Григорий Фомич шёл на смену. Сумка оттягивала плечо – внутри лежал кирпич. Красный, с отбитым углом, шершавый. Один.
Он носил такой каждую ночь восемь лет.
Апрельский ветер бил в лицо, нёс запах сырой земли и чего-то горького – то ли дыма, то ли прелой листвы. Григорий поднял воротник телогрейки, сгорбился сильнее. Спина не разгибалась как раньше – позвоночник застыл дугой, правое плечо опустилось ниже левого сантиметра на три. След тридцати лет на стройках.
Стройка начиналась за забором, в ста метрах от его подъезда. Когда-то здесь был пустырь с тополями и ржавыми гаражами. Потом – котлован, глубокий, как братская могила. Потом – скелет из бетона и арматуры. Теперь – почти готовый дом. Двенадцать этажей, четыре подъезда, сто сорок квартир. И одна ниша, о которой никто не знал.
Охранник на проходной кивнул:
– Фомич, заступаешь?
– Заступаю.
– Холодно сегодня. Кофе будешь?
– Нет.
Он всегда отвечал коротко. Не потому что не хотел говорить – просто отвык. За годы ночных смен слова стали чем-то лишним. Как пуговицы на рубашке, которую всё равно никто не видит.
Григорий прошёл мимо бытовок, мимо штабелей арматуры, мимо бетономешалки, которая молчала по ночам. Фонарь выхватывал из темноты его силуэт – невысокий, согнутый, медленный. Пальцы на руках не разгибались до конца – суставы застыли дугой после тысяч кирпичей, уложенных за жизнь. Кожа на ладонях – толстая, цвета старой кожи.
В каптёрке пахло сыростью и старым деревом. Григорий сел на табурет, достал из кармана телогрейки фотографию. Маленькую, три на четыре, чёрно-белую. Уголок загнут. На снимке – женщина с короткой стрижкой, глаза прищурены от солнца. Она смеялась, когда он снимал. Говорила – ну что ты, Гриша, я же не фотогеничная. А он всё равно щёлкнул. И это единственный снимок, который у него остался.
Нина. Жена. Тридцать два года вместе. Теперь – девять лет без неё.
Он смотрел на фотографию минуту, потом убрал обратно. Так каждую ночь – сначала посмотреть, потом работать.
***
Виктор Павлович, прораб, знал про кирпичи. Знал с первого месяца.
Он тогда задержался допоздна – сверял накладные, ругался с поставщиками по телефону, потом сидел в бытовке и курил, глядя в потолок. Голова гудела от цифр. Вышел подышать – и увидел.
Сторож стоял на четвёртом этаже, в углу, у стены. В руках – кирпич. Кладёт. Ровно, аккуратно, как по линейке. Один.
Виктор замер у лестницы. Смотрел. Григорий двигался медленно, но точно – набирал раствор на мастерок, разравнивал, укладывал кирпич, пристукивал ручкой. Профессиональные движения. Тридцать лет опыта в каждом жесте.
Виктор не окликнул. Не спросил. Молча докурил и ушёл.
На следующую ночь проверил – кирпич на месте. Вмурован. Раствор свежий, но уже схватился.
Через неделю – ещё один. Через месяц – ряд.
Виктор сидел в бытовке, крутил в руках карандаш. Думал: что делать? Доложить начальству? Уволить сторожа? Вызвать полицию?
Но что-то подсказывало: это не воровство, не вредительство. Это – личное.
Он знал про Григория немного. Вдовец. Дочь есть, но не общаются. Живёт один, в хрущёвке напротив стройки. Пенсия маленькая, потому и работает сторожем. Раньше был каменщиком – лучшим в районе, говорят. Бригады просили его к себе, платили больше. Потом жена заболела, он бросил всё, сидел с ней до конца.
Виктор прикинул: если каждую ночь по кирпичу – за год будет триста шестьдесят пять. За всё время – почти три тысячи. Хватит на небольшую стену. Или на нишу.
Он решил молчать.
Однажды они вместе обходили площадку – Виктор проверял работу бригад, Григорий плёлся следом, изображая обход территории. На третьем этаже, в углу, прораб остановился. Посмотрел на стену.
Кладка здесь была другая. Не хуже, чем у строителей – даже лучше. Ровнее. Аккуратнее. Как будто кто-то вкладывал в неё душу.
– Фомич, – позвал Виктор. – Ты чего отстал?
Григорий стоял у окна, смотрел на северную стену. Ничего особенного – стена как стена. Но он смотрел так, будто там было что-то важное.
– Да так. Вспомнил кое-что.
Виктор хотел спросить – что вспомнил? Зачем кирпичи? Что ты строишь по ночам? – но не спросил. Есть вещи, о которых не спрашивают.
– Пошли, – сказал он. – Мне ещё крышу проверять.
Больше они об этом не говорили.
***
Восемь лет Григорий не слышал голоса дочери.
Лена. Единственный ребёнок. Ей сейчас к сорока – бухгалтер, ипотека, дочь. Внучка, которую он ни разу не видел.
Иногда он ловил себя на том, что пытается представить Дашу. Какая она? На кого похожа – на Лену? На Нину? На него самого? Какой у неё голос, смех, походка?
Но представить не получалось. Он знал о внучке только одно – ей восемь лет. Ровно столько, сколько длится молчание.
Ссора случилась после похорон Нины. Сентябрь две тысячи семнадцатого. Дождь шёл третий день, не переставая. Земля на кладбище раскисла, ноги проваливались в грязь.
Лена стояла у могилы, курила – она тогда ещё курила, по пачке в день. Григорий подошёл, встал рядом. Молчали. Он не знал, что сказать – да и что тут скажешь? Нины больше нет. Тридцать два года вместе – и вот. Холмик земли, деревянный крест, табличка с именем.
Лена докурила, бросила окурок в лужу.
– Мне завтра рано вставать. Поезд в шесть.
– Уезжаешь?
– А что мне тут делать?
Он понимал. Лена жила в другом городе, работа, дела. Приехала на похороны, взяла три дня отгулов. Больше не могла – начальство не отпускало.
Но что-то внутри сжалось. Больно, как судорогой.
– Работа, – он повторил. И добавил то, чего не должен был. То, что крутилось в голове весь день, но должно было остаться внутри. – Ты как мать. Бросаешь, когда тяжело.
Он имел в виду другое. Он имел в виду, что Нина всегда говорила – Ленка вся в меня, сильная, не плачет, всё держит в себе. Он хотел сказать: ты сильная, как мама. Ты справишься. Но слова вышли иначе. Слова перевернулись, искривились, ударили.
Лена развернулась. Лицо – белое, губы сжаты. Голос – ровный, без эмоций:
– Это мама меня бросала? Мама, которая двадцать лет за тобой ухаживала? Которая от своей жизни отказалась ради твоей?
Он открыл рот – возразить, объяснить, сказать правду. Но Лена не дала.
– Не звони мне, – сказала она. – Никогда.
И ушла. Каблуки стучали по мокрому асфальту, резко, зло. Он смотрел ей вслед, пока она не скрылась за воротами кладбища.
Больше не звонила. Не писала. На Новый год присылала открытку – без обратного адреса, без слов. Только подпись: «Л.»
Он хранил их все. Восемь открыток. Каждый год – новая. Единственное доказательство того, что дочь ещё помнит о его существовании.
***
Про внучку он узнал случайно.
Март две тысячи восемнадцатого. Он спускался по лестнице, нёс мусорное ведро. На площадке между третьим и четвёртым этажами столкнулся с соседкой – тётей Валей с пятого.
– Гриша! – она всплеснула руками. – Поздравляю!
– С чем?
– Так внучка же! Леночка родила!
Он остановился. Рука с ведром опустилась.
– Откуда ты знаешь?
– В поликлинике видела. Она там с коляской была – анализы сдавала. Девочка, Гриша! Назвали Дашей. Хорошенькая такая, глазастая.
Тётя Валя болтала ещё что-то – про вес, про рост, про погоду. Григорий не слышал. В голове стучало одно: внучка. У него есть внучка. Даша.
Он не знал номера Лены – она сменила после ссоры. Не знал адреса – знал только, что где-то в Москве. Мог бы найти, наверное. Через общих знакомых, через интернет, как-нибудь. Но она сказала – не звони. И он не звонил.
Вместо этого он устроился сторожем на стройку напротив.
Место освободилось как раз в феврале. Предыдущий сторож запил и не вышел на работу. Виктор искал замену, срочно. Григорий пришёл сам.
– Опыт есть? – спросил Виктор.
– Каменщик. Тридцать лет.
– Сторожем – это другое.
– Знаю. Но мне подходит.
Виктор посмотрел на него – сгорбленный, немолодой, с тяжёлым взглядом.
– Почему?
Григорий помолчал. Потом сказал:
– Ночами не сплю всё равно. А тут – хоть при деле.
Его взяли. Оформили. Выдали ключи от каптёрки и фонарь.
В первую же ночь он принёс кирпич.
***
Ниша росла медленно.
Григорий выбрал место на третьем этаже, в углу, где сходились две несущие стены. Там всё равно планировали технический шкаф – электрика, разводка кабелей. Никто не заметит, если он будет чуть глубже.
Каждую ночь – один кирпич. Не больше. Раствор он замешивал сам, немного, в старом ведре, которое прятал за трубами. К утру раствор схватывался, к следующей ночи – твердел.
Сначала он не знал, зачем это делает. Просто – надо. Руки помнили движения, тело помнило ритм. Кирпич, раствор, мастерок, пристукнуть, выровнять, убрать лишнее. Как тридцать лет назад, когда он строил дома по всей области. Школы, больницы, жилые кварталы. Его кладку узнавали – ровная, аккуратная, на века.
Теперь он строил для себя.
Или не для себя – он понял это через несколько месяцев. Когда ниша выросла достаточно, чтобы что-то в неё положить.
Он достал из кармана фотографию Нины. Посмотрел. Потом положил на полку из обрезка фанеры, которую прибил внутри ниши.
Вот. Теперь у Нины есть место. Не на кладбище, где он бывает раз в год – ноги плохо ходят, до кладбища далеко. А здесь. В доме, который он строит своими руками. Каждую ночь. По кирпичу.
Он строил не стену. Он строил место для памяти.
Для Нины. И для внучки, которую никогда не видел.
***
Рисунок появился на четвёртый год.
Тётя Валя постучала в дверь утром, когда Григорий вернулся со смены. Он открыл – соседка стояла на пороге, мяла в руках что-то бумажное.
– Гриша, – сказала она тихо. – Ты только не серчай. Я тут кое-что... ну, в общем.
Она протянула ему лист. Обычный альбомный, немного помятый.
Рисунок. Дом с треугольной крышей, солнце в углу, цветы у порога. Подпись детским почерком: «Деду».
Григорий смотрел на него долго. Буквы кривые, неровные – ребёнок только учится писать. Дом – простой, как все детские дома. Но в углу, рядом с солнцем, – человечек. Маленький, с палочками вместо рук. И рядом ещё один – побольше, с чем-то квадратным в руке. Кирпич?
– Откуда это? – голос сел.
Тётя Валя замялась.
– Лена просила Дашу нарисовать для конкурса в садике. Семья, дом – ну, знаешь. Даша спросила – а можно деду нарисовать? Лена сказала... – соседка запнулась. – Сказала, что деда нет.
Григорий молчал.
– Даша заплакала. Я слышала через стену – тонкие стены, сам знаешь. Потом выследила момент, когда Лена ушла на работу. Позвонила в дверь. Даша открыла.
– И?
– Я сказала – хочешь, передам рисунок дедушке? Она кивнула. Отдала. Но... – тётя Валя опустила глаза. – Она не знала адреса. Не знала, как тебя зовут. Не знала ничего. Просто дала рисунок и сказала – передайте деду. Пожалуйста.
Григорий сжал лист. Бумага захрустела.
– Спасибо, Валя.
– Гриша, ты бы позвонил ей. Помирились бы...
– Она сказала – не звони.
– Но это же...
– Спасибо, Валя. Иди.
Соседка ушла. Григорий закрыл дверь, прислонился к ней спиной. Смотрел на рисунок.
Дом. Солнце. Цветы. И подпись: «Деду».
Внучка нарисовала ему картинку. Внучка, которую он никогда не видел. Которая не знала, как его зовут. Которой сказали, что деда нет.
Он хранил рисунок шесть лет. В той же нише, которую строил.
Рядом с фотографией Нины.
***
Годы шли. Кирпичи копились.
Григорий вёл счёт – не в голове, там цифры путались, а в тетрадке. Старой, в клетку, с жёлтыми страницами. После смены ставил чёрточку. В конце недели – считал.
К пятому году ниша стала глубокой – почти по локоть. Он соорудил внутри полку из фанеры, положил на неё фото Нины и рисунок. Смотрел на них каждую смену, перед тем как уйти домой.
Иногда разговаривал. Тихо, чтобы никто не слышал.
– Нина, – говорил он. – Ленка-то какая стала. Видел её в прошлом месяце – в магазин заходила. Издалека, но узнал. Постарела. Похудела. Всё одна бегает, с сумками.
Нина молчала. Смотрела с фотографии, прищурив глаза.
– А Дашка растёт. Тётя Валя говорит – в школу пошла. Отличница. Умная, в маму.
Он замолкал. Стоял, опустив руки. Потом доставал из сумки кирпич, разводил раствор, клал. Один. Как всегда.
Однажды ночью пошёл дождь. Ливень, настоящий, с громом и молниями. Григорий укрылся в каптёрке, смотрел в окно. Стройка тонула в темноте, только фонари горели жёлтым.
Он думал о Лене. О том, как она боялась грозы в детстве. Прибегала к ним в спальню, забиралась под одеяло, прижималась к Нине. «Мама, страшно». И Нина гладила её по волосам, шептала что-то ласковое.
А он лежал рядом и думал – какое счастье. Жена. Дочь. Дом. Всё, что нужно человеку.
Теперь – ничего. Жены нет. Дочь не разговаривает. Дом – пустая однушка с видом на стройку.
Осталась только работа. Кирпичи. По одному. Ночь за ночью.
Он встал, надел телогрейку. Вышел под дождь. Дошёл до третьего этажа, до своей ниши. Достал кирпич.
Положил.
Даже в ливень. Даже когда руки тряслись от холода. Даже когда раствор не схватывался как надо.
Потому что это – единственное, что у него осталось.
***
Виктор заметил перемену на седьмой год.
Григорий стал двигаться медленнее. Сгорбился сильнее. Кашлял по утрам – долго, надсадно.
– Фомич, – сказал он однажды. – Ты бы к врачу сходил.
– Зачем?
– Затем. Кашляешь как паровоз.
– Это от сигарет. Сорок лет курил.
– Бросил?
– После Нины. Смысла не стало.
Виктор кивнул. Не стал расспрашивать. Знал: есть вещи, о которых не говорят.
– Слушай, – сказал он вместо этого. – Дом скоро сдадим. Год, может полтора. Ты... ну, в смысле... что дальше?
Григорий помолчал. Смотрел в окно, на стройку.
– Не знаю. Может, на пенсию. Может, ещё куда возьмут.
– А... – Виктор замялся. – С дочерью как?
– Никак.
– Всё ещё?
– Всё ещё.
Виктор вздохнул. Полез в карман, достал визитку.
– Вот. Это её номер. Нашёл через знакомых. Может, позвонишь?
Григорий взял визитку. Повертел в руках. Потом положил на стол.
– Она сказала – не звони.
– Это было восемь лет назад.
– Знаю.
– Люди меняются.
– Знаю, – повторил Григорий. – Но я – не изменился. Я сказал то, что сказал. И не могу это исправить.
Виктор хотел возразить – можно, всегда можно, люди прощают друг друга, семья есть семья. Но посмотрел на Григория – на согнутую спину, на руки с несгибающимися пальцами, на тяжёлый взгляд – и промолчал.
Есть вещи, которые нельзя исправить словами.
Может, только делами.
***
Дом сдавали в апреле две тысячи двадцать шестого.
Строительство заняло годы. Ночные смены, холод, сырость. И кирпичи – один за другим.
Виктор ходил по этажам с комиссией – проверяли стены, трубы, проводку. Инженеры записывали в блокноты, архитектор качал головой, представитель заказчика хмурился. Всё как обычно – придирки, замечания, пометки. Ничего критичного.
На третьем этаже, в углу, Виктор остановился.
– А это что?
Технический шкаф. Дверь уже установили – металлическую, с замком. Виктор открыл её, посветил фонарём.
Внутри – глубже, чем по проекту. И стенка – не бетон, а кирпич. Старый, красный, с отбитыми углами. Кладка – ровная, аккуратная. Профессиональная.
– Отклонение от проекта, – сказал инженер, заглядывая через плечо. – Надо разбирать.
– Погоди.
Виктор положил ладонь на кирпичи. Тёплые. Как будто кто-то недавно касался. Как будто – живые.
– Дай фонарь. Нормальный, не этот.
Инженер протянул строительный фонарь, мощный. Виктор посветил в щель между кирпичами. Там, в глубине, что-то белело.
– Выйдите, – сказал он комиссии. – Все. На пять минут.
– Но...
– На пять минут.
Они вышли, переглядываясь. Виктор остался один.
Он знал, что там. Не знал точно – но догадывался. Все эти годы наблюдал, как сторож носит кирпичи. Молчал. Ждал этого момента.
Виктор достал телефон. Набрал номер, который хранил в записной книжке давно – нашёл через общих знакомых, на всякий случай. Никогда не использовал.
Три гудка. Потом – голос. Низкий, с хрипотцой на согласных.
– Алло?
– Лена? Это Виктор Павлович. Прораб. Я работал с твоим отцом.
Пауза. Долгая, тяжёлая.
– Работал?
– Работаю. Он жив, Лена. Всё ещё сторожем у нас. И... – Виктор помедлил. – Тебе надо приехать. Мы тут кое-что нашли.
– Что нашли?
– Приезжай. Сама увидишь.
Он сбросил вызов. Посмотрел на стену.
Кирпич за кирпичом. Ночь за ночью. Годы.
И теперь – момент истины.
***
Она приехала через час.
Виктор ждал у входа в подъезд. Увидел издали – быстрая походка, каблуки бьют в асфальт с силой. Тёмное пальто, короткая стрижка. Лицо – напряжённое, губы сжаты.
– Здравствуйте.
– Здравствуй, Лена. Пойдём.
Он провёл её на третий этаж. Лена молчала, смотрела по сторонам. Новый дом, свежая краска, запах штукатурки. Обычная новостройка. Таких по городу – десятки.
– Сюда.
Технический шкаф. Дверь открыта. Внутри – темнота.
Лена остановилась на пороге.
– Что это?
– Загляни.
Она шагнула внутрь. Виктор посветил фонарём.
Ниша. Кирпичи – ровные, красные. Шов к шву, миллиметр к миллиметру. Работа каменщика. Настоящего, с тридцатилетним опытом.
– Он это построил? – голос Лены дрогнул.
– Каждую ночь. Годами. По кирпичу.
Она не ответила. Провела пальцами по кладке – шершаво, пыльно. Пахло цементом и чем-то ещё. Чем-то старым. Как в детстве, когда отец приходил со стройки – пропахший раствором, с белыми разводами на руках.
– Зачем?
– Не знаю. Но там, внутри, – что-то есть. Я видел через щель.
Виктор протянул ей монтировку. Лена взяла. Помедлила.
Всё это время она не разговаривала с отцом. Злилась, обижалась, молчала. Говорила себе – он первый начал, он первый должен извиниться.
А он все эти годы строил. Молча. Ночь за ночью.
Лена ударила монтировкой.
Кирпич поддался – раствор за годы не схватился намертво, остался хрупким. Видимо, отец делал так специально. Чтобы можно было разобрать, когда придёт время.
Она вынула один кирпич, второй, третий. За ними – темнота.
Виктор посветил фонарём.
Ниша. Небольшая, сантиметров сорок в глубину. Внутри – полка из фанеры, простая, грубо сколоченная. На ней – две вещи.
Фотография. Маленькая, три на четыре, чёрно-белая. Уголок загнут. Женщина с короткой стрижкой, глаза прищурены от солнца. Она улыбалась – Лена помнила эту улыбку. Мама всегда улыбалась, когда отец доставал фотоаппарат.
И рисунок. Дом с треугольной крышей, солнце в углу, цветы у порога. В углу – два человечка: маленький и большой, с квадратным кирпичом в руке. Подпись детским почерком: «Деду».
Лена смотрела. Молча. Долго.
– Это мама, – сказала наконец. Голос – чужой, тихий, срывающийся. – И это...
– Рисунок детский, – Виктор кашлянул. – Даша рисовала?
Она обернулась:
– Откуда вы знаете?
– Не знаю. Просто... похоже.
Лена снова повернулась к нише. Взяла фотографию, прижала к груди. Закрыла глаза.
– Он хранил, – она говорила сама с собой, тихо, почти шёпотом. – Всё это время. Строил для этого. Для мамы. Для... для нас.
Виктор молчал. Чувствовал – сейчас не время для слов.
– Откуда у него рисунок? – Лена открыла глаза. – Даша рисовала это в садике. Шесть лет назад. Я думала – потерялся. Она плакала, искала, а я... – голос сорвался. – Я сказала, что дедушки нет.
– Может, соседка передала? – Виктор вспомнил, как Григорий однажды обмолвился про тётю Валю. – С пятого этажа?
Лена вздрогнула. Вспомнила: тётя Валя. Та, которая всегда совала нос в чужие дела. Та, которую Лена терпеть не могла – вечно лезет, вечно расспрашивает, вечно знает больше, чем нужно.
Та, которая передала рисунок деду.
– Я не знала, – сказала Лена. – Даша спрашивала – где дедушка? Почему он не приходит? Я отвечала – нет дедушки. А он... он тут. Через дорогу. Все эти годы.
Она опустилась на корточки. Спина прямая, плечи напряжены – как всегда, когда она пыталась не плакать. Потом – согнулась. Уткнулась лицом в колени.
Плечи вздрагивали.
Виктор постоял рядом секунду. Потом тихо вышел, закрыл за собой дверь.
Есть вещи, для которых не нужны свидетели.
***
Григорий стоял у окна своей квартиры.
Третий этаж, хрущёвка, вид на стройку. Вернее – на готовый дом. Двенадцать этажей, четыре подъезда, сто сорок квартир. Окна блестят на солнце, балконы белеют свежей краской. Красивый получился дом. Добротный.
И одна ниша, которую он больше не увидит.
Виктор позвонил утром. Сказал коротко:
– Фомич, нашли твоё художество. Лена приезжала.
И повесил трубку. Не дал спросить – что сказала? Как отреагировала? Плакала? Злилась? Ушла молча?
Григорий не перезвонил. Боялся услышать.
Теперь он стоял и смотрел. Ждал – чего? Сам не знал. Может, ничего. Может, Лена уехала обратно, как тогда, после похорон. Может, забрала фото и рисунок – память о матери и дочери, которую отец не заслужил. Может, выбросила всё на помойку.
Он бы понял. Он бы не обиделся. Он сам виноват – тогда, на кладбище. Слова, которые сказал. Слова, которые нельзя забрать.
«Ты как мать. Бросаешь, когда тяжело».
Он хотел сказать другое. Хотел сказать – ты сильная, как мама. Ты выдержишь. Но слова предали. Слова ударили. И Лена ушла – правильно сделала. Он бы тоже ушёл.
Внизу хлопнула дверь подъезда напротив.
Григорий прищурился – зрение уже не то. Увидел: женщина. Быстрая походка, каблуки бьют в асфальт. Тёмное пальто, короткая стрижка.
Лена.
Она остановилась посреди двора. Подняла голову. Смотрела – на что? На окна? На его окно?
Григорий отступил в тень. Сердце забилось – глухо, часто. Как в молодости, когда они с Ниной только познакомились. Когда он ждал её у подъезда, волнуясь, как мальчишка.
Всё это время он её не видел. Не слышал голоса. Не знал, как живёт, о чём думает, счастлива ли. Только открытки без слов – раз в год, на Новый год. Только «Л.» вместо подписи.
А теперь – она здесь. Стоит посреди двора. Смотрит на его окно.
Он вышел из тени. Подошёл к окну вплотную, упёрся ладонями в подоконник.
Лена увидела. Не отвернулась.
Они смотрели друг на друга через двор. Через восемь лет. Через слова, которые нельзя забрать, и молчание, которое нельзя простить.
Григорий медленно поднял руку. Не помахал – просто открыл ладонь. Показал: я здесь. Я живой. Я ждал. Все эти годы – ждал.
Лена стояла неподвижно. Секунду. Две. Пять.
В руке у неё что-то белело – фотография? Рисунок? Он не мог разглядеть отсюда.
Потом она сделала шаг. Медленный, неуверенный. И ещё один. И ещё.
Григорий отошёл от окна. Посмотрел на дверь своей квартиры. Коричневая, обшарпанная, с облупившейся краской. Всё это время ни разу не открывалась для гостей.
Он пошёл к ней. Медленно, потому что ноги плохо слушались. Медленно, потому что сердце стучало слишком быстро.
Впервые за всё это время он знал, что дверь откроется.
И что за ней – будет кто-то, кого он ждал.