Глава 7. Архитектура Боли
Тысяча девятьсот сорок четвертый год вползал в жизнь Дэвида Линдсея медленно, подобно холодному туману с Ла-Манша, просачивающемуся сквозь щели рассохшихся оконных рам. Внешний мир был охвачен агонией мировой войны, но в стенах дома в Хове разворачивалась иная, камерная, но не менее жестокая битва. Это было сражение духа с распадающейся материей, молчаливое противостояние, в котором поле боя сузилось до размеров воспаленной челюсти писателя. Абсцесс, возникший как банальная медицинская проблема, в контексте судьбы Линдсея приобрел черты зловещего символа. Это было не просто заболевание; это была физическая манифестация того отторжения, которое он испытывал к "миру Кристалмена", к миру плоти и видимости. Гниение затронуло тот самый орган, который служил инструментом воплощения мысли в слово, — рот, врата логоса, теперь ставшие вратами боли.
Отказ от медицинской помощи, который поначалу мог показаться проявлением эксцентричности или стоицизма, перерос в фанатичное, почти религиозное отрицание самосохранения. Линдсей не просто терпел боль; он, казалось, исследовал её, погружался в её темные воды, словно пытаясь найти на дне этого океана страданий тот самый философский камень, который ускользнул от него в процессе творчества. Боль стала его новой реальностью, единственной достоверной истиной. Если раньше он писал о героях, преодолевающих пределы человеческого, то теперь он сам стал полигоном для этого преодоления. Его молчание углублялось. Он почти перестал разговаривать, потому что слова потеряли всякий смысл перед лицом абсолютного, пульсирующего страдания. Язык боли не требует алфавита; он универсален и тоталитарен.
В эти долгие три года угасания Линдсей окончательно отложил перо. Рукопись "Ведьмы" осталась лежать на столе, покрываясь пылью, как и наброски других, так и не рожденных книг. Творчество, которое всю жизнь было его спасательным кругом, его способом связи с высшими сферами, вдруг оказалось ненужным, даже смешным. Зачем описывать путешествие к Арктуру, если Арктур сам пришел к нему, и его свет оказался не сиянием славы, а жестким рентгеновским излучением, сжигающим ткани? Он понял, что литература — это все еще игра, все еще "майя", иллюзия.
Физическая трансформация писателя была пугающей. Он, всегда отличавшийся крепким телосложением, превратился в тень. Инфекция, распространявшаяся из очага в челюсти, медленно отравляла кровь, подтачивая работу сердца и других органов. Он с трудом передвигался по дому, его шаги стали шаркающими, неуверенными. Но в его глазах, глубоко запавших в орбиты, порой вспыхивал тот самый страшный, нездешний огонь, который он когда-то приписывал своим пророкам и визионерам. Это был взгляд человека, который видит сквозь стены, сквозь время, сквозь саму смерть. Он смотрел на Жаклин, и она чувствовала, что перед ней уже не её муж, не тот скромный клерк и неудачливый писатель, а некая древняя сущность, временно заключенная в распадающуюся оболочку.
Его дневниковые записи этого периода — это уже не литература, а кардиограмма распада. Обрывочные фразы, бессвязные образы, цитаты из древних текстов, переплетенные с жалобами на холод и темноту. Но даже в этом хаосе прослеживается железная логика его философии. Он писал о необходимости "разрыва", о природе зла не как о моральной категории, а как о структурном дефекте бытия. Боль для него была доказательством того, что этот мир создан безумным демиургом, наслаждающимся мучениями своих созданий. И единственным ответом на это безумие могло быть только презрение и отказ от участия в игре. Линдсей перестал играть.
Окружающий мир, занятый войной, не замечал этой частной трагедии. Соседи в Хове видели в нем лишь странного, больного старика, который пренебрегает затемнением и не прячется от бомб. Но для самого Линдсея война была лишь внешним отражением его внутренней катастрофы. Грохот взрывов сливался с пульсацией крови в висках. Разрушенные дома Лондона и Ковентри были побратимами его собственного разрушающегося тела. Он чувствовал странную солидарность с руинами. В этом хаосе он видел подтверждение своей правоты: цивилизация, построенная на лжи, на отрицании смерти, на культе комфорта и безопасности, неизбежно должна рухнуть. И он рушился вместе с ней, как верный сын своего века, принявший на себя его грехи и его проклятие.
К весне 1945 года ситуация стала критической. Линдсей уже почти не вставал. Его сознание периодически мутилось, проваливаясь в бред. В этих видениях к нему приходили герои его книг — Маскулл, Ингрид, Рагнар. Они стояли вокруг его постели, безмолвные судьи, ожидающие вердикта. Оправдал ли он их существование? Смог ли он донести их послание? Или он предал их, не сумев найти нужных слов? В бреду он часто возвращался к образу Лестницы из "Одержимой женщины". Ему казалось, что он стоит у подножия этой лестницы, но она разрушена, ступени обвалились, и подняться наверх невозможно. Остается только тьма "нижнего мира", тьма без просвета. Но именно в этой тьме он начинал различать слабое, призрачное свечение — свет Муспела, который не греет, а леденит.
В один из редких моментов просветления он, возможно, осознал всю тщетность своего бунта. Отказ от врачей не приблизил его к истине, а лишь превратил его последние дни в бессмысленную пытку. Тело, которое он презирал, взяло реванш. Оно доказало свою власть, превратив дух в заложника воспаленных нервных окончаний. Метафизика разбилась о физиологию. Великая Мать, о которой он писал в "Дьявольской вершине", оказалась не величественной богиней, а безжалостной природой, перемалывающей все живое в компост. Это было горькое открытие, но Линдсей принял и его. Он не жаловался, не просил о чуде. Он просто ждал конца, как пассажир на вокзале ждет поезда, который опаздывает уже на целую вечность.
Наконец, когда его состояние стало несовместимым с жизнью в домашних условиях, сопротивление было сломлено. Не его воля, а обстоятельства решили исход. Врачи констатировали тяжелейшее заражение крови и истощение. Вердикт был однозначен: необходима немедленная госпитализация, хотя надежды на выздоровление практически не было. Для Линдсея это стало окончательным поражением. Его вынесли из дома, из его крепости, как поверженного короля. Он покидал свое убежище, свои книги, свою жизнь, чтобы умереть в казенной, стерильной обстановке больничной палаты, среди чужих людей и запаха лекарств.
Переезд в клинику стал разрывом последней нити, связывавшей его с творчеством. Дом в Хове был пропитан его мыслями, его фантомами. Больница же была территорией Кристалмена — миром чистой функциональности, гигиены и регламента, миром, где смерть — это не таинство, а статистическая единица. Лежа на носилках, глядя в серое небо Англии, Линдсей, возможно, думал о том, что его путешествие заканчивается не на Арктуре, а здесь, в пригороде Брайтона, и что весь его грандиозный космос сжался до размеров медицинской карты.
Но даже в этом унизительном положении он сохранял остатки своего мрачного величия. Он не заговорил, не стал каяться или просить утешения. Он остался верен своему молчанию. Врачи и медсестры видели перед собой умирающего старика с запущенным абсцессом, но они не могли знать, что внутри этого разрушенного тела все еще пульсирует гигантская, сверхчеловеческая воля, которая отказывается принимать законы этого мира даже на пороге небытия. Линдсей уходил, унося с собой тайну "странного гения", тайну, которую мир так и не захотел разгадать.
Так закончился период его активного умирания дома и начался короткий, финальный акт больничной драмы. Это было время, когда время исчезло. Дни и ночи слились в единое серое пятно. Война в Европе подходила к концу, союзники праздновали победу, но для Дэвида Линдсея настоящая битва только вступала в решающую фазу. Битва за право остаться собой, за право не раствориться в безликом потоке, за право унести свой свет — или свою тьму — в неизведанное. Его последние дни в Хове были памятником человеческому упрямству и духовной гордыне, воздвигнутым на руинах плоти. И этот памятник, невидимый ни для кого, кроме него самого, был, пожалуй, самым трагическим и самым грандиозным из всех его творений...
Глава 8. Стерильный ад и Врата Суртура
Больничная палата в Hove General Hospital была белой, стерильной и бездушной — полная противоположность темному, заставленному книгами кабинету Линдсея, где он провел последние годы. Здесь пахло карболкой и эфиром, а не пылью древних фолиантов и табачным дымом. Сюда доносились не отголоски космических бурь, а шарканье медсестер и стоны других пациентов. Для Дэвида Линдсея это пространство стало последним кругом его личного ада. Он, посвятивший жизнь разоблачению иллюзорности материального мира, теперь оказался всецело в его власти. Медицина, которую он презирал как попытку отсрочить неизбежное, теперь диктовала ему свои условия, превратив его из суверенного духа в "клинический случай".
Его тело, истощенное голодом и отравленное сепсисом, представляло собой жалкое зрелище. Врачи, осматривавшие его, с трудом скрывали удивление: как этот человек вообще мог жить так долго с таким запущенным воспалением? Абсцесс, начавшийся с одного зуба, распространился, поразив челюсть и проникнув глубоко в ткани. Инфекция бушевала в его крови, разрушая последние бастионы иммунитета. Но удивительнее всего было то, что его сердце, изношенное годами стресса и лишений, продолжало биться, словно подчиняясь не физиологическим законам, а некой инерции воли. Линдсей умирал, но умирал медленно, сопротивляясь каждой клеткой, каждым нервом. Это было не желание жить в привычном смысле, а нежелание сдаваться, нежелание признавать победу материи над духом.
В эти последние недели июня 1945 года мир за окнами больницы праздновал. Война в Европе закончилась. Люди выходили на улицы, обнимались, пили за победу, строили планы на будущее. Газеты пестрели заголовками о новой эре мира и процветания. Но до сознания Линдсея эти новости доходили лишь как далекий, бессмысленный шум. Какое значение имеет капитуляция Германии перед лицом капитуляции человечества перед смертью? Какая разница, кто победил в битве за Берлин, если битва за душу проиграна? Для него не было "послевоенного мира". Был только вечный, неизменный Торманс, планета страданий, на которой он застрял и с которой теперь пытался эвакуироваться.
Линдсей уже был далеко... Его глаза, когда они открывались, смотрели сквозь стены палаты, сквозь само небо Англии. Он видел иное. Возможно, в бреду, вызванном интоксикацией, к нему возвращались образы его книг. Он снова шел по алым пескам пустыни, видел двойные солнца, слышал музыку, которая разрывала сердце. Граница между его вымыслом и его реальностью исчезла окончательно. Он стал персонажем своего собственного ненаписанного романа, героем, который должен пройти через последние врата — врата Суртура, врата полного уничтожения "я".
Медицинский персонал относился к нему с профессиональным равнодушием, смешанным с легким раздражением. Он был "трудным" пациентом — не жаловался, не просил, но его молчание давило. Медсестры чувствовали, что этот старик с ввалившимися щеками и пронзительным взглядом судит их, судит их суету, их надежды, их жизнь. Он был живым напоминанием о том, о чем люди стараются не думать — о конечности, о бессмысленности усилий, о том, что в конце каждого пути ждет холодная пустота. Его присутствие в палате было диссонансом, нарушающим гармонию выздоровления и надежды, которой должна быть наполнена больница после войны.
Иногда, в редкие моменты прояснения, он пытался что-то сказать. Но его речь была невнятной, искаженной распухшим языком и поврежденной челюстью. Слова было не разобрать, были слышны лишь хрипы. Возможно, он пытался передать свое последнее откровение, формулу, которую он искал всю жизнь. А может быть, он просто просил воды. Эта невозможность коммуникации стала финальным аккордом его трагедии. Писатель, всю жизнь искавший Слово, умер немым. Логос покинул его, оставив наедине с хаосом бессловесной боли.
С каждым днем его силы таяли. Дыхание становилось все более поверхностным, пульс — нитевидным. Врачи понимали, что конец близок. Они делали все, что предписывал протокол — уколы, капельницы, — но это была лишь ритуальная имитация борьбы. Смерть уже стояла у изголовья, и она была не той романтической фигурой в черном плаще, которую рисуют художники. Она была серой, будничной, пахнущей лекарствами и мочой. Линдсей встречал её без страха, но и без радости. Для него смерть была не освобождением, а очередной трансформацией, переходом в иное агрегатное состояние духа. Он не верил в рай с ангелами и арфами. Он верил в холодный свет истины, который испепеляет все человеческое.
В ночь на 16 июля 1945 года, когда над Европой стояла душная летняя тишина, Дэвид Линдсей сделал свой последний вдох. Это произошло буднично, без грома и молний. Просто механизм его тела, изношенный до предела, остановился. Сердце, которое билось в унисон с ритмами далеких звезд, замерло. Мозг, в котором рождались целые вселенные, погас. Его лицо, искаженное болезнью, наконец-то разгладилось, приобретя выражение спокойной, величественной отстраненности. Маска была сброшена. Актер покинул сцену. Спектакль окончен.
Но смерть Линдсея не стала точкой. Она стала многоточием. Его уход прошел незамеченным для большого мира. В газетах не появилось некрологов, критики не разразились статьями о потере великого таланта. Он умер так же, как и жил — в безвестности, на периферии культурной жизни. Его тело было кремировано, превращено в пепел, что было бы вполне в духе его философии отрицания плоти. Пепел был развеян, смешавшись с землей и ветром, растворившись в элементах, которые он так часто воспевал в своих книгах...
* * *
Смерть Линдсея совпала с началом новой эпохи. В тот же день, 16 июля 1945 года, в пустыне Аламогордо было произведено первое испытание атомной бомбы. Это совпадение кажется мистическим. В тот момент, когда душа визионера, предсказавшего разрушение старого мира и приход новой, страшной энергии, покидала землю, человечество выпустило на волю "огонь Муспела" — разрушительную силу атома. Линдсей, если бы он мог узнать об этом, вероятно, усмехнулся бы своей горькой улыбкой. Он всегда знал, что свет истины губителен для материи. Теперь человечество получило доказательство этого в виде грибовидного облака.
Больничная палата опустела. Кровать застелили свежим бельем, готовя её для следующего пациента. Жизнь продолжалась. Но в тонком мире, в ноосфере, образовалась брешь, через которую сквозил холодный ветер с Арктура. Дэвид Линдсей ушел, но он оставил дверь приоткрытой. И те немногие, кто осмеливался заглянуть в эту щель, рисковали навсегда потерять покой, заразившись его "странным гением". Его смерть была не концом, а началом мифа. Мифа о человеке, который отказался быть человеком, чтобы стать чем-то большим. Мифа о писателе, который писал не чернилами, а светом далеких звезд.
Теперь, когда его физическое присутствие исчезло, его идеи освободились от оков его тяжелого характера и неуживчивости. Они стали чистой информацией, вирусом, который начал медленно распространяться в культурном коде. Колин Уилсон, Клайв Стейплз Льюис, Дж. Р. Р. Толкин — эти люди, каждый по-своему, воспримут импульс, посланный Линдсеем, и передадут его дальше. Но это будет потом. А пока, в июле 1945 года, над Ховом стояла тишина. Море лениво накатывало на гальку, чайки кричали, а в небе, невидимый при свете дня, сиял Арктур, звезда, ставшая родиной для души, которая никогда не чувствовала себя дома на Земле...
Библиография Дэвида Линдсея
A Voyage to Arcturus (1920)
The Haunted Woman (1922)
Sphinx (1923)
The Violet Apple (1924, опуб. 1976)
Adventures of Monsieur de Mailly (1926)
A Christmas Play (пьеса) (1928, опуб. 2003)
Devil's Tor (1932)
The Witch (1932-1942, неоконч., опуб. 1976)
Редкие эссе и очерки не сохранились. Письма почти не сохранились. В последние три года жизни он не написал ничего.
Послесловие
Смерть Дэвида Линдсея в июле 1945 года не стала событием для литературного мира Британии, занятого подсчетом ран и шрамов, оставленных Второй мировой войной. В то время как нации праздновали победу над фашизмом, а философы континентальной Европы начинали возводить здание атеистического экзистенциализма на руинах старой морали, наследие "странного гения" погрузилось в лимбом молчания. Это было время железобетона, восстановления экономики и торжества прагматизма. В этом новом, рациональном мире, стремящемся к ясности и безопасности, мистические прозрения Линдсея казались не просто устаревшими, но и ненужными, подобно пыльным реликвиям средневекового культа, найденным на чердаке современного небоскреба. Его физическое тело исчезло, превратившись в пепел, но осталось его "тело бумажное" — стопки рукописей, черновиков и неопубликованных романов.
Среди бумаг, покрытых мелким, трудным для разбора почерком, покоились тексты, которые могли бы перевернуть представление о возможностях английской прозы, если бы им дали шанс заговорить. Одним из таких скрытых сокровищ был роман "Фиолетовое яблоко" (The Violet Apple). Написанный, вероятно, в период между "Сфинксом" и "Дьявольской вершиной", этот текст представлял собой уникальный сплав бытовой комедии и гностического мифа. В отличие от громоподобного и мрачного "Арктура", "Фиолетовое яблоко" обладало странной, почти прозрачной легкостью, за которой, однако, скрывалась все та же бездна, что и в других книгах автора. Линдсей не был бы собой, если бы превратил роман в простую сказку о волшебных фруктах. Он помещает мистическое событие в рамки типичной английской загородной жизни, с ее условностями, помолвками, семейными обедами и светскими беседами. Этот контраст между банальностью формы и радикальностью содержания создает эффект головокружения. Читатель видит, как в уютную гостиную вторгается абсолют, как чашка чая становится сосудом Грааля, а скучный разговор о погоде превращается в обсуждение судьбы вселенной. Линдсей показывает, что "чудесное" не где-то далеко, за горами, а здесь, рядом, стоит только протянуть руку и сорвать запретный плод. Но цена этого прозрения высока: тот, кто увидел истину, навсегда становится чужаком среди людей...
Другим важным документом, оставшимся после смерти писателя, был незавершенный и хаотичный массив черновиков романа "Ведьма". Если "Фиолетовое яблоко" было законченным, ограненным кристаллом, то "Ведьма" представляла собой бурлящую магму. Это была попытка Линдсея создать свою "сумму теологии", окончательно сформулировать свое учение о душе, музыке и смерти. Работа над этим текстом истощила его последние силы, и рукопись несла на себе отпечаток его болезни и распада. Страницы были перепутаны, почерк местами становился неразборчивым, сюжетные линии обрывались в пустоту.
Но даже в этом фрагментарном состоянии "Ведьма" поражала своей мощью. Здесь Линдсей заходил в свои исследования еще дальше. Он пытался описать музыку не как искусство, а как физическую силу, способную разрушать материю и открывать врата в мир духов. Образ ведьмы Урды был квинтэссенцией его представлений о женском начале — не как о пассивном сосуде, а как о грозной, хтонической силе, связанной с корнями бытия. В "Ведьме" чувствуется дыхание древних скандинавских саг, смешанное с немецким романтизмом и личным отчаянием автора. Это был текст-лабиринт, в котором легко можно было заблудиться и сойти с ума, текст, который требовал от читателя не просто внимания, а соучастия в мистическом акте.
* * *
Пятидесятые годы прошли под знаком новой волны научной фантастики и фэнтези. В Америке гремели имена Азимова, Хайнлайна, Брэдбери. В Англии взошла звезда Толкина. Но Линдсей не вписывался в эти тренды. Его космос был слишком холодным для любителей космических опер и слишком странным для любителей эльфов и драконов. Он оставался "писателем для писателей", тайным знанием, передаваемым из уст в уста в узких кругах. Его имя упоминалось шепотом, как пароль в масонскую ложу.
Однако именно в "Фиолетовом яблоке" содержался ключ к пониманию того, почему Линдсей был так важен, несмотря на свою безвестность. В этом романе он сформулировал концепцию искусства как "пробоины" в реальности. Истинное произведение искусства, по Линдсею, не должно развлекать или поучать; оно должно ранить, оно должно создавать трещину в гладкой поверхности обыденности, через которую может проникнуть свет Иного. И само его творчество было такой трещиной. Его книги были неудобными, колючими, трудными для чтения, но именно эта трудность была гарантией их подлинности. Он не предлагал читателю комфортного путешествия; он предлагал прыжок в бездну.
В эти годы молчания, пока рукописи спали в ящиках, в мире происходили невидимые сдвиги, которые готовили почву для возвращения Линдсея. Кризис рационализма, разочарование в материальном прогрессе, поиск новых духовных ориентиров — все это медленно, но верно подводило западную культуру к тому состоянию, в котором вопросы, заданные Линдсеем, могли быть услышаны. Поколение битников, а затем и хиппи интуитивно двигалось в том же направлении, в котором Линдсей шел в полном одиночестве полвека назад.
"Фиолетовое яблоко" так и не было опубликовано в первые десятилетия после его смерти. Оно оставалось легендой, призраком книги. Но само его существование в архиве было залогом того, что история не окончена. Семя, описанное в романе, которое пролежало в стеклянном сосуде тысячи лет и все же проросло, было метафорой судьбы самого Линдсея. Его слово было этим семенем. Оно казалось мертвым, высохшим, закаменевшим. Но в нем теплилась жизнь, способная пережить зиму забвения. Нужно было только найти почву, только дождаться весны.
* * *
Ирония судьбы заключалась в том, что Линдсей, презиравший время, оказался зависим от него. Ему нужно было время, чтобы умереть как человеку и возродиться как миф. Период с 1945 по середину 1960-х годов был для него временем чистилища. Его книги исчезли с полок, его имя стерлось из памяти критиков. Но в "тонком мире" литературы, там, где живут идеи, а не тиражи, процесс шел. Колин Уилсон, тогда еще молодой и дерзкий бунтарь, наткнулся на "Путешествие к Арктуру" и был поражен. К.С. Льюис в своих лекциях и письмах упоминал Линдсея как одного из немногих авторов, сумевших коснуться "духовной реальности". Эти единичные голоса были первыми ласточками, предвещавшими, что зима подходит к концу.
Поколение "рассерженных молодых людей" искало новых героев и новых пророков. Им было тесно в душном мире комфорта, в мире, где все ответы были известны заранее, а смысл жизни сводился к покупке нового автомобиля и оплате счетов. Они искали тех, кто осмелился заглянуть за край, кто отверг компромисс с реальностью. И именно в этом контексте фигура забытого шотландского визионера начала приобретать неожиданную актуальность. Он был идеальным кандидатом на роль духовного отца для тех, кто чувствовал себя чужим в этом мире.
Поворотным моментом стало появление в 1956 году философского бестселлера, манифеста нового экзистенциализма, написанного молодым интеллектуалом-самоучкой. В этой книге, исследовавшей феномен "Постороннего" — человека, который видит слишком много и слишком глубоко, чтобы жить нормальной жизнью, — Дэвид Линдсей был поставлен в один ряд с Достоевским, Ницше, Ван Гогом и Нижинским. Это было подобно удару молнии. Внезапно выяснилось, что забытый писатель-фантаст был не просто автором причудливых историй, а крупным мыслителем, решавшим те же проклятые вопросы, что и великие экзистенциалисты континентальной Европы. Молодой критик утверждал, что Линдсей пошел дальше многих: он не просто диагностировал болезнь бытия, но и предложил радикальный, пугающий метод лечения — полный отказ от человеческого "я" ради слияния с Абсолютом.
Этот интеллектуальный импульс стал первой искрой, упавшей на сухую траву. Люди начали искать "Путешествие к Арктуру". Книга, которую невозможно было достать, превратилась в священный Грааль для новой контркультуры. В начале шестидесятых, когда воздух наполнился предчувствием перемен, текст Линдсея зазвучал с новой, оглушительной силой. Оказалось, что описание путешествия Маскулла по Тормансу — появление новых органов чувств, перетекание форм, цвета, которых не существует на Земле, — все это, описанное Линдсеем в далеком 1920 году, внезапно стало понятным и близким поколению "детей цветов".
Издатели, почувствовав изменение ветра, начали переиздавать его работы. В 1963 году "Путешествие к Арктуру" вышло в престижной серии редких шедевров фантастики. Желтая суперобложка этого издания стала пропуском в новый мир для тысяч читателей. Предисловия писали уважаемые критики и старые друзья автора, те немногие, кто помнил его живым. Они пытались объяснить феномен Линдсея, рассказать о его тихой, незаметной жизни, которая так резко контрастировала с буйством его воображения. Линдсей стал культовой фигурой, чье молчание было красноречивее любых проповедей.
* * *
Парадокс заключался в том, что Линдсей, будучи суровым моралистом и аскетом, стал иконой для поколения, проповедовавшего свободную любовь и гедонизм. Но это было поверхностное противоречие. В глубине, за внешними атрибутами хиппи-культуры, скрывалась та же тоска по настоящему, по подлинности, которая мучила и Линдсея. Его ненависть к "миру Кристалмена" — миру ложных форм и социальных масок — резонировала с бунтом молодежи против "Истеблишмента". Торманс стал метафорой внутреннего пространства, которое нужно исследовать, картографировать и завоевать. Линдсея читали в сквотах Лондона и кампусах Калифорнии, его обсуждали под звуки "Pink Floyd" (1965-1995), прямым продолжением коих стали "Tiamat" (начиная с "Wildhoney" (1994)), находя в его тяжеловесных, корявых фразах откровения высшего порядка.
Вместе с переизданием "Арктура" начался процесс археологических раскопок в архиве писателя. Исследователи, допущенные к святая святых — к ящикам с рукописями, — обнаружили, что наследие Линдсея не ограничивается одной великой книгой. На свет начали извлекаться тексты, о существовании которых знали единицы. "Фиолетовое яблоко" и "Ведьма" готовились к публикации. Это было похоже на открытие гробницы фараона: мир увидел сокровища, пролежавшие в темноте десятилетиями.
Публикация этих посмертных романов в 1970-х годах стала важным этапом в переосмыслении места Линдсея в литературе. Если "Арктур" можно было списать на случайную удачу, на вспышку безумного вдохновения, то наличие других, не менее глубоких и сложных текстов доказывало, что Линдсей был системным мыслителем, художником с цельной и последовательной программой. "Фиолетовое яблоко" с его темой возвращения в Эдем через изменение зрения и "Ведьма" с ее исследованием музыки и души показали, что Линдсей не стоял на месте, что его философия развивалась, становясь все более утонченной и личной.
Критика, ранее игнорировавшая его или отмахивавшаяся как от "неумелого фантаста", была вынуждена сменить тон. Да, его стиль по-прежнему вызывал вопросы. Его обвиняли в тяжеловесности, в отсутствии чувства юмора, в неумении строить диалоги. Но теперь эти недостатки стали восприниматься как неотъемлемая часть его уникального голоса. Стало понятно, что Линдсей писал "плохо" не потому, что не умел писать "хорошо", а потому что стандартный литературный язык был непригоден для тех задач, которые он перед собой ставил. Он ломал синтаксис, чтобы пробиться к смыслу. Он жертвовал изяществом ради правды. Его косноязычие было косноязычием пророка, чьи уста опалены огнем и который с трудом переводит язык ангелов на язык людей.
В этот период началось и академическое изучение его творчества. Диссертации, статьи, монографии — машина литературоведения начала перемалывать наследие анархиста от метафизики. Пытались найти его корни в шотландском кальвинизме, в гностических ересях, в скандинавской мифологии, в немецкой философии XIX века. Линдсея сравнивали с Джорджем Макдональдом, с Уильямом Блейком, с писателями-аутсайдерами. Он был классифицирован, каталогизирован и помещен на полку "мистической литературы XX века". Но сам дух его книг сопротивлялся любой классификации. Он оставался "посторонним" даже внутри академического канона, неудобным экспонатом, который портит стройную картину литературного процесса.
* * *
Особую роль в этом возрождении сыграли другие писатели. Клайв Стейплз Льюис, еще при жизни Линдсея признававший его влияние, стал посмертным адвокатом его творчества. Льюис говорил, что "Путешествие к Арктуру" — это книга, которая может быть опасной для душевного спокойствия, но которая совершенно необходима для духовного роста. Он отмечал, что Линдсей был первым, кто догадался использовать антураж научной фантастики для рассказа о вещах сугубо духовных, проложив тем самым путь для "Космической трилогии" самого Льюиса. Позже, уже в наше время, влияние Линдсея признает Филип Пулман, автор "Темных начал".
К концу шестидесятых — началу семидесятых годов Дэвид Линдсей окончательно утвердился в статусе "великого неизвестного". Его имя не стало нарицательным, как имя Толкина или Оруэлла. Его книги не продавались миллионными тиражами в супермаркетах. Но его влияние было глубже и тоньше. Он стал "писателем для писателей", источником вдохновения для тех, кто хотел выйти за рамки жанровых клише. Он доказал, что фантастика может быть не просто развлечением, не просто интеллектуальной игрой, а формой философского поиска, способом задавать самые страшные и важные вопросы.
Это "воскрешение Лазаря" было горьким триумфом. Человек, который всю жизнь страдал от непонимания и бедности, получил признание только тогда, когда ему было уже все равно. Слава пришла слишком поздно, чтобы оплатить счета или вылечить больной зуб. Но она пришла вовремя, чтобы спасти смысл. Жизнь Линдсея, казавшаяся цепью неудач, ретроспективно обрела логику и величие. Его страдания не были напрасными. Он был тем зерном, которое должно было умереть в земле, чтобы принести плод.
Кульминацией этого процесса возвращения стало осознание того, что Линдсей не принадлежит прошлому. Он не викторианский реликт и не модернистский эксперимент. Он — наш современник, более того — наш будущий собеседник. В мире, который все больше погружается в виртуальность, в симулякры, в "майю" цифровых технологий, предупреждение Линдсея о ложности видимого мира звучит пугающе актуально. Его Торманс — это не далекая планета, это наша реальность, где каждый из нас должен сделать выбор между Кристалменом — сладкой ложью потребления и комфорта, и Муспелом — суровой, обжигающей правдой духа.
Его книги вернулись к читателю, но загадка его личности осталась неразгаданной. Кто он был? Сумасшедший? Гений? Пророк? Или просто очень несчастный человек, который силой своего воображения создал вселенную, чтобы спрятаться в ней от боли? Ответ на этот вопрос каждый читатель должен найти сам, пройдя свой собственный путь по лестнице в "Ранхиллсе", поднявшись на Дьявольскую вершину и выпив воду из источника на Тормансе. Линдсей сделал свою часть работы. Теперь очередь за нами. Он стоит на пороге, в тени, и смотрит на нас своим тяжелым, пронизывающим взглядом, ожидая, хватит ли у нас смелости последовать за ним...
Приложение. Скудная попытка анализа
История Дэвида Линдсея, завершившаяся физической смертью в середине двадцатого века и воскресшая в культурной памяти десятилетия спустя, представляет собой нечто большее, чем просто биографию непризнанного писателя. Это задокументированный отчет о духовной экспедиции, которая не имела аналогов в современной литературе. Теперь, когда шум времени улегся, и фигура "странного гения" видна во всей своей суровой и пугающей полноте, мы можем попытаться подвести итог его метафизическому бунту. Линдсей остался в истории литературы одиноким монолитом, менгиром, возвышающимся на равнине беллетристики. Он не создал школы, не оставил прямых учеников, но его тень легла на весь жанр фантастического, придав ему ту глубину и серьезность, которой ему так не хватало.
Его уникальность заключается в абсолютной бескомпромиссности. В то время как его современники и последователи — от Клайва Льюиса до Джона Толкина — использовали миф и сказку для утверждения христианских ценностей или создания уютных вторичных миров, Линдсей использовал фантастику как таран, разрушающий стены уютной вселенной. Его космос не был местом приключений или эскапизма. Это была лаборатория духа, где проводились жестокие эксперименты над человеческой природой. Он был гностиком в век материализма, провозглашавшим, что видимый мир есть зло, ловушка, созданная ложным творцом — Кристалменом, Шейпингом, чья цель — усыпить душу сладким ядом удовольствия и красоты.
В центре философской системы Линдсея, проходящей красной нитью через все его творчество, от "Путешествия к Арктуру" до неоконченной "Ведьмы", стоит концепция "Муспела" — истинного, несотворенного света. Этот свет не греет, он не утешает, он не имеет ничего общего с сентиментальными представлениями о божественной любви. Это холодный, испепеляющий огонь абсолютной реальности, в котором сгорает все человеческое: личность, память, привязанности, надежды. Путь к этому свету лежит через страдание, через систематическое разрушение фальшивого, паразитического "я". Линдсей был, пожалуй, единственным писателем XX века, который осмелился утверждать, что счастье — суть пошлость, а комфорт — равно духовная смерть. (Тем не менее, схожие идеи можно найти у Франца Верфеля (1890-1945), современника Линдсея, жившего в континентальной Европе).
Эта позиция обрекла его на одиночество. Читатель, ищущий в книгах утешения или развлечения, с ужасом отшатывался от бездны, которую открывал перед ним Линдсей. Его тексты требовали не просто внимания, они требовали мужества. Читать Линдсея — значит согласиться с тем, что твоя жизнь, твои ценности, твоя любовь — все это лишь "майя", иллюзия, тень на стене пещеры. Мало кто готов принять такую истину. Именно поэтому его книги никогда не станут массовым чтивом. Они навсегда останутся "тайным знанием", апокрифами для тех, кто чувствует в себе "древнюю тоску" по иному дому.
* * *
Трагедия жизни Линдсея — его бедность, болезни, изоляция — в конечном счете, не была случайностью или злым роком. Это была необходимая часть его пути, внешнее подтверждение его внутренней доктрины. Он не мог быть успешным буржуа и одновременно пророком Муспела. Его физические страдания, особенно мучительная смерть от запущенной болезни, стали финальным аккордом его философии. Он доказал искренность своих убеждений собственной плотью. Он отверг помощь "мира сего", чтобы остаться верным своей правде до конца. В этом смысле его биография сама по себе является произведением искусства, мрачной притчей о цене, которую приходится платить за доступ к высшим сферам.
Если рассматривать его творчество как единое целое, можно увидеть грандиозную архитектуру замысла, который так и не был понят современниками. В "Арктуре" он исследовал космос и множественность форм бытия. В "Одержимой женщине" он спустился в глубины подсознания и показал трагедию раздвоенности человеческой души. В "Сфинксе" он затронул тему времени и сновидений как двери в вечность. В "Дьявольской вершине" он попытался создать новую космогонию, объединяющую миф о Великой Матери с геологической историей Земли. А в "Ведьме" он подошел к пределу выразимого, пытаясь перевести музыку сфер на язык человеческой прозы. Каждый роман был ступенью на лестнице, ведущей прочь из темницы материи.
Влияние Линдсея на последующую литературу трудно переоценить, хотя оно часто бывает скрытым, подземным. Он показал, что "низкий" жанр фантастики способен вместить в себя самое высокое философское содержание. Он научил писателей не бояться странности, гротеска, метафизического ужаса. Без Линдсея, возможно, не было бы той глубины в работах Филипа Дика, Урсулы Ле Гуин или Алана Мура. Он стал своего рода "темным отцом" современной интеллектуальной фантастики, тем, кто первым шагнул в темноту и принес оттуда карту неизвестных территорий. Но, в отличие от многих последователей, он никогда не играл в игры разума. Для него литература была не интеллектуальным упражнением, а вопросом жизни и смерти.
Особое место в его наследии занимает концепция "Возвышенного" (The Sublime). В эстетике Линдсея возвышенное — это не просто красивое или величественное. Это то, что вызывает трепет и ужас, то, что подавляет человека своим масштабом и инаковостью. Это грохот бури, молчание горных вершин, бездонность звездного неба. Линдсей считал, что встреча с Возвышенным — это единственный шанс для человека проснуться. В мире, который стремится к комфорту и безопасности, Возвышенное изгоняется, подменяется "прекрасным" — безопасной, прирученной красотой. Линдсей же возвращает нам право на священный ужас, на встречу с Богом, который не есть любовь, но есть Сила.
Сегодня, спустя десятилетия после его смерти, фигура Дэвида Линдсея видится нам как фигура стража. Он стоит на границе миров, охраняя проход в то измерение, которое мы старательно игнорируем. Его голос, звучащий со страниц его книг, не стал тише. Напротив, в шуме информационной эпохи его молчаливая мудрость звучит еще отчетливее. Он напоминает нам о том, что человек — это не набор социальных функций и не потребитель благ. Человек — это "искра в кристалле", пленник, забывший свое происхождение. И задача жизни — вспомнить, кто ты есть, и начать мучительный путь возвращения.
* * *
Загадка его личности остается неразгаданной до конца. Был ли он мистиком, визионером, сумасшедшим или просто глубоко несчастным человеком, сублимировавшим свою боль в творчество? Вероятно, все эти определения верны и неверны одновременно. Он был "посторонним", пришельцем, который так и не смог адаптироваться к земной атмосфере. Его "странный гений" заключался в способности видеть структуру реальности там, где другие видели лишь поверхность вещей. Он обладал "рентгеновским зрением" духа, и это зрение причиняло ему боль, но он не хотел от него отказываться.
В последних строках этой истории не должно быть пафоса или сентиментальности. Линдсей презирал и то, и другое. Его жизнь завершилась не триумфом, а распадом, но в этом распаде была своя железная логика. Зерно должно умереть, чтобы дать росток. Линдсей умер, растворился в небытии, но его "фиолетовое яблоко" осталось. Оно лежит перед нами — странный, светящийся плод с древа иного познания. Мы можем пройти мимо, выбрав спокойную жизнь в мире Кристалмена. А можем рискнуть и откусить кусочек, зная, что после этого мир никогда не будет прежним...
Итак, история Дэвида Линдсея — это не история успеха в привычном понимании. Это история битвы, проигранной на физическом плане, но выигранной в вечности. Он не построил дома, не посадил сада, не скопил богатства. Он оставил после себя лишь несколько книг, полных мрака и света. Но эти книги весят больше, чем многие тома академической мудрости. В них запечатлен опыт души, которая осмелилась заглянуть в глаза Богу и не отвела взгляда.
Теперь, когда мы закрываем эту книгу его жизни, мы оставляем его там, где ему и место — в вечном сумраке между мирами, на пороге тайны. Он, истинный сверхчеловек, не нуждается в нашей жалости или нашем восхищении. Он — ницшеанская молния из ужасаюшей тьмы, испепеляющая истина, часть того "древнего звучания", которое он слышал и с которым слился. Он стал ветром над корнуоллскими скалами, светом далекой звезды, тишиной между ударами сердца. Дэвид Линдсей, странный гений, наконец-то вернулся домой, в свой Муспел, оставив нам карту маршрута, которым мало кто решится пройти. Но сама возможность этого пути, само наличие этой карты делает наше существование в этом мире чуть менее бессмысленным. И, возможно, в этом и заключается его главный дар человечеству — дар беспокойства, дар священной неудовлетворенности, который не дает нам окончательно уснуть в мягких объятиях иллюзии.
Свет Арктура продолжает падать на Землю, холодный и безжалостный. И пока есть те, кто способен поднять голову и увидеть этот свет, история Дэвида Линдсея будет продолжаться. Не в биографиях и статьях, а в живом опыте встречи с Неведомым. Ибо, как он сам писал, "настоящая жизнь начинается там, где заканчивается мир". И в этом конце — его, и наше, единственное начало.
Приложение 2. Картина болезни, насколько возможно установить (медицинская карта неизвестна)
Единственная пьеса Дэвида Линдсея, "A Christmas Play" ("Рождественская пьеса"), написанная предположительно в 1930-х годах, не предназначалась для публикации и, вероятно, была создана как набросок, зарисовка будущей большой работы. Ввиду того, что пьеса является малоизвестным и, по сути, частным произведением, опубликованным спустя десятилетия после смерти автора в составе антологии, она не привлекла широкого внимания литературоведов. Детального критического анализа, сравнивающего ее стиль и тематику с более мрачными работами Линдсея, в открытых источниках не обнаружено. Точно так же нет и подробного разбора финала, объясняющего, как именно разрешается конфликт третьей сестры и каким образом это символизирует "вознагражденную добродетель". Можно лишь предположить, что, в соответствии с традициями рождественской истории, финал был оптимистичным и поучительным, вознаграждая добродетель героини, не получившей принца, возможно, более ценным даром. Однако это остается в области догадок из-за отсутствия критических исследований данного текста. Пьеса оставалась неизвестной широкой публике до 2003 года, когда была посмертно опубликована в авторитетной антологии Дугласа Андерсона "Tales Before Tolkien: The Roots of Modern Fantasy" ("Сказки до Толкиена: Корни современного фэнтези").
После 1939 года Дэвид Линдсей практически не создавал новых произведений. Он продолжал работать над своим последним, незаконченным романом «The Witch». Он одержимо писал и переписывал этот роман в течение десятилетия после публикации «Devil's Tor» и окончательно оставил писательскую деятельность около 1942 года. По мнению биографов, роман так и не был закончен по нескольким причинам. Во-первых, Линдсей столкнулся с творческим кризисом, усугубленным постоянными коммерческими провалами его произведений после 1932 года. Во-вторых, завышенные ожидания, которые он возлагал на "Ведьму" как на свой главный труд, создавали огромное психологическое давление. Писатель был одержим идеей, что это произведение должно стать вершиной его философских и художественных изысканий, что, вероятно, и привело к творческому параличу. Согласно письму его сестры к другу, Линдсей, работая над "The Witch", запирался в комнате наверху и отказывался от еды в течение десяти дней, что свидетельствует о его крайне напряженном психологическом состоянии, которое, вероятно, переросло в нервный срыв. В итоге роман обрывается в самый напряженный момент, когда протагонист приближается к обещанному откровению. Первые 19 глав романа были опубликованы лишь посмертно, в 1976 году, в одном томе с другим ранее не издававшимся романом "The Violet Apple".
Глубокий психологический кризис нашёл прямое отражение в содержании и атмосфере обоих романов. Мрачный, меланхоличный тон, ощущение тщетности мирского существования и одновременно отчаянный поиск прорыва к «Возвышенному» (The Sublime) — все это черты как самих произведений, так и душевного состояния их автора. Сам Линдсей, по-видимому, осознавал свою трагедию. В одной из рецензий на современное издание «Ведьмы» приводится цитата, намекающая на самоощущение писателя: «Некий демон шептал ему, что он должен писать свои собственные книги, которые немногие прочтут, ещё меньше читателей поймут, и уж точно никто не оценит». Лишь спустя десятилетия после смерти писателя, в 1970-х годах, благодаря усилиям исследователей и энтузиастов, таких как Колин Уилсон, Дж. Б. Пик и Александр Бешер, эти уникальные тексты были извлечены из забвения. «Фиалковое яблоко» и фрагменты «Ведьмы» были впервые опубликованы в одном томе издательством Chicago Review Press в 1976 году, открыв миру последние, самые мучительные и глубокие прозрения Дэвида Линдсея.
Переломным моментом, подорвавшим психологическое здоровье писателя, стал инцидент во время Второй мировой войны. В начале войны на Брайтон, где жил Линдсей, была сброшена бомба — некоторые источники утверждают, что это была первая и единственная бомба, упавшая на город. Она разорвалась рядом с его домом (по другим данным, пробила крышу, но не взорвалась), в тот самый момент, когда писатель принимал ванну. Линдсей был ранен осколком стекла и потерял много крови, но главным последствием стал сильнейший психологический шок. Многочисленные биографические источники сходятся во мнении, что от этого потрясения он так и не смог оправиться до конца своих дней. Этот эпизод усугубил его и без того мрачное и подавленное состояние, вызванное годами неудач и непризнания.
Хотя некоторые источники утверждают, что это была "первая и последняя бомба", упавшая на Брайтон, это является преувеличением, так как город подвергался налетам 56 раз в период с июля 1940 по февраль 1944 года. Точная дата бомбежки дома Линдсея не установлена, но это случилось в начальный период войны, вероятно, в 1940 году. Наиболее вероятной датой этого события является 14 сентября 1940 года. В этот день одиночный немецкий бомбардировщик Dornier Do 17, отделившийся от основной группы, сбросил серию бомб на район Кемп Таун в Брайтоне. Эта атака стала самой смертоносной для города за всю войну. Бомба разорвалась рядом с домом писателя в тот момент, когда он принимал ванну.
В результате взрыва дом был поврежден. Взрывная волна выбила окно в ванной комнате, и осколок стекла серьёзно ранил Линдсея. Один из источников уточняет, что Линдсей потерял много крови. Однако главным последствием стал сильнейший шок, от которого, по свидетельствам биографов, писатель так и не оправился до конца жизни. Это событие нанесло ему глубокую психологическую травму, которая, как считается, повлияла на его дальнейшее состояние и, возможно, на решения в последние годы жизни.
Начало болезни. Вероятно, конец 1944 – начало 1945 года.
Все началось с, казалось бы, банальной проблемы — абсцесса зуба. По неизвестным причинам (возможно, из-за подавленного состояния, страха перед врачами или финансовых трудностей в военное время) Линдсей не обратился за медицинской помощью. Биографы, в частности Бернард Селлин в своей работе "The Life and Works of David Lindsay", выделяют несколько взаимосвязанных причин такого фатального решения. Шок от бомбардировки рассматривается как ключевой фактор. Пережитый ужас усугубил его пессимизм и чувство безысходности. Фатализм и недоверие к медицине: Линдсей всегда с большим подозрением относился к врачам и систематически избегал их помощи. Его мировоззрение, пронизанное идеями о предопределённости и иллюзорности материального мира, могло способствовать фаталистическому отношению к собственному здоровью. Финансовые трудности: хотя это и не было главной причиной, постоянная борьба за выживание и неуспех его литературной карьеры создали гнетущий фон, который, вероятно, способствовал общему упадку духа и нежеланию нести дополнительные расходы на лечение.
Нелеченный абсцесс привел к хроническому воспалению и распространению инфекции на окружающие ткани полости рта.
Первая половина 1945 года: прогрессирование болезни. Развитие карциномы: на фоне хронического воспаления и инфекции развивается раковая опухоль — карцинома полости рта. Невозможно точно сказать, возникла ли она как следствие абсцесса или развивалась параллельно, но одно усугубило другое. Ухудшение состояния: опухоль начинает расти, разрушая мягкие ткани, вызывая сильные боли, трудности с приемом пищи и речью. Вероятно, именно на этом этапе его страдания стали невыносимыми.
Июнь-июль 1945 года: терминальная стадия. Разрушение тканей и сосудов. Опухоль прорастает в кровеносные сосуды, что приводит к кровотечениям («кровотечение из-за эрозии сосудов», как указано в свидетельстве о смерти). Нарушение кровоснабжения и обширная инфекция вызывают некроз (отмирание) тканей, что проявляется в виде гангрены нижней губы.
Смерть: 16 июля 1945 года Дэвид Линдсей умирает в Хоуве, Англия, в возрасте 69 лет. Непосредственной причиной смерти стали осложнения, вызванные запущенной стадией рака: кровопотеря, сепсис (заражение крови) и крайняя степень истощения и интоксикации организма.
Согласно данным, которые биограф Бернард Селлин почерпнул из свидетельства о смерти, точные медицинские формулировки причин смерти были следующими: "кровотечение вследствие эрозии сосудов и карцинома ротовой полости с гангреной нижней губы" ("haemorrhage due to erosion of vessels, and carcinoma of the mouth, with gangrene of the lower lip"). Таким образом, его болезнь и смерть наступили уже после того, как он перестал активно заниматься писательством.
Диагноз "карцинома полости рта" (рак ротовой полости), особенно в запущенной стадии, подразумевает серьезные и разрушительные последствия. Физические страдания писателя в последние месяцы были ужасающими. Инфекция, оставленная без лечения, привела к катастрофическим последствиям. Селлин описывает, что абсцесс разрушил всю сторону его челюсти, оставив на ее месте огромную и болезненную полость.
К общим симптомам запущенного рака ротовой полости относятся незаживающие язвы, онемение, необъяснимые кровотечения во рту, трудности с движением языка или челюсти и сильные боли. Учитывая, что в свидетельстве о смерти указана "гангрена нижней губы" и "кровотечение из-за эрозии сосудов", можно предположить, что болезнь к моменту смерти достигла очень тяжелой, терминальной стадии, вызвав обширное разрушение тканей. По современной шкале (введена в 1975 году) степень его боли оценивается в 10 из 10. До последнего дня Линдсей категорически отказывался от обезболивающих, сохраняя рассудок в темном океане боли. Не желая, а затем и не имея возможности говорить, он однако же хрипел, приходя я в ярость и отбиваясь руками, когда ему предлагали анестетик. Но он отверг эту иллюзию даже тогда, даже тогда...
КОНЕЦ