошие.
Из этой сотни он выдавал мне сорок тысяч. Наличными. В конверте. Первого числа.
– Вот. На месяц. Продукты, коммуналка, Полинке что надо. И смотри — не разбрасывай. Я потом спрошу.
Он спрашивал. Каждый месяц. Садился напротив — большой, загорелый даже зимой от кабины, руки как лопаты — и говорил:
– Ну? Куда ушло?
И я отчитывалась. Продукты — восемнадцать тысяч. Коммуналка — семь. Полинке подгузники, смесь, одежда — девять. Остаток — шесть тысяч. На всё остальное. На себя — ноль. Потому что «на себя» — это лишнее. «Ты ж дома сидишь, кому наряжаться?»
Шесть тысяч — это шампунь, зубная паста, бытовая химия, проезд, телефон. Если повезёт — кофе с Надей раз в месяц, триста рублей за капучино в «Шоколаднице». Если не повезёт — ноль.
Одиннадцать лет.
Одиннадцать лет я жила на сорок тысяч в месяц. Олег зарабатывал сотню. Куда уходили остальные шестьдесят — я не знала. Спрашивать было нельзя. Один раз спросила — он хлопнул по столу и сказал:
– Это мои деньги. Я их зарабатываю. Я решаю.
Трудовая книжка лежала в нижнем ящике комода. Под стопкой Полинкиных свидетельств, грамот и медицинских карт. Я иногда открывала ящик, доставала её, листала. Последняя запись: «Уволена по собственному желанию. Сентябрь 2015 года». Собственному. Желанию.
Олег тогда сказал: «Зачем тебе эта школа за копейки? Я зарабатываю нормально. Сиди с ребёнком. Женщина должна быть дома».
Я послушала. Мне было двадцать четыре. Он казался надёжным — широкие плечи, уверенный голос, конверт первого числа. Стена. Защита. Мужик.
А потом стена стала клеткой. Но я это поняла не сразу.
Полинке исполнилось четыре, когда я попыталась второй раз. В городе открылся детский центр — набирали педагога на развивающие занятия. Три раза в неделю, утром, пока Полинка в садике. Двенадцать тысяч. Не великие деньги — но мои.
Я не стала печатать вакансию. Просто сказала за ужином:
– Олег, я хочу попробовать поработать. Три дня в неделю, утром. Полинка в саду.
Он поднял голову от тарелки. Ложка замерла в воздухе. Щи капали обратно.
– Ты что, мало зарабатываю?
– Нет. Но я хочу своё.
– Своё? Своё — это что? У тебя есть всё — дом, ребёнок, муж. Что тебе ещё надо?
– Работу.
Он положил ложку. Медленно. Хлопнул ладонью — не сильно, но Полинка за столом дёрнулась и замолчала. Ей было четыре, и она уже знала, что этот звук означает «папа злится, надо тихо».
– Я сказал — нет. Ты меня позоришь. Все скажут — жена Олега на работу пошла, значит, муж не кормит. Мне это не надо.
– Олег, никто так не скажет.
– Я сказал — нет!
Стол дрогнул. Солонка подпрыгнула. Полинка посмотрела на меня круглыми глазами — и я увидела в них не страх, а вопрос. Она не понимала, почему папа кричит.
Я замолчала. Убрала тарелки. Вымыла посуду. Уложила Полинку. Легла рядом, гладила её по голове, а она шептала:
– Мам, а почему папа не хочет, чтобы ты работала?
– Потому что он хочет, чтобы я была дома.
– А ты хочешь?
Я не ответила. Поцеловала её в макушку и вышла.
Тем вечером я первый раз задумалась: куда уходят деньги? Олег зарабатывал под сотню. Отдавал сорок. Ипотеки нет — квартира от его матери. Машина — рабочая, фирменная. Что он делал с остальными шестьюдесятью?
Гараж. Он ездил в гараж каждые выходные, когда не в рейсе. С мужиками. Там стоял его «проект» — старый УАЗ, который он «восстанавливал» четвёртый год. Запчасти, инструменты, краска. Сколько это стоило — я не знала. Он не говорил.
Рыбалка. Три-четыре раза за лето. С ночёвкой. Удочки, снасти, лодка резиновая, потом лодка получше, потом мотор к лодке. Потом палатка. Потом другая палатка — «эта не держит дождь». Потом печка в палатку. Каждая поездка — непонятно сколько.
Телефон. Он прятал его, когда заходил в «Сбербанк-онлайн». Разворачивал экран от меня. Я заметила это года три назад — и больше не могла это развидеть. Каждый раз, когда он открывал банковское приложение, рука с телефоном уходила в сторону. Как у школьника, который прячет шпаргалку.
Я не лезла. Потому что он — добытчик. Он — стена. Он сказал: «Мои деньги — я решаю». И я привыкла. Одиннадцать лет привыкала.
А потом попробовала в третий раз.
Полинке было девять. Я увидела объявление в школе, куда она ходила — искали учителя на продлёнку. Двадцать часов в неделю, восемнадцать тысяч. Я могла бы работать, пока дочь на уроках, и забирать её после. Идеально.
На этот раз я не стала говорить Олегу заранее. Я пошла, поговорила с директором, получила устное «да» и вернулась домой с новостью.
– Олег, меня берут на продлёнку в Полинкину школу.
Он сидел на диване, смотрел рыбалку по ютубу. Не повернулся.
– Нет.
– Олег, послушай. Это в школе дочери. Я буду рядом с ней. Мне нужно что-то своё.
– У тебя есть своё. Дом.
– Дом — это не «моё». Дом — это обязанность.
Он повернулся. Глаза сузились.
– А что, я тебя заставляю? Ты не можешь уйти? Дверь открыта. Только учти — без моих денег ты никто. У тебя стажа нет одиннадцать лет. Кому ты нужна? В школу на продлёнку за восемнадцать тысяч? Это что, деньги?
Голос был тихий, но каждое слово — как палец в больное место. Точно, расчётливо. Он знал, куда давить. Потому что это была правда. Одиннадцать лет без стажа. Кому я нужна?
Через два дня к нам приехали его друзья — Лёха и Генка с жёнами. Сидели за столом, пили, ели мою жареную картошку с мясом. Олег был в настроении — смеялся, рассказывал про рейс в Ростов.
И тут Генка спросил:
– Верк, ты что, на работу собралась? Олег говорил.
Я посмотрела на мужа. Он улыбался — широко, добродушно.
– Верка моя чудит. На продлёнку хочет. За восемнадцать тысяч. Я ей говорю — дома сиди, борщ вари. Так нет — «мне нужно что-то своё».
Лёха засмеялся.
– Правильно, Олежа. Баба дома должна быть. У меня Танька вон тоже заикалась — я ей быстро объяснил.
Танька — жена Лёхи — сидела рядом и молчала. Смотрела в тарелку.
Я сидела, держала вилку и чувствовала, как под столом пальцы сжимаются. Ногти впивались в ладонь. Четыре полукруглых следа — я потом видела их, когда мыла посуду.
Когда все разошлись и Полинка уснула, я зашла на кухню. Олег допивал чай.
– Олег. Ты зарабатываешь сто тысяч. Отдаёшь мне сорок. Куда уходят шестьдесят?
Он поставил кружку. Посмотрел на меня — как смотрят на ребёнка, который задал глупый вопрос.
– Это мои деньги. Я их заработал.
– Покажи мне счёт.
– Что?
– Счёт. Банковский. Покажи, сколько у нас накоплений.
Он встал. Кружка звякнула о стол.
– Тебе не надо это знать. Я добытчик. Я решаю. Всё. Тема закрыта.
– Олег, если с тобой что-то случится — я останусь с Полинкой без копейки. Без работы, без стажа, без накоплений. Ты об этом думал?
– Со мной ничего не случится. Я здоровый, как бык. Хватит панику разводить.
Он ушёл в комнату. Я осталась на кухне. За окном фонарь мигал — перегорал, мигал, снова перегорал. Я считала в голове. Сто тысяч в месяц. Минус сорок мне. Шестьдесят — ему. За одиннадцать лет — это семьсот двадцать месяцев? Нет, сто тридцать два месяца. Сто тридцать два месяца по шестьдесят тысяч. Семь миллионов девятьсот двадцать тысяч. Округлим — восемь миллионов. Минимум семь, если считать, что первые годы он получал меньше.
Семь миллионов рублей. Где они?
УАЗ в гараже — ну пусть триста тысяч за все годы. Рыбалка — пусть ещё двести. Одежда, телефоны, обеды в дороге — пусть пятьсот. Итого — миллион. Щедро считая. Куда делись остальные шесть?
Я не знала. И боялась узнать.
А через полтора года — узнала.
Олег вернулся из рейса и не смог выйти из кабины. Спина. Он скрючился на сиденье и позвонил мне — голос чужой, сиплый, с хрипом.
– Вера. Я не могу встать.
Скорая. Больница. МРТ. Грыжа межпозвоночного диска. Врач — сухой, в очках, немногословный — показал снимок: белое пятно между позвонками, давит на нерв.
– Операция. Микродискэктомия. Ждать нельзя — нерв передавлен, ещё месяц и нога откажет. Стоимость — двести восемьдесят тысяч с реабилитацией.
Двести восемьдесят тысяч. Я стояла в больничном коридоре, пахло хлоркой и чем-то сладким — может, лекарствами. Линолеум под ногами был стёрт до серого. Я смотрела на этот линолеум и считала.
Двести восемьдесят. У нас должны быть накопления. За одиннадцать лет. Семь миллионов минимум прошло через его руки. Должны быть. Обязаны.
Я зашла в палату. Олег лежал на спине — большой, серый, непривычно тихий. Руки — те самые тяжёлые руки, которыми он хлопал по столу, — лежали поверх одеяла, бессильные.
– Олег. Двести восемьдесят тысяч. Где деньги?
Он отвернулся.
– Олег.
– Нету.
– Что значит «нету»?
– Значит — нету. Ноль.
Я села на стул. Пластиковый, холодный. Ножка скрипнула по линолеуму.
– Олег, ты зарабатывал под сто тысяч. Одиннадцать лет. Куда?
Он молчал. Стена — та самая стена, за которой я пряталась одиннадцать лет, — молчала.
– Куда, Олег?
– УАЗ. Лодку. Мотор. Снасти. Экипировку. Ружья. Поездки.
– Это не семь миллионов.
Тишина. Потом:
– Кредитка. Сто восемьдесят тысяч.
У меня пересохло во рту. Я сглотнула, но в горле ничего не было — сухо, как бумага.
– И?
– И Лёхе должен. Сто шестьдесят.
Триста сорок тысяч долгов. Я не знала. Одиннадцать лет рядом, за одним столом, в одной кровати — и не знала.
– Триста сорок тысяч долгов. Ноль накоплений. Двести восемьдесят — операция. И ты мне одиннадцать лет говорил «я добытчик — сиди дома».
Он повернулся. Глаза — мокрые. Первый раз за тринадцать лет я видела его с мокрыми глазами.
– Верк, я разберусь. Мужики скинутся. Мать поможет.
– А я?
– Что — ты?
– Я — что? Без работы, без стажа, без денег, с одиннадцатилетним ребёнком. Ты меня одиннадцать лет держал дома, потому что «добытчик». А добывать — забывал. Тратил на себя. На гараж. На лодки. На ружья. А мне — конверт с сорока тысячами и «отчитайся».
– Вера, я болею.
– Я знаю, что ты болеешь. Но я только что узнала кое-что похуже болезни. У нас ничего нет. Вообще ничего. Я одиннадцать лет сидела в клетке и думала, что за стенами — хотя бы подушка безопасности. А там — ноль. Дыра. Кредитка и долг Лёхе.
Он сжал челюсть. Я видела, как двигаются желваки. Он привык, что последнее слово — за ним. Хлопнуть ладонью, сказать «я решаю», и всё. Но сейчас он лежал на спине и не мог встать.
– И что ты хочешь?
Я встала. Стул скрипнул.
– Я ухожу.
– Ты что?
– Я забираю Полинку и ухожу. Сегодня. К Наде.
– Ты не можешь. Я в больнице. Ты не можешь так.
– Ты мне одиннадцать лет говорил, что я не могу. Не могу работать. Не могу знать, куда уходят деньги. Не могу решать. Сейчас — я могу. И я ухожу.
– Вера! Я болею!
– А я одиннадцать лет болела, Олег. Только моя болезнь называлась по-другому.
Он приподнялся на локте — и охнул, упал обратно. Спина не дала.
– Добытчик без копейки — это кто, Олег? Это добытчик? Или это человек, который украл у меня одиннадцать лет?
Он не ответил. Я развернулась и вышла. Коридор, линолеум, хлорка. Дверь палаты закрылась за мной — мягко, без хлопка. Без его фирменного хлопка.
Я шла по коридору и чувствовала, как бьётся сердце — быстро, неровно, толчками. Ноги несли сами, и я даже не помню, как вышла на улицу. Февраль, холод, ветер в лицо. Я стояла на крыльце больницы и дышала — глубоко, жадно, как будто вынырнула.
Из кармана достала телефон. Набрала Надю.
– Надь, я ухожу от Олега. Можно к тебе?
Надя не ахнула. Не стала переспрашивать. Сказала:
– Ключ под ковриком. Комната справа — ваша. Полинку забирай из школы, я к вечеру буду.
Я поехала домой. Собрала два пакета — одежда, документы, Полинкин рюкзак. Из нижнего ящика комода достала трудовую книжку. Подержала в руках — тонкая, зелёная, с последней записью «уволена по собственному желанию, 2015 год». Одиннадцать лет назад. Полжизни.
Положила трудовую в сумку. Застегнула молнию. Забрала Полинку из школы — та шла молча, не спрашивала. Дети чувствуют. Она чувствовала уже давно.
В маршрутке я сидела у окна. Полинка прижалась к моему плечу. За окном ползли панельные дома, вывески «Пятёрочки», аптеки, остановки. Обычный город. Обычный февраль.
Я подняла руку и сняла заколку-крабик. Волосы упали на плечи. Я убрала заколку в карман куртки и оставила так.
Прошёл месяц. Я живу у Нади. Комната — маленькая, обои в цветочек, раскладной диван на двоих с Полинкой. Полинка ходит в новую школу — третью неделю. Привыкает. Не жалуется.
Я устроилась учителем начальных классов. Школа номер семь, в двух остановках от Нади. Тридцать две тысячи. Это мало. Но это мои тридцать две тысячи, и отчитываться за них мне не нужно ни перед кем.
Олега прооперировали. Скинулись Лёха, Генка и его мать — набрали двести восемьдесят. Тот самый Лёха, который смеялся «баба дома должна быть», — перевёл шестьдесят тысяч. Я узнала от общих знакомых.
Олег звонит каждый день. Я не беру трубку. Он пишет: «Верк, вернись. Я всё понял. Я изменюсь. Будешь работать — работай. Я не против». Каждый день — одно и то же. Я читаю и не отвечаю.
Его мать Зинаида Ивановна звонит Наде. Два раза в неделю. Говорит: «Твоя сестра бросила больного мужа. Бессовестная. Ребёнка из семьи вырвала. Олежек её на руках носил — а она вот так, в больнице, в лицо».
Надя слушает, потом говорит: «Зинаида Ивановна, Олежек ваш на руках носил ружья и удочки. А Веру нёс в конверте — сорок тысяч в месяц и «отчитайся». Вы бы сына спросили, куда семь миллионов делись за одиннадцать лет». Зинаида Ивановна бросает трубку.
Подруги разделились. Света — за меня: «Давно пора, терпела как дура». Ленка — за Олега: «Мужик работал, кормил, а она от больного ушла. Совести нет». Ирка молчит, пишет и мне, и ему — одинаковые «держись».
А я вечерами сижу на кухне у Нади, проверяю тетрадки и иногда ловлю себя на мысли: может, надо было дождаться? Пусть бы прооперировали. Пусть бы встал на ноги. И тогда — уходить. По-человечески. Не из больницы. Не от лежачего.
Но потом я открываю нижнюю полку шкафа, где лежат мои два пакета с вещами — всё, что осталось от тринадцати лет брака, — и вспоминаю. Конверт первого числа. «Отчитайся». Хлопок по столу. «Я сказал — нет». Дашкины глаза — круглые, испуганные. Трудовую в ящике. Одиннадцать лет пустых страниц.
И мне перестаёт быть жалко.
Бросить больного мужа — бессердечно? Или одиннадцать лет вранья и ноль на счету — это достаточно, чтобы уйти не оглядываясь? А вы бы дождались, пока он встанет, — или тоже ушли бы в тот же день?