Найти в Дзене

Ангел в белых тапочках

История одной любви и целой жизни. Автор Юлия Самерханова
Предисловие от внучки:
Эта история — не просто рассказ. Это воздух, которым дышала наша семья. Это аромат бабушкиных пирогов, смешанный с запахом старых книг и лёгким, едва уловимым шлейфом духов, которые бабушка надевала по особым дням. Это — моя бабушка, Нина.
Я выросла на обрывках этой истории. На полусловах, оброненной фразе за чаем,
Оглавление

История одной любви и целой жизни. Автор Юлия Самерханова

Предисловие от внучки:

Эта история — не просто рассказ. Это воздух, которым дышала наша семья. Это аромат бабушкиных пирогов, смешанный с запахом старых книг и лёгким, едва уловимым шлейфом духов, которые бабушка надевала по особым дням. Это — моя бабушка, Нина.

Я выросла на обрывках этой истории. На полусловах, оброненной фразе за чаем, на задумчивом взгляде, который она иногда устремляла в окно, не видя московских крыш, а видя то ли степь Ставрополья, то ли перрон минского вокзала. Её жизнь была учебником стойкости, который я изучала, сама того не замечая.

Я никогда не видела тех белых тапочек. К тому времени, как я появилась на свет, её обувь была всегда безупречно чистой, но строгой и практичной. И всё же я их помню. Потому что «Ангел в белых тапочках» — это не про обувь. Это про лёгкость духа, которую не сломили ни война, ни бедность, ни предательство, ни болезнь. Это про чистоту помыслов, которую не запачкали интриги и предрассудки. Это про крылья, которые она расправляла не для побега, а для того, чтобы нести свой груз с невероятным, ангельским достоинством.

Я записывала эту историю с её слов, с маминых воспоминаний, дополняя их своими догадками и чувствами. Где-то, возможно, домыслила детали — выражение лица дяди Миши, скрип двери в библиотеке, цвет плаща на перроне. Но суть — незыблема. Это история женщины, которая выбирала трудную дорогу не потому, что была мазохисткой, а потому, что на лёгкой не могла бы дышать полной грудью. Она любила, страдала, отпускала и поднималась снова. И в этом — вся её суть.

А что было с тем, кого звали так странно — Владлен? Бабушка так и не сказала. Может, не знала. А может — знала, но это знание было её самой заветной, самой личной и самой тяжёлой книгой, которую она навсегда закрыла, поставила на самую верхнюю полку памяти и больше не перечитывала.

Эта история — мой подарок ей. И всем, кто, как и она, не опускает рук. Пусть ваш ангел, в каких бы тапочках он ни был, всегда найдёт в себе силы для полёта.   

Ангел в Тапочках

Мама называла ее только так – Ниночка. И никак иначе. Это имя, звучавшее как нежный колокольчик, было ее первым убежищем в мире, который оказался куда суровее, чем могла представить хрупкая девочка 1925 года рождения.

Они жили в глубинке, где дороги были больше тропами, а горизонт замыкался кольцом леса. До школы – десять километров. Каждый день, в зной и в слякоть, в мороз и в распутицу. Но были у Ниночки и счастливые дни – когда на пороге появлялся дядя Миша, сосед, тезка ее папы. Он был кряжистый, молчаливый, с руками, похожими на корни старого дуба, и вечно прищуренными от солнца и ветра глазами. Он молча кивал, выводя из сарая свою Машку. Лошадь была неказистая, гнедая, с проседью на морде и спокойным, усталым взглядом. Но для Ниночки она была сказочным существом, почти единорогом.

Дядя Миша запрягал телегу, Ниночка взбиралась на задок, зарывалась с головой в душистое, колючее сено и начиналось волшебство. Мир превращался в движущуюся картину. Сперва мелькали бревенчатые избы их деревеньки, потом начинались поля – бескрайнее, золотое море ячменя, шелестящее на ветру таинственным шепотом. Потом дорога ныряла в прохладную тень смешанного леса, где пахло хвоей и сыростью, и на секунду мелькала, сверкая на солнце, узкая лента речки. А потом снова поля, уже ржаные, и ветер нес уже другой запах – свободы и далеких дорог. В эти минуты Ниночка чувствовала себя птицей, летящей куда-то в неизвестное, но обязательно светлое будущее.

Но будущее наступило раньше, чем она думала, и было оно черным. В один день, в сорок первом, закончилось детство. Папа ушел на фронт. А детей, чтобы спасти от войны, погрузили в эшелоны и повезли в далекий, незнакомый Казахстан. Мама, проводив дочь, сама уехала в Москву – работать на оборонный завод.

В Казахстане было трудно. Чужая земля, палящее солнце, непривычная еда и непонятная, гортанная речь, в которой никак не улавливались знакомые славянские корни. Но Ниночка не сломалась. Она, сжав волю в кулак, продолжала учиться в интернатовской школе. А еще — впитывала, как губка, новую жизнь. Она научилась жарить на костре лепёшки-баурсаки, отличать курт от иримшика, а к зиме сносно понимала казахскую речь.

Особенно запомнился ей суровый учитель математики, Абылай-ага, говоривший на причудливой смеси казахского и русского. Каждое утро он входил в класс и, хмуря густые брови, задавал один и тот же вопрос, разбивая тишину:

— Бегим кім дежурный? (Кто сегодня дежурный?)

И Ниночка, выучив эту фразу одной из первых, старательно поднимала руку:

— Мен, Абылай-ага. Я дежурная.

Он согласно кивал, и в его обычно строгих глазах мелькала едва заметная искорка одобрения. Для него, наверное, она была просто одной из многих эвакуированных «оралман». Но для неё это «мен» — «я» — было маленькой, но важной победой. Победой над обстоятельствами, над чужеродностью, над самой собой.

В сорок четвертом мама, исхудавшая, но неутомимая, забрала её в Москву. В заводском бараке пахло теперь не степными травами, а махоркой и вареной картошкой, но Ниночка привезла с собой в рюкзачке, рядом со свидетельством об окончании семи классов, невидимый багаж — умение выживать, приспосабливаться и находить общий язык с любым ветром, дующим в лицо. И секрет идеального плова, который она однажды удивит им много лет спустя.

Ниночка сидела с мамой на крохотной кухне в бараке. Вечерний свет тускло падал на грубый деревянный стол. Мария — так звали маму Ниночки — вытерла руки об холщовый фартук. Ее пальцы, вечно в мелких царапинах и въевшемся машинном масле, казались вырезанными из старого, прочного дерева. Она посмотрела на дочь — устало, но с такой пронзительной строгостью, что Ниночка невольно выпрямилась.

— Я работяга, Ниночка, — сказала Мария, и её голос, привыкший перекрывать гул станков, здесь звучал приглушённо и потому особенно весомо. — Три класса церковно-приходской школы — вот и весь мой университет. Всю жизнь буду трудиться руками. А ты… — она сделала паузу, и её взгляд смягчился, стал почти нежным. — А ты должна учиться. Головой. Поступай в институт. Выбирай самую трудную дорогу — на лёгкую сил у нас с тобой не хватит, да и не иди она по ней, лёгкой-то.

Мария придвинулась, обняла дочь покрепче, прижала к своему простреленному жизнью и работой плечу. В её прикосновении была вся суровая нежность их жизни.

— У тебя, смотри-ка, сколько возможностей впереди, — прошептала она уже прямо в светлые, пушистые волосы дочери. — Вон какая умница… и красавица выросла. Лети, Ниночка. Выше нас. Чтоб мне хоть с земли, да на тебя, чистую такую, смотреть.

Ниночка прижалась к матери, чувствуя знакомый запах металла, мыла и бесконечной усталости.

И Ниночка поступила. В институте она была самая маленькая. И не только из-за своего роста – метр пятьдесят шесть с кепкой. Она была младше всех по возрасту. Ее окружали бывшие солдаты, прошедшие войну, повзрослевшие не по годам мужчины и женщины с опаленными душами. Рядом с ними Ниночка казалась ребенком. Ангелом.

У нее были белые, почти льняные кудри, коротко и беспорядочно постриженные (волосы были отрезаны в казахстанском детдоме из-за вшей), большие серые глаза и ямочки на щеках. Она напоминала того самого херувима с потолка сельской церкви. И была невероятно, болезненно отзывчива. Вскоре ее, отличницу и активистку, выбрали старостой курса.

Закаленные в боях бывалые солдаты, которые могли одним взглядом заставить замолчать любого, почему-то робели, когда к их столу подлетала эта кудрявая девчонка и деловито просила: «Иванов, вам нужно срочно заполнить эту ведомость!» Они покорно брали бумаги и бормотали: «Ладно, Нина Михайловна щас...» Ей легко давались языки – казалось, она впитывала их, как губка. К третьему курсу она уже свободно болтала и на английском, и на немецком, читая Шекспира и Гёте в оригинале.

А еще у нее была всего одна пара обуви на все случаи жизни – белые теннисные тапочки. Каждый вечер она бережно стирала их с мылом и чистила зубным порошком, чтобы к утру они снова сияли белизной. Она летала по коридорам института в этих тапочках, как на крыльях. Так и родилось прозвище, которое с гордостью, сквозь слезы, повторяла ее мама, рассказывая соседкам по бараку об успехах дочери: «Моя Ниночка… У них там, у умников, теперь Ангел в белых тапочках».

Институт она окончила с красным дипломом. И по распределению нашу Ниночку-ангела отправили… в Ставрополье, читать лекции о тонкорунном овцеводстве заматеревшим чабанам, которые за свою жизнь видели овец больше, чем она – людей. Она, видевшая овцу только на картинке в учебнике, сжав в потных ладошках конспект, краснея и бледнея, выходила к аудитории, от которой пахло степью, дымом и овечьим сыром. И говорила. Говорила так уверенно и ясно, что седые пастухи начинали согласно кивать, уважительно называя ее «барышня-профессор».

Именно в Ставрополе она встретила Его. Михаила. Он был студентом консерватории, учился на дирижера. Говорил красиво, пел еще красивее и был чертовски обаятелен. А главное – в его глазах, в улыбке, в повороте головы ей вдруг до боли ясно вспомнилось лицо отца, которого она не видела с того страшного сорок первого. Ниночка влюбилась. Влюбилась сразу и безоглядно...

-2

Часть вторая: Свой путь

Свадьбу сыграли скромную. Ни один день не был выбран — просто поставили на стол бутылку домашнего вина, когда друзья были в сборе. Михаил продолжал учиться в консерватории, и работать «не очень-то и хотел» — будущий дирижер, как-никак. Его мир состоял из нотных листов, философских споров с товарищами и мечтаний о триумфах. А тут — долгожданная беременность Ниночки.

В Ставрополе у них не было своего угла, ютились в общажной комнате, пропахшей щами и табаком. Рожать Ниночка уехала в Москву, к маме. Так в жизнь Нины Михайловны, еще не расставшейся с образом Ангела в белых тапочках, вошла новая вселенная по имени Наташенька.

Возвращение к мужу в тесную комнатушку с младенцем на руках стало первым актом трудной пьесы под названием «быт». Михаил все чаще пропадал с друзьями, его раздражали детский плач, вечно развешанные пеленки и усталое, сосредоточенное лицо жены, которая даже ночью что-то конспектировала при тусклом свете настольной лампы.

И вот — перевод. Ниочке предложили место в Минске, повышение. Из скромного библиотекаря она становилась заведующей. Для Михаила оформили перевод в минскую консерваторию.

Вечером, уложив Наташку, Ниночка, с блеском в глазах, села на край тахты, где Михаил перебирал стопку нот.

— Миш, представляешь? — начала она, стараясь говорить тихо, но в голосе звенели неподдельные надежды. — Минск! Это же столица республики. У них там, наверное, прекрасные библиотеки, театры… Мне дают целую библиотеку в ведение! Пусть и маленькую. Это шанс. Настоящий шанс всё начать с чистого листа. У Наташки будет своя комната, мы сможем…

— Консерватория в Минске — это серьёзно, — перебил её Михаил, не отрываясь от нот. В его голосе звучало скорее удовлетворение, чем общий восторг. — Дирижёрско-хоровой факультет считается сильным. Да и город, да… Не Ставрополь. Там жизнь кипит, культурная среда.

— Именно! — обрадовалась Нина, приняв его слова за согласие с её мечтами. — Мы сможем вместе устраивать нашу жизнь. Я буду работать, ты — учиться. Всё будет по-другому.

Михаил наконец отложил ноты и посмотрел на неё. Взгляд его был оценивающим, но не теплым.

— Разумеется, учиться я буду. Это главное. А насчёт «вместе устраивать»… Ниночка, ты же понимаешь, моя учёба — это не просто сидеть на лекциях. Это репетиции, концерты, знакомства, творческая атмосфера. Мне нужно будет полностью погрузиться. На быт, честно говоря, времени не останется.

— Но… я же буду работать, я всё могу сама! — поспешно сказала Нина, уже чувствуя, как почва надежд под ней начинает слегка уходить. — Просто… просто будь рядом. Хоть иногда. Помоги с Наташкой, когда совсем трудно.

— Помочь? Конечно, если смогу, — он неопределённо махнул рукой, словно отмахиваясь от надоедливой мошки будущих просьб. — Но не загоняй меня в угол заранее. Ты же сильная. Ты всегда справлялась. А мне… мне надо расти. В Минске для этого все возможности. Главное — не мешать друг другу, верно?

Он улыбнулся ей той самой обаятельной, легкомысленной улыбкой, от которой когда-то кружилась голова. Но сейчас в ней Нина прочитала не обещание общей жизни, а предупреждение: «Ты — на своей дороге, я — на своей. И моя — важнее».

Собрали скарб в два чемодана, взяли годовалую Наташку и отправились в новую жизнь, которую Ниночка наивно надеялась начать с чистого листа. Он видел в переезде ступеньку для своей карьеры. Она — спасательный плот для семьи. Они ехали в один город, но уже мысленно расходились по разным, расходящимся веером, улицам.

Но  чистый лист оказался испещрен теми же старыми проблемами. «Заведовать» ей было особенно нечем — библиотека ютилась в двух комнатах на первом этаже жилого дома. Подчиненных не было. Не было и жилья. Ее «повышение» обернулось кабинетом в семь квадратных метров, который стал для нее и кухней, и спальней, и детской. Утром она застилала диван-кровать, прятала кастрюльки в шкаф, а на освободившийся стол выкладывала детские книжки — принимала читателей. Михаил жил в общаге при консерватории и все дальше уходил от семьи в свой мир высокого искусства, где не было места дешевой манной каше и вечному безденежью.

Нина тянула всё. Она успевала работать, воспитывать дочь, учиться заочно и… учиться за мужа. По ночам, убаюкав Наташу, она разбирала его конспекты по истории музыки, писала за него рефераты, помогала сдавать сессии. Она стала его тенью и подпоркой, а он все чаще смотрел на нее как на обузу, приземлившую его творческий полет.

И в один тяжелый, бессонный вечер, когда Наташа наконец уснула, а в голове гудело от усталости и несделанных дел, она вдруг ясно осознала: «Стоп. Всё. Дальше нельзя. Тупик».

Мысль, от которой она долго отмахивалась, встала перед ней во весь рост: одной с Наташенькой ей будет в разы проще. Проще, чем тащить на своих хрупких плечах здорового, взрослого мужчину, который не хочет ни работать, ни помогать, ни быть отцом. Которому стыдно за ее «непрестижную» работу и тесный кабинет-каморку.

Решение далось мучительно. Развод в те годы — клеймо. Позор. Особенно для женщины. И особенно для женщины-начальницы, пусть и над одной комнатой с книжками.

«Разведёнка», — шептались за ее спиной успешные, удачно вышедшие замуж двоюродные сестры, приезжавшие в гости в новых платьях. Их сочувствующие взгляды жгли сильнее утюга.

Но Нина Михайловна — теперь её уже почти все называли по имени-отчеству, заведующая как-никак — сделала свой выбор. Он был болезненным, как отсечение отмирающей ветви, но давал шанс выжить. Она отдала Наташеньку в ясли, которые сама же и организовала при своем жилкомбинате, договорившись с другими работающими матерями. И с головой ушла в работу. Ее библиотека-каморка стала центром притяжения для всего микрорайона. Она устраивала громкие чтения, детские утренники, выставки. Она не просто выдавала книги — она создавала островок культуры и тепла. Белые тапочки сменились на скромные, но безукоризненно чистые туфли, в которых она неустанно бегала по инстанциям, выбивая то новые стеллажи, то подписку на журналы.

Ангел в белых тапочках сражался уже не за свою успеваемость, а за достойную жизнь для себя и своей дочери. 

Прошло два года. Наташка, крепкая и смышленая девочка, уже была почти самостоятельной, а вот у Нины Михайловны здоровья не прибавилось. Тяжелые условия, вечная нехватка средств и груз бесконечных проблем все так же давили на плечи. Но она не сдавалась. О возвращении в Москву, под крыло к маме, не думала — здесь была ее работа, ее маленький, но выстраданный островок самостоятельности.

Его звали Владлен. Нет, вы не ослышались. Так, интересно и сокращенно — от «Владимир Ленин», — называли детей в первые десятилетия СССР.  Владлен жил в этом же доме, в просторной квартире родителей, и однажды зашел в библиотеку за книгой. Увидев хрупкую женщину с усталыми, но лучистыми глазами и облаком светлых кудрей, он думал уже не о книге, а о том, какой очаровательный ангел живет в их доме, и он ничего о нем не знал.

Он стал заходить чаще. Был очень порядочным и ответственным, инженер на хорошем заводе. Познакомился с Наташей, принося ей леденцы-петушки, и стал помогать Нине Михайловне во всем. У него была машина — «Волга», что было огромной редкостью и роскошью. Он возил ее по рабочим делам, отвозил тяжелые пачки книг, помогал с покупкой продуктов и с упоением гулял с Наташенькой в парке, катая ее на плечах.

Нина Михайловна наконец-то выдохнула. Неужели повезло? — с замиранием сердца думала она, впервые за долгие годы позволяя себе чувство осторожной надежды и тепла. Месяцы летели незаметно, наполненные тихим счастьем взаимопомощи и растущей привязанности.

Пока в один, вовсе не прекрасный день, дверь библиотеки не открылась с более резким, чем обычно, движением. На пороге стояла Женщина. Властная — это было понятно во всем: в прямом, как стрела, взгляде, в безупречной осанке, в уверенной походке и повороте головы, в четкой, отчеканенной речи.

— Здравствуйте. Я — Кира Павловна, мать Владлена, — представилась она, не протягивая руки, а лишь слегка кивнув. Имя и отчество звучали как пароль, открывающий двери в иной, более высокий социальный слой. Кира — коротко, модно, почти космополитично. Павловна — твердо и основательно.

Нина Михайловна старалась изо всех сил: улыбалась, предлагала чай, говорила о работе, о книгах. Но видно было с первых секунд, что понравиться этой женщине невозможно. Ее холодный, оценивающий взгляд скользил по стеллажам, по заштопанной, но чистой скатерти на служебном столике, по скромному платью Нины, задерживался на детских рисунках Наташи на стене. Не такую невестку представляла себе Кира Павловна для своего единственного сына, подающего большие надежды инженера из хорошей семьи. Не разведенку с ребенком, ютящуюся в каморке при библиотеке. Ее молчаливое осуждение висело в воздухе плотнее книжной пыли.

— Владлен рассказывал, что вы... очень заняты, — произнесла наконец Кира Павловна, и в этих словах прозвучало не восхищение трудолюбием, а сожаление о неподходящем положении. — Он у нас человек мягкий, отзывчивый. Легко поддается влиянию. Я просто хотела увидеть, где он проводит так много времени.

Эта фраза, произнесенная вежливо, но без единой теплой ноты, прозвучала как приговор. Нина Михайловна почувствовала, как подкатывает к горлу старый, знакомый комок — не страха, а горькой обиды и предчувствия новой битвы. Библиотека, бывшая ее крепостью, внезапно показалась той самой убогой каморкой, какой ее, наверное, видела эта женщина. И Ангелу в белых тапочках снова предстояло доказать, что у нее есть крылья, чтобы подняться и выше, и дальше — с достоинством.

Мир рухнул в один миг. Пронзительная сирена «скорой». Кто их вызвал, Нина Михайловна и не помнила. Врачи констатировали страшное слово: инсульт. Парализована правая сторона. Наташку, перепуганную до истерики, забрали к себе сердобольные соседки.

Владлен приезжал каждый день в больницу. Привозил гостинцы и ревущую от страха Наташу, которая не понимала, почему мама лежит такая белая и чужая.

— Мамочка, плакала она, ты мой зайчик, у тебя ручки есть, покажи-а? А ручки-то не слушались. И речь была нарушена, слова путались, звуки не слушались.

Но сила духа Нины Михайловны оказалась крепче болезни. Слава Богу (хотя в Бога она не верила, верила только в себя), она смогла восстановиться. Через месяц она уже сидела в своем библиотечном кресле, бледная, похудевшая, с едва заметной непослушностью в правой руке, но — сидела. А на коленях у нее, боясь отойти хоть на шаг, счастливо и цепко устроилась Наташка. Она наотрез отказалась ходить в сад. Нина и не возражала.

Владлен был рядом, заботлив и внимателен. О том визите и разговоре с его матерью он ничего не знал. Да и Нина ничего не говорила, не желая сеять раздор. В один день, когда он понял, что Нина окончательно окрепла, он пригласил их с Наташей к себе домой, для «официального» знакомства с матерью.

Нина слабо сопротивлялась.

— Владлен, не стоит, — тихо сказала она, поправляя Наташе бант. — Мы и так прекрасно общаемся. Не нужно формальностей.

— Это не формальность, Ниночка, — настаивал он, беря ее за левую, здоровую руку. — Ты важна для меня. Мама должна узнать тебя по-настоящему, в теплой обстановке. Она просто немного... сдержанна. Но она оценит тебя, я уверен. Пожалуйста.

Нина посмотрела на его открытое, надеющееся лицо и не смогла отказать. Они пошли.

Кира Павловна встретила их у входа в квартиру с невозмутимым, как маска, лицом. Было ясно, что она никогда не расскажет сыну о своем прежнем визите. Она пригласила всех в гостиную, к круглому полированному деревянному столу, застеленному белоснежной кружевной скатертью. На ней, словно драгоценная инсталляция, красовался изысканный чешский чайный сервиз с нежным позолоченным рисунком. Такие Нина видела только в музеях, за стеклом, с табличкой «Не прикасаться».

— Садитесь, пожалуйста, — голос Киры Павловны был ровным, как линеечка. — Владлен говорил, вы... поправились. Здоровье позволяет вести обычную жизнь?

— Спасибо, да, — кивнула Нина, усаживая Наташу рядом. — Работаю. Правая рука еще не совсем, но я приспособилась. Левая теперь за двоих трудится.

— Интересно, — произнесла Кира Павловна, разливая чай. Не «ужасно, как вам тяжело», не «какое счастье, что вы справились». Просто «интересно». — А к врачам продолжаете ходить? Сосудистые проблемы имеют свойство рецидивировать. Особенно при... постоянном стрессе и нагрузках.

В ее словах не было ни капли сожаления или сочувствия. Это был холодный, клинический анализ потенциально ненадежного механизма.

— Я под наблюдением, — коротко ответила Нина, чувствуя, как подступает знакомая, горькая стойка.

Тем временем Наташе стало любопытно. Ее глаза разбегались по строгой, безупречно чистой комнате, и они остановились на огромном серванте, за стеклом которого рядами стояли фарфоровые пастушки, слоники и замысловатые вазочки. Девочка потянулась к стеклу пальчиком.

— Наталья, ничего трогать нельзя, — тут же, как щелчок хлыста, прозвучал голос Киры Павловны. — Это не игрушки.

Наташа вздрогнула и прижалась к матери. В свои шесть лет она была сообразительной девчонкой. Она быстро поняла простую вещь: это не дом. Это музей. А КИРАПАВЛНА (так в ее голове слилось это строгое имя-отчество) — не хозяйка, а главный надзиратель в этом музее холодного фарфора и еще более холодных правил.

Нина  положила левую руку на голову дочери, защищая ее от этого ледяного тона. Она встретила взгляд Киры Павловны. И в этот момент она поняла все с совершенной ясностью. Ее крепость — не здесь. Ее крепость — в той самой семиметровой комнате с книгами, где пахло жизнью, а не нафталином, где можно было трогать, читать, мечтать и дышать полной грудью. Где она была не экспонатом для оценивающего взгляда, а Ангелом, пусть и без белых тапочек, но на своей, выстраданной земле.

Владлен был, как всегда, заботлив и добр в дни после того визита. Он пытался шутить, утешая Наташу, что бабушка просто всегда такая строгая, приносил Нине новые книги, чтобы та «не скучала левой рукой». Но в душе Нины Михайловны уже созрело непростое, выстраданное решение. Несмотря на глубокие, искренние чувства к этому прекрасному, светлому человеку, она понимала с холодной ясностью: она ему не пара в глазах того мира, из которого он вышел. А воевать с Кирой Павловной, ломать через колено эту женщину-крепость, выпрашивать право на свое счастье... У нее не было на это ни сил, ни желания. Все силы ушли на то, чтобы выжить самой и поднять дочь. У нее не осталось ресурса на еще одну, тихую и изматывающую, гражданскую войну.

Придя домой после той званой встречи, которая так и осталась в памяти ледяным парадом фарфора, Нина, уложив Наташу, села за свой простой письменный стол. Достала лист бумаги и, прижимая его левой, сильной рукой, вывела четким почерком: «Ходатайство...» Она просила о переводе в Москву, к маме, ссылаясь на перенесенную болезнь, необходимость реабилитации и то, что одна воспитывает малолетнюю дочь. Это была просьба-спасение. И ее удовлетворили.

Когда она сообщила новость Владлену, то объяснила все как служебную необходимость, перевод без ее особого желания. Нина Михайловна не была из тех, кто говорит плохо о людях, очерняет мать в глазах сына или жалуется на чужую холодность. Она просто выбирала путь наименьшего разрушения и для себя, и для него.

Они стояли в ее библиотеке-комнате. Владлен был раздавлен.

— Ниночка, это же абсурд! — его голос дрожал от недоумения и боли. — Мы только нашли друг друга. Я… я полюбил тебя. И Наташу. Она мне как родная. Мы как семья! Неужели бумажка из министерства важнее этого?

— Это не про бумажку, Владлен, — тихо, глядя в окно, ответила Нина. — Это про жизнь. Мою и дочкину. В Москве у меня мама, помощь. А здесь… здесь я одна.

— Ты не одна! Я же с тобой! — он взял ее за руки, но она мягко высвободилась. — Я приеду к вам. Сразу. Как только ты устроишься. Я не могу без вас. Не хочу. Вот только на заводе вопросы решу. На крайний случай — отпуск возьму. Скажи адрес. Куда писать? Где искать?

Но Нина лишь качала головой, не в силах смотреть ему в глаза, полные растерянности и надежды.

— Как устроюсь, сама напишу. Ты же знаешь, куда перевод — в библиотеку при Сельскохозяйственной академии. Остальное — потом.

Собраться было недолго. Нехитрое имущество: пара скромных платьев, одно хорошее пальто, да наташкины вещи, которых оказалось не намного больше. Все уместилось в один старый чемодан и сумку-авоську.

Владлен довез их на своей «Волге» до Московского вокзала. На перроне, под гулкие своды, он обнимал ее так, как будто боялся, что, отпустив, потеряет навсегда.

— Пиши… сразу же, — шептал он, целуя ее в висок, в уже знакомую, мягкую прядь седых у волос. — Я найду вас. Обязательно найду.

Нина, прижимая к себе сонную Наташу, лишь кивала, не в силах вымолвить ни слова. Она не оставила адреса. Только название библиотеки, где должна была работать. Билеты в кармане, путь впереди. И тяжелое, но чистое чувство, что она снова выбирает трудную дорогу, ту самую, на которую когда-то благословила ее мама. Не на легкую. На ту, где можно идти, высоко держа голову, не прося разрешения и не ожидая одобрения от смотрительниц чужих музеев. Она ступила в вагон, не оглядываясь, боясь, что одно лишь его растерянное, доброе лицо заставит ее бросить чемодан и сдаться.

Поезд тронулся, увозя Ангела из этого города, но не из жизни. Просто следующая страница ее истории должна была быть написана там, где она сама была хозяйкой текста. А не героиней чужого, пусть и любящего, но слишком сложного сюжета.

Москва встретила их тёплым весенним дождём, который, казалось, смывал с души Ниночки грусть разлуки и остатки минской пыли. Дома ждала мама и старенькая бабушка Пелагея, которую мама забрала из деревни к себе, в барак. На весь барак пахло пирогами. «М-м-м…» — вдыхала Ниночка, закрывая глаза. Как же она скучала по этому аромату и вкусу невероятно вкусных, с хрустящей корочкой, пирогов с капустой, которые так умело пекла мама.

Наташка, придя в себя после дороги, кружилась в тесной, но уютной комнате, хвастаясь бабушкам своими сокровищами: пуговицей, пришитой на лоскуток, и блестящей монеткой, которую ей когда-то подарил Владлен. Нина Михайловна старательно отгоняла мысли о нём. Жизнь налаживалась. Библиотека при институте оказалась совсем недалеко от барака, и дорога на работу занимала не больше десяти минут — роскошь после прошлых мытарств.

Коллектив в библиотеке оказался удивительно душевным. Две такие же молодые женщины, Лена и Света, приняли её как родную, сразу взяв под своё крыло и помогая освоиться. Ниночка почти не плакала. Иногда только ночью, когда никто не видит, одна предательская слезинка могла выкатиться из глаза и медленно скатиться на подушку. «Но ночью можно, — утешала она себя. — Ночью никто не видит».

Так прошло несколько недель. То ли в среду, то ли в четверг, в читальный зал, где Нина расставляла новые поступления, заглянул почтальон.

— Смирнова? — уточнил он, перебирая пачку конвертов.

— Я, — машинально ответила Нина, протягивая руку.

— Письмо вам. Вот тут распишитесь.

Она на автомате поставила подпись в ведомости, даже не глядя. Кто бы мог ей писать? И вдруг её взгляд упал на конверт. На нём стоял до боли знакомый штемпель — МИНСК. И адрес… тот самый….. Владлен.

Сердце у Ниночки забилось так, что готово было вот-вот выскочить из груди. В ушах зазвенело.

— Нина Михайловна, всё в порядке? — встревоженно спросила Светочка, заметив, как та побледнела и застыла на месте.

— Да… — хотела сказать Нина, но язык не слушался, а голос застрял где-то глубоко в груди. Она лишь сумела кивнуть, сжимая в пальцах тонкий листок бумаги, будто это была раскалённая докрасна монета.

Отойдя в дальний угол за стеллажом с агрономическими справочниками, она дрожащими пальцами вскрыла конверт. Письмо было короткое, написанное его размашистым, уверенным почерком:

«Милая Ниночка! Как вы там? Я всё решил на работе, взял отпуск и 5 мая буду в Москве. Встречай. Твой Владлен».

Всего несколько строк. А в них — целый мир, который она пыталась оставить позади. Мир его добрых глаз, тёплых рук и голоса, шепчущего: «Я найду вас». Он сдержал слово. Он ехал. Пятого мая. Встречай.

Она прислонилась лбом к прохладным корешкам книг. Перед глазами стояли то его светлое, полное надежды лицо на перроне, то холодная, безупречная маска Киры Павловны. Что же теперь делать? Бежать навстречу? Или спрятаться, не прийти? Но разве она могла не прийти, зная, что он будет ждать её в незнакомом огромном городе, полный веры и решимости?

Нина Михайловна медленно выпрямилась. Пальцы уже не дрожали. Она аккуратно сложила письмо, спрятала его в карман халата и вышла из-за стеллажа. На её лице был не испуг, а то самое знакомое, собранное выражение, с которым она когда-то выходила читать лекции заматеревшим чабанам.

— Всё в порядке, Света, — на этот раз голос прозвучал ровно и спокойно. — Просто хорошие новости. Из старого города.

Она подошла к окну. Дождь кончился, и сквозь мокрые стёкла пробивалось яркое весеннее солнце. Пятое мая. До него ещё было время. Время подумать. 

5 мая. Дата, которая жила в сознании как далёкий ориентир, вдруг обернулась сегодняшним днём. «Боже, это же сегодня!» — спохватилась Ниночка за обедом, случайно взглянув на отрывной календарь на стене библиотеки. Поезд прибывал через несколько часов.

Весь остаток рабочего дня мысли путались, сердце сжималось то от страха, то от предвкушения. По окончании работы Нина решительно, почти машинально, накинула свою серенькую кофточку и, сказав коллегам, что задержится по личным делам, поспешила на вокзал.

Вот и огромный, шумный зал, пахнущий углём, махоркой и дорогой. Вот и перрон. Вот и долгожданный поезд, тяжело вздыхающий паром. Нина замерла в тени колонны, внезапно охваченная ледяной нерешительностью. Перед глазами, как в киноленте, промелькнули годы, прожитые в Минске: унизительная бедность, боль развода, беспомощность после болезни, и над всем этим — холодный, оценивающий взгляд Киры Павловны, считавшей, что простая библиотекарша с ребёнком на руках портит жизнь её блестящему сыну.

На перрон стали выходить пассажиры. И среди них — мелькнул знакомый клетчатый плащ. Сердце Ниночки заколотилось, пробивая дробь прямо в висках. Но ноги будто вросли в бетон. Она не двигалась.

Он стоял на перроне, высокий, чуть сутулящийся от усталости, но всё такой же собранный. Владлен. В руке он сжимал ручку массивного коричневого чемодана из поношенного, но добротного козжама. Чемодан был старомодный, с большими, тускло блестящими замками-застёжками по бокам и уголками, оббитыми потертой медью. В этом чемодане, она знала, могла бы уместиться её прежняя минская жизнь. Он оглядывался, его взгляд скользил по встречающим, становился всё более напряжённым, растерянным.

А она стояла поодаль, за спинами людей, так, чтобы он не мог её увидеть. Стояла, и по щекам её текли горячие, горькие, беззвучные слезы. Она чувствовала, как каждое её живое, любящее существо рвётся к нему, кричит внутри. Но она не двигалась.

Перрон опустел. Владлен остался один. Он поставил тяжёлый чемодан на землю, но руку с ручки не убрал, будто этот багаж был последней связью с реальностью. Он ещё раз медленно, с отчаянием, обвёл взглядом пустующее пространство. Плечи его слегка опустились.

И в этот момент Нина Михайловна развернулась. Медленно, словно против воли каждого мускула, она побрела прочь, не оглядываясь, растворяясь в толпе на выходе из вокзала.

Нет, она не смалодушничала. Она совершила самое трудное в своей жизни — наступила на горло собственной песне, на горло своей любви. Чтобы не связывать его жизнь долгами и борьбой, которой, как она теперь твёрдо знала, не будет конца. Чтобы не видеть, как её Наташу снова одёргивают холодным тоном. Чтобы подарить ему, этому доброму, светлому человеку, шанс на жизнь без вечных компромиссов и оправданий. Жизнь, которую для него уготовила Кира Павловна.

Владлен переночевал в зале ожидания на жёстком деревянном диване, а утром, с тем же потрёпанным кожаным чемоданом, сел на обратный поезд до Минска. Больше его судьба Нине не была известна. Наверное, он женился на подходящей девушке из хорошей семьи, может, даже стал главным инженером. Она старалась думать об этом без горечи, только с тихой, светлой грустью.

А Нина Михайловна вернулась к своей жизни. Она стала директором библиотеки, в которой и проработала до самой пенсии. Стройная, седеющая, но всё такая же кудрявая блондинка, с ясным взглядом и тихой, чуть отстранённой улыбкой. За ней, умную, элегантную, с неизменным достоинством, пытались ухаживать многие — и седые академики, и перспективные инженеры. Но сердце её оставалось неприступной крепостью. Она была неизменно доброжелательна, но одинока. Она сохранила в самом потаённом уголке души ту единственную, жгучую и невысказанную любовь — как засушенный между страницами любимой книги цветок, утративший краски, но не аромат памяти. Ангел в белых тапочках навсегда остался верен своему единственному полёту и своему единственному, пусть и несостоявшемуся, причалу.

-3

Эпилог

— Бабушка, бабушка! — крутилась под ногами Юлька, хватая Нину Михайловну за подол домашнего халата. — Ну расскажи, ну пожалуйста, про этого дядю! Я знаю, мне мама шептала — его так странно звали… Владлен, да, бабушка? Было же? Расскажи!

Нина Михайловна отложила вязание, взглянула на внучку — такую же непоседу, какой когда-то была Наташа — и улыбнулась. Улыбка была тёплой, но где-то в глубине глаз, за стеклами очков, таилась тихая, давно устоявшаяся грусть, как пыль на дальних стеллажах.

— Что рассказывать-то, Юленька? Обычная история. Их тысячи было.

— Неправда! Необычная! Ты же его любила! — настаивала девочка, забираясь к ней на колени. — Он тебе письма писал? И чемодан был кожаный? И он приезжал, а ты… ты не подошла?

Нина Михайловна взяла маленькую ручку в свои, уже покрытые прозрачной сеточкой морщин. Её пальцы, такие уверенные раньше с книгами и документами, слегка дрогнули.

— Иногда, родная, самое сильное чувство — это именно отпустить. Чтобы не мешать другому человеку идти своей дорогой. Чтобы не слышать упрёков, что ты эту дорогу испортил… — Она замолчала, глядя в окно, где кружились первые осенние листья. — Он был очень хорошим человеком. Светлым. Таким и остался в памяти.

— А что с ним стало? Ты так и не узнала?

— Не узнала. И не искала. У каждого своя жизнь. Моя — вот она: твоя мама, ты, эта квартира, мои книги… — Она обняла внучку. — Истории имеют начало и конец. А середина… середина иногда бывает такой хрупкой, что лучше её не тревожить. Чтобы не рассыпалась в прах.

Юлька, не совсем удовлетворённая, но смягчённая лаской, притихла. Она уловила в голосе бабушки ту самую ноту, после которой расспросы становились бестактными. Нина Михайловна взяла со стола старую, потрёпанную фотографию. На ней — молодая женщина с облаком светлых кудрей, в простом платье, стоит у стеллажей с книгами. Улыбка открытая, глаза полны решимости и какой-то тайной печали. Снимок был чёрно-белый, но Юлька почему-то была уверена, что тапочки на её ногах — белые, ослепительно белые.

— Это и есть твоя история, бабуля? — тихо спросила девочка.

— Это всего лишь одна глава, Юлечка. Самая длинная и самая важная называлась «Жизнь». А эта… — она легонько провела пальцем по краю фотографии, — эта была про «Любовь». И иногда главы о любви остаются… недочитанными. Чтобы каждый, кто увидит эту фотографию, мог домыслить свой финал. Может, счастливый. Может, грустный. А может… просто тихий, как этот вечер.

Она поставила фотографию обратно, и луч заходящего солнца упал на неё, заставив бумагу светиться изнутри, а лицо на снимке — выглядеть почти живым.