Иногда мне кажется, всё пошло не так в тот самый день, когда моя двоюродная сестра Света впервые перевела взгляд через заснеженный забор детского дома. Это было в Омутнинске, куда её мужа, курсанта, ставшего лейтенантом, распределили после училища. Глухая сибирская глубинка, военный городок, панельное общежитие для офицерских семей. Напротив, через разбитую дорогу, притулилось унылое двухэтажное здание — детский дом.
Светка всегда была жалостливой. Её сердце, большое и теплое, не могло остаться равнодушным. У них с Женей только-только родился сын Серёжа, и материнская любовь в ней била через край. Гуляя с коляской у того самого забора, она стала замечать одну девочку. Ту всегда выводили на прогулку чуть отдельно от других. Не потому что хулиганка, а просто тихая, необщительная. Её звали Надя. Лет пять, с двумя тоненькими косичками и огромными, слишком взрослыми для ребёнка глазами.
— Сирота? — как-то спросила Света у воспитательницы.
— Не совсем, — та покривила губы. — Бабушка родная есть. Но она от неё официально отказалась. Сама и привела. Сказала, сил больше нет. Так что теперь круглая сирота.
Это «сама привела» повисло в морозном воздухе чем-то особенно жестоким. Светка не выдержала. Она стала приходить чаще, приносить Наде пряники, яблоки, старую куклу своей дореволюционной поры. Девочка сначала дичилась, потом, увидев куклу, прижала её к себе так, что пальчики побелели. В её глазах появилась какая-то лихорадочная надежда.
Постепенно это стало частью жизни. Женя, её муж, человек суровый и практичный, сначала ворчал: мол, своих забот хватает. Но, увидев, как Надя робко играет с его сыном, как шепчет ему что-то на ушко, махнул рукой.
— Ладно. Только чтобы без формальностей. У нас и так жилплощадь — клетушка.
Света договорилась с администрацией. Те только обрадовались — ребёнок под присмотр, на государстве экономия. Надю стали забирать к себе на выходные, потом на неделю. Девочка расцветала. Она звонко смеялась, помогала Свете по хозяйству, возилась с Серёжкой. Она стала называть Свету мамой. Первый раз это вырвалось случайно, и Надя тут же испуганно закусила губу. Но Света обняла её и расплакалась.
Было одно странное воспоминание у Светы из того времени. Как-то она шила Наде платьице из своей старой синей кофты.
— Какая красивая ткань, — сказала Надя, проводя пальцами по материи.
— Тебе нравится? — обрадовалась Света. — Вот доношу и будет тебе новое платье.
— Бабушка моя тоже хорошо шила, — вдруг, отводя глаза, сказала девочка. — Только у неё нитки были особенные. И иголки.
— Какие особенные? — не поняла Света.
— Не знаю. Она говорила, что они с памятью. Что они всё помнят.
Девочка замолчала, словно сказала лишнее. А потом быстро защебетала о чём-то другом. Света тогда не придала этому значения. Детские фантазии. Единственное, что её смутило всерьёз — любое упоминание о той самой бабушке. В детдоме на расспросы отмалчивались, лица становились каменными. Даже фамилию её назвать отказывались. Будто боялись не её, а чего-то с ней связанного.
Но это был лишь мимолётный холодок под ложечкой, который быстро растворялся в повседневной суете. В тепле крошечной комнаты в общежитии, где пахло детской присыпкой, супом и надеждой. В смехе двух детей — своего кровного и того, кто стал своим по зову сердца. Казалось, так будет всегда. Что они — одна семья. Что они заберут Надю с собой, когда придёт время уезжать, и эта сибирская история останется лишь суровым, но тёплым воспоминанием о начале их большого пути.
Она ещё не знала, что некоторые нитки и правда помнят. Помнят зло. И что добро, не защищённое мудростью, может стать дверью для самой настоящей тьмы.
Пять лет пролетели как один долгий, морозный, но всё-таки счастливый день. Вызов в Москву стал для них чудом. Женя получил повышение, квартиру, пусть и малогабаритную, но свою. Вся их нехитрая пожит — чемоданы, Серёжка, теперь уже шустрый пятилетка, и Надя — уместилась в купе поезда. Надя, которой шёл уже одиннадцатый год, сидела, прижавшись лбом к холодному стеклу, и смотрела на убегающие в темноту огни сибирских посёлков. В её руках был зажат свёрток — подарок от воспитательниц: дешёвая кукла и набор карандашей. А в маленьком рюкзачке лежало её главное сокровище: несколько платьев и кофточек, которые Света сшила или перешила для неё из своих вещей. В том числе и то самое платье из синей кофты.
Москва оглушила их грохотом, суетой, возможностями. В крохотной трёхкомнатной хрущёвке, после общежития, казалось, просторно. Надю устроили в школу рядом с домом. Женя, человек дела, сразу взялся за оформление официальных документов на удочерение. Он ходил по инстанциям, собирал справки, и в его обычно непробиваемо-строгом взгляде светилось редкое удовлетворение. Он принял девочку. Она стала частью его отряда, его маленькой армии под названием «семья».
Света погрузилась в хлопоты обустройства. Денег, как и всегда у военных, было в обрез, но она выкручивалась. Её сердце распирало от счастья: они дома, вместе, всё налаживается. Только иногда она ловила на себе пристальный взгляд Нади. Девочка стала тише, чем в Сибири, будто прислушивалась к чему-то внутри себя.
И вот наступил день, когда Женя принёс последнюю, самую важную бумагу. Всё было готово. Завтра — поездка в опеку для окончательного решения.
— Всё, — сказал он, положив папку на комод. — Теперь ты официально наша дочь, Надежда Евгеньевна. По-моему, звучит солидно.
Он улыбнулся, потрепал её по голове. Надя вспыхнула, опустила глаза. А вечером, когда Света пошла в спальню, чтобы достать из комода отложенные на завтрашний визит деньги — небольшую, но для них значительную сумму, — она не нашла конверта. В комодах царил идеальный порядок, всё лежало на своих местах. Но конверта не было.
Охваченная паникой, она обыскала всё. Потом позвала Женю. Они молча, чтобы не пугать детей, перевернули всю квартиру. Денег нигде не было. В голове у Светы стучала одна мысль: «Пропали. Украли. Но кто?»
Ответ пришёл сам, жуткий и невыносимый. Из комнаты детей донёсся сдавленный плач Серёжи. Они влетели туда. Мальчик сидел на своей кровати, всхлипывая.
— Мам, Надя меня толкнула…
Надя стояла у своей тахты, бледная как полотно, руки за спиной.
— Что случилось? — глухо спросил Женя.
— Он… он лез в мою сумку, — выдохнула Надя.
— Неправда! — закричал Серёжа. — Я видел! У неё под матрасом наш конверт! Я хотел маме сказать!
Тишина, наступившая после этих слов, была оглушительной. Женя одним шагом оказался у тахты. Он молча отодвинул Надю, приподнял матрас. Там, аккуратно, рядом с её школьными тетрадями, лежал тот самый конверт. Деньги были целы.
— Объясни, — сказал Женя. Его голос был тихим и страшным.
Надя дрожала мелкой дрожью. Слёз не было.
— Я… я хотела спрятать. На всякий случай. А то… а то вы вдруг передумаете. И меня опять назад…
— Украсть у нас? — перебил её Женя, и в его голосе впервые зазвучало нечто неуправляемое. — У людей, которые последнее отрывают? Которые тебе отцом и матерью стать собираются?! Что дальше-то будет? Квартиру пропьёшь?
Разразился скандал. Женя кричал, Надя вдруг закричала в ответ, обвиняя их в чёрствости, что они её не любят, что она им чужая. Света, разрываясь между мужем и дочерью, пыталась вставить слово, но её голос тонул в этом хаосе. В какой-то момент Женя смолк. Он посмотрел на Надю не с гневом, а с холодным, профессиональным оцениванием. Так он смотрел на слабое звено в цепи.
— Всё, — сказал он. — Рисковать я не могу. Ни своей семьёй, ни службой. Завтра едешь обратно. В Омутнинск.
Света взвыла. Она кинулась к мужу, умоляла, плакала, говорила про «первый раз», про «глупого ребёнка». Но Женя был твёрд, как гранит. Его решение, принятое из желания защитить своих, было бесповоротным. Надя, услышав приговор, замкнулась. Она не проронила больше ни слезинки, лишь смотрела на них пустыми, как в первый день их встречи, глазами.
На вокзале стояла промозглая московская слякоть. Надя молча держала свой рюкзачок, внутри которого по-прежнему лежали вещи, сшитые Светой. Она не сопротивлялась, когда воспитательница из московского органа опеки взяла её за руку. Света, с лицом, распухшим от слёз, пыталась что-то сказать, обнять её в последний раз, но девочка отстранилась.
Поезд тронулся. Надя стояла у окна в коридоре вагона. И тут, когда стекло начало медленно двигаться мимо, она вдруг прижала к нему обе ладони. Её рот шевельнулся. Не крик, а тихий, отчаянный стон, который Света прочла по губам сквозь мутное, запотевшее стекло: «Мамочка… прости…»
Поезд набрал скорость, увозя в осеннюю мглу тоненькую фигурку с прижатыми к стеклу ладонями. Света упала на колени на грязный перрон, не в силах сдержать рыдания. Женя стоял рядом, бледный, сжав кулаки. Он смотрел вслед уходящему составу, а потом перевёл взгляд на свою жену. И в его глазах, помимо непоколебимой твёрдости, мелькнуло что-то ещё — сомнение, короткое и острое, как укол. Но было уже поздно.
Слова Жени повисли в воздухе тяжёлым, ядовитым облаком. «Проклят». Он, человек, привыкший видеть причину и следствие, опираться только на факты и приказы, произнёс это слово. И от этого стало не просто страшно, а окончательно безнадёжно.
На следующий день Света, как автомат, пошла на работу. Отгулы кончились, нужно было держаться. В раздевалке магазина «Арбат Престиж» она ловила на себе взгляды — быстрые, исподволь, полные недоумения и брезгливости. Она стала тем самым человеком, на которого показывают пальцем: «Смотри, совсем опустилась». Никто не подходил, не спрашивал. У неё здесь не было подруг, только вежливые, холодные отношения «здравствуй — до свидания».
И вот, когда она, не смотря ни на кого, переодевала халат, к ней приблизилась немолодая женщина с соседней кассы, Валентина. Они никогда не общались близко. Валентина была из тех молчаливых, замкнутых людей, которые держатся особняком.
— Света, — тихо сказала Валентина, не глядя на неё, будто поправляя полку. — Не знаю, что у вас там стряслось. Вид у тебя не жилец.
Света ничего не ответила, только опустила голову.
— Дам я тебе совет, — продолжала Валентина ещё тише. — Только не перебивай. И не смотри на меня, как на дуру. Съезди к бабке одной. В Тамбовской области, в нашей глухой деревне.
Света попыталась было отмахнуться, но Валентина резко схватила её за локоть. В её глазах была не навязчивость, а суровая, почти отчаянная серьёзность.
— Дай сказать всё. Ехать надо на неделю, не меньше. И всей семьёй. У меня там старая квартирка пустует, ключи дам. Вам где-то жить. Она… она не всякого принимает. И помогает не всякому. Но если возьмётся… подумай.
Сказав это, Валентина сунула ей в карман халата смятый листок с адресом и тут же отошла, растворившись среди сотрудников. Света простояла у своего кассового аппарата весь день в каком-то оцепенении. Мысли путались. «Бабка». Это было смешно, унизительно и… последнею соломинкой.
Вечером, укладывая Даньку, который с трудом дышал после дневного ингалятора, она вдруг, сама не ожидая того, рассказала Жене о разговоре. Говорила монотонно, глядя в стену, без надежды. Она ждала взрыва. Ждала его ледяной, уничтожающей лекции о мракобесии, о вреде для репутации офицера, о том, что ей пора лечиться у психиатра.
Женя сидел на кухне, растирая больную спину. Он молчал. Долго молчал. Потом поднял на неё глаза. В них не было ни гнева, ни скепсиса. Только та же всепоглощающая усталость и пустота.
— Я возьму на неделю отпуск, — тихо, но чётко сказал он. — Поехали.
Света аж подпрыгнула. Она смотрела на мужа, не веря своим ушам. Этот прагматик, этот сталинист… Он согласился. Значит, конец действительно близок. Значит, он тоже больше не верит в лекарства, в врачей, в логику.
Через три дня они тронулись в путь. Старая «девятка» Жени, набитая до предела лекарствами, подгузниками, костылями и мрачным молчанием, тащилась по разбитым тамбовским просёлкам. Квартирка Валентины оказалась в полузаброшенной деревне — маленькая, чистая, пропахшая нафталином и тишиной. На следующий день, едва рассвело, они пошли искать ту самую бабку. Валентина предупредила: идти надо пешком. Никаких машин. Как паломники.
Шли медленно. Женя, превозмогая боль, нёс на руках сонного Даньку. Серёжа, в новом, только что снятом гипсе, шёл рядом, пугливо озираясь по сторонам. Деревня была небогатой, но ухоженной. Бабкин дом оказался на отшибе, неказистый, но с резными наличниками и множеством горшков с геранью на окнах. Всё было просто, обыденно.
Их не пустили дальше порога. В дверях стояла невысокая, сухонькая старуха в тёмном платье и платке. Лицо морщинистое, глаза — два острых, проницательных буравчика. Она окинула их беглым взглядом, задержав его на детях.
— Дети что ж, некрещёные? — спросила она голосом, похожим на скрип сухого дерева.
— Крещёные, — прошептала Света.
— А отчего без крестиков? — тут же последовал вопрос.
Света растерялась. В суматохе болезней, в этой мирской суете о крестиках как-то не думали. Серёжин где-то затерялся после одной из больниц, Даньке просто не успели купить.
— Пойдите в церковь, — сказала бабка, не дожидаясь ответа. — Купите им крестики самые простые, на освящённой верёвочке. Наденьте. И тогда приходите. Без этого — разговор короткий.
Церковь в деревне была одна, маленькая, древняя. Купили два оловянных крестика на грубых шерстяных шнурках. Света с дрожащими руками надела их на детей. Серёжа поморщился — верёвка колола шею. Данька, которого Женя держал на руках, вяло заплакал, но все списали на усталость.
Они пошли обратно. И вот, метров за сто до дома, Данька на руках у Светы вдруг забился в истерике. Тихий плач перешёл в пронзительный, животный рёв. Младенец выгибался, пытаясь схватить себя за шейку.
— Что с ним? — испугалась Света.
Женя подошёл, отогнул воротник распашонки. И они оба замерли.
По белой, нежной коже младенца, ровно по тому месту, где проходила шерстяная верёвочка с крестиком, вздувалась алая, чёткая полоса. Не просто краснота, а настоящие волдыри, как от сильнейшего ожога. Крестик, холодный оловянный крестик, будто прожигал кожу.
У Светы перехватило дыхание. Волосы на голове зашевелились от леденящего, неземного ужаса. Она инстинктивно потянулась, чтобы сорвать эту верёвку, сжечь её, отшвырнуть подальше.
— Не трогай! — жёстко остановил её Женя. Его лицо было пепельно-серым, челюсти сведены судорогой. Но в его глазах, впервые за многие месяцы, вспыхнула не надежда, а дикая, азартная решимость. Он увидел врага. Осязаемого, реального. Он взял у Светы орущего ребёнка, крепко прижал к себе, не давая ей дотронуться до крестика, и твёрдыми шагами пошёл к дому бабки. С каждым его шагом рёв Даньки становился всё неистовее, а жуткая полоса на шее — всё ярче и отчётливей.
Бабка ждала их у открытой двери. Она взглянула на шею младенца, и в её глазах мелькнуло что-то вроде мрачного удовлетворения.
— Ну что, — сказала она. — Вошли, наконец. Теперь поговорим.
Бабка впустила их в избу. Внутри было чисто, бедно, но не убого. Сильно пахло сушёными травами, воском и чем-то старым, древесным. В красном углу, под образами, теплилась лампадка. Она указала Свете на табурет.
— Сиди. Держи дитя.
Света, всё ещё не веря своему страху, опустилась на табурет, прижимая к себе Даньку. Мальчик затих, лишь постанывая, его дыхание было хриплым. Волдыри на шее не спадали.
Бабка зажгла ещё одну свечу у икон, взяла в руки старую потрёпанную книгу в кожаном переплёте и начала читать. Это были не молитвы, которые знала Света, а что-то иное, протяжное, с хрипловатыми горловыми звуками. Она водила рукой над головой младенца, будто смахивая паутину. Потом подошла к Серёже, который жался у порога, и сделала то же самое. Мальчик смотрел на неё широко раскрытыми глазами, но не отстранялся.
Женю бабка попросила выйти.
— Тебя отдельно. Ступай за дверь, постой. Не уходи далеко.
Они приходили к ней почти неделю. Каждый день один и тот же ритуал: долгая, монотонная речь, движение рук, тишина. После первого раза волдыри у Даньки начали сходить. После второго — у мальчика прочистилось дыхание, и он впервые за долгое время проспал всю ночь без хрипов. Света, ощущая слабый росток надежды, цеплялась за каждое слово бабки, за каждый её жест. Женя молча выполнял всё, что ему говорили. Он сильно хромал, но лицо его потеряло выражение обречённости. В нём появилась сосредоточенная, напряжённая внимательность охотника.
На седьмой день, в полдень, они пришли в последний раз. Бабка выглядела усталой, будто эта неделя стоила ей нескольких лет жизни.
— Ну что, — сказала она, — сегодня последний раз. Сядем, как в первый.
Она усадила Свету на тот же табурет с Данькой на руках. Серёжу посадила на лавку у маленького окошка, выходящего в огород.
— Сиди тут, мальчик, не оборачивайся. Смотри в окно.
Женя, по её указанию, снова вышел за порог. Бабка начала своё чтение. Монотонное, убаюкивающее бормотание заполнило избу. Света, измученная неделей нервного напряжения, чувствовала, как веки её слипаются. Данька мирно посапывал у неё на груди. В избе было тихо, спокойно. Казалось, самое страшное позади.
И вдруг она услышала смех.
Тихий, вкрадчивый, словно скрип несмазанной двери. Он шёл откуда-то из угла. Света вздрогнула, очнулась, начала смотреть по сторонам. Смех становился громче. Он был неприятным, липким, в нём не было ничего человеческого — ни веселья, ни радости, только бесконечная, ядовитая насмешка. Мороз пробежал у Светы по коже.
И тут до неё дошло. Она медленно, с трудом повернула голову к окошку.
Смеялся Серёжа.
Он сидел в той же позе, спиной к ней, лицом к окну. Его плечи слегка вздрагивали. И этот чудовищный, недетский хохот вырывался из его груди. У Светы волосы зашевелились под платком, тело облилось ледяным потом.
Бабка резко оборвала чтение. Она медленно повернулась к мальчику, посмотрела ему в спину. Потом обернулась к Свете. Её лицо, обычно непроницаемое, исказила гримаса гнева и… страха.
— Тьфу на вас! — выплюнула она с такой силой, что Света вздрогнула. — Не разглядела я вашего мальчишку-то сразу! Если б увидела сразу — ни за что бы с вами не связалась!
С этими словами она решительно подошла к Серёже и тяжёлой, узловатой рукой положила ему на голову.
— Как тебя зовут? — спросила она громко и чётко.
Серёжа перестал смеяться. Он медленно, очень медленно начал поворачиваться на лавке. Света замерла, предчувствуя невыносимое.
Когда она увидела его лицо, её тело обмякло. Стыдная, неконтролируемая влажная теплота разлилась по ногам. Она описалась от ужаса.
Это был не её сын. Лицо Серёжи было синюшным, будто его долго душили. Глаза полностью закатились, под веками были видны только белые, мертвенные белки. Рот был растянут в неестественной, широкой оскальной гримасе, обнажая все зубы. По подбородку стекали струйки слюны. И это лицо снова издало тот же гаденький, торжествующий смех.
Света закричала. Тонко, пронзительно, как режут животное.
Бабка как гаркнет на неё, перекрывая её крик:
— Вон! Пошла вон! Отца зови!
Инстинкт матери заглушил панику. Света вскочила, едва не уронив Даньку, и выбежала из избы. Она увидела Женю, курящего у забора.
— Женя! — закричала она хрипло, падая на колени в грязь. — Женя, иди туда! Там… там не Серёжа!
Женя, не раздумывая, бросил сигарету и большими шагами направился к избе. Его лицо было каменным. Через минуту из открытой двери донёсся бабкин крик:
— Мать! Зовите мать!
Света, шатаясь, влетела обратно. Картина была прежней: жуткое существо на лавке издавало свой смех. Женя стоял, прислонившись спиной к бревенчатой стене в дальнем углу. Он смотрел на сына, вернее, на то, что сидело в его облике. И Света увидела нечто невозможное: его коротко стриженные виски, его брови — они были седыми. Совершенно белыми. За эти минуты он поседел.
— Молись! — закричала бабка Свете.
— Я не умею! — взвыла та в ответ, сжимая в оцепенении Даньку.
— Как умеешь, так и молись! Падай перед иконами!
Света бухнулась на колени перед красным углом. В голове был пустой, животный ужас. Молитв она не помнила. Из горла вырывалось только одно, сдавленное:
— Господи, спаси и помилуй! Господи, спаси и помилуй!
Бабка, не обращая на неё больше внимания, вплотную подошла к существу. Она смотрела ему в закатившиеся белки глаз.
— Как зовут тебя, отвечай?! — рявкнула она так, что задрожали стёкла в окне.
Существо на миг замолкло. Потом его оскаленная пасть дернулась. Оно не сказало, а именно выплюнуло слово, обдав всех холодным, гнилым дыханием:
— Надя!
Бабка не отступила.
— Что ж ты, Надя, отцу на спину такую дрянь-то посадила, а? Чтоб мучился?
И тогда существо залилось новым, ещё более пронзительным смехом, в котором звенела ненависть.
— Да чтоб вы все тут посдыхали, сволочи! Ненавижу! Всё отняли и выкинули!
Тут в глазах у Светы потемнело. Последнее, что она услышала, — это леденящий душу хохот и сдавленный стон Жени. Сознание её оборвалось, как надрезанная нитка.
Сначала казалось, что рана постепенно затянется. Жизнь, пусть и с горьким осадком, вошла в свою колею. Женя пропадал на службе, растил Серёжу настоящим мужчиной. Света, скрывая ноющую боль от потери Нади, старалась быть опорой. Прошло несколько лет. В их жизни случилась новая радость — родился второй сынишка. Мальчика назвали Данилой, Данькой. Света была счастлива, надеясь, что новая жизнь залечит старые шрамы.
Но словно с рождением младшего в дом вошла тень. Сначала — мелочи.
Серёже шёл десятый год. Живой, шустрый мальчишка, каких тысячи. Но то, что с ним стало происходить, не укладывалось ни в какие рамки обычного детского травматизма. Он не лазил по стройкам и не дрался отчаянно. Он падал на ровном, сухом асфальте во дворе и получал перелом руки. Спустя месяц, аккуратно спускаясь по лестнице в школе, поскользнулся на одной-единственной разлитой кем-то капле компота — и сотрясение мозга. Через три недели, просто запнувшись о порог своей комнаты, ударился виском о тумбочку — второе сотрясение. Ещё через две — неудачно поймал мяч на уроке физкультуры, упал на спину и сломал ключицу. За полгода — три сотрясения, два перелома, бесконечные синяки и ссадины, появлявшиеся будто из ниоткуда.
— Мальчик растёт, кости хрупкие, — разводил руками травматолог в районной поликлинике. — Несчастный случай. Просто невезучий период.
Но в глазах врача читалась та же тревожная непонятность. Невезучесть не бывает такой методичной.
Параллельно с этим начался крестный путь Даньки. С первого месяца жизни ребёнок не вылезал из больниц. Жутчайший диатез, покрывавший тельство младенца коркой, перешёл в диагноз «бронхиальная астма», что у месячного ребёнка звучало как приговор. Приступы удушья случались по несколько раз в неделю. Сквозняк, пыль, запах варенья — что угодно могло стать спусковым крючком. Потом пошли бесконечные отиты, воспаления лёгких, странные аллергические реакции на материнское молоко, которое позже сменили на гипоаллергенные смеси без особого эффекта. Лицо Светы, не спавшей ночами у кроватки, держа наготове ингалятор, стало серым, измождённым.
Женя, всегда бывший оплотом здоровья, стал жаловаться на спину. Сначала на прострелы, потом на постоянную, тупую боль. Обследование показало межпозвонковую грыжу такой степени, что врачи удивлялись, как он вообще ходит. Операция была рискованной, лечение — долгим и мучительным. Его железная выдержка дала трещину. Боль и бессилие делали его резким, раздражительным.
В доме, где за десять лет не было ни одной крупной ссоры, кроме истории с Надей, теперь ссорились ежедневно. Поводом могло стать всё: невымытая чашка, задержавшаяся на пять минут зарплата, плач ребёнка. Прежнее тепло и понимание испарились, сменившись напряжённым, гнетущим холодом. Света слышала, как Женя в сердцах шипел на Серёжу: «Да сколько можно-то ломаться?! Ходи аккуратнее!». А потом, поймав себя, мрачно замолкал, видя испуг в глазах сына.
Света перестала узнавать себя в зеркале. От румяной, полной сил женщины не осталось и следа. Перед ней была измождённая тень с синяками под глазами, вечно всклокоченными волосами и дрожащими от усталости руками. Она перестала краситься, перестала покупать себе одежду. Старая добрая кофта висела на стуле вечным укором. Она неделями не выходила на работу — дети болели без перерыва, оставить их было не с кем. Работала она тогда кассиром в «Арбат Престиже», месте престижном, где внешний вид был важен. Коллеги, сначала сочувствовавшие, стали коситься с плохо скрываемым раздражением и подозрением. С их точки зрения, у неё был муж-офицер, а она сама выглядела так, будто не вылезала из запоев.
Женя водил детей по лучшим, доступным ему врачам. Аллергологи, пульмонологи, травматологи, неврологи. Вердикты были схожими: «Сложный случай», «Слабая иммунная система», «Несчастливое стечение обстоятельств», «Возрастное, перерастёт». Но улучшения не наступало. Каждый новый диагноз, каждое новое падение сына, каждый новый приступ у младшего ложились на плечи Светы новым камнем.
Однажды поздно вечером, когда Данька, накачанный лекарствами, наконец уснул, а Серёжа, с новым гипсом на руке, смотрел телевизор, Женя вышел из ванной, бледный, опираясь на костыль. Он посмотрел на жену, сидевшую за столом с пустым взглядом, потом обвёл глазами уютную, но теперь будто отравленную квартиру. В его взгляде не было уже ни гнева, ни раздражения. Только глубокая, животная усталость и что-то ещё, чего Света раньше в нём не видела — суеверный, леденящий страх.
Он тяжело опустился на стул и прошептал так тихо, что слова едва долетели до Светы, но врезались в память навсегда:
— Словно дом наш проклят, Свет. Словно кто-то нас живьём по кускам отрывает.
Слова Жени повисли в воздухе тяжёлым, ядовитым облаком. «Проклят». Он, человек, привыкший видеть причину и следствие, опираться только на факты и приказы, произнёс это слово. И от этого стало не просто страшно, а окончательно безнадёжно.
На следующий день Света, как автомат, пошла на работу. Отгулы кончились, нужно было держаться. В раздевалке магазина «Арбат Престиж» она ловила на себе взгляды — быстрые, исподволь, полные недоумения и брезгливости. Она стала тем самым человеком, на которого показывают пальцем: «Смотри, совсем опустилась». Никто не подходил, не спрашивал. У неё здесь не было подруг, только вежливые, холодные отношения «здравствуй — до свидания».
И вот, когда она, не смотря ни на кого, переодевала халат, к ней приблизилась немолодая женщина с соседней кассы, Валентина. Они никогда не общались близко. Валентина была из тех молчаливых, замкнутых людей, которые держатся особняком.
— Света, — тихо сказала Валентина, не глядя на неё, будто поправляя полку. — Не знаю, что у вас там стряслось. Вид у тебя не жилец.
Света ничего не ответила, только опустила голову.
— Дам я тебе совет, — продолжала Валентина ещё тише. — Только не перебивай. И не смотри на меня, как на дуру. Съезди к бабке одной. В Тамбовской области, в нашей глухой деревне.
Света попыталась было отмахнуться, но Валентина резко схватила её за локоть. В её глазах была не навязчивость, а суровая, почти отчаянная серьёзность.
— Дай сказать всё. Ехать надо на неделю, не меньше. И всей семьёй. У меня там старая квартирка пустует, ключи дам. Вам где-то жить. Она… она не всякого принимает. И помогает не всякому. Но если возьмётся… подумай.
Сказав это, Валентина сунула ей в карман халата смятый листок с адресом и тут же отошла, растворившись среди сотрудников. Света простояла у своего кассового аппарата весь день в каком-то оцепенении. Мысли путались. «Бабка». Это было смешно, унизительно и… последнею соломинкой.
Вечером, укладывая Даньку, который с трудом дышал после дневного ингалятора, она вдруг, сама не ожидая того, рассказала Жене о разговоре. Говорила монотонно, глядя в стену, без надежды. Она ждала взрыва. Ждала его ледяной, уничтожающей лекции о мракобесии, о вреде для репутации офицера, о том, что ей пора лечиться у психиатра.
Женя сидел на кухне, растирая больную спину. Он молчал. Долго молчал. Потом поднял на неё глаза. В них не было ни гнева, ни скепсиса. Только та же всепоглощающая усталость и пустота.
— Я возьму на неделю отпуск, — тихо, но чётко сказал он. — Поехали.
Света аж подпрыгнула. Она смотрела на мужа, не веря своим ушам. Этот прагматик, этот сталинист… Он согласился. Значит, конец действительно близок. Значит, он тоже больше не верит в лекарства, в врачей, в логику.
Через три дня они тронулись в путь. Старая «девятка» Жени, набитая до предела лекарствами, подгузниками, костылями и мрачным молчанием, тащилась по разбитым тамбовским просёлкам. Квартирка Валентины оказалась в полузаброшенной деревне — маленькая, чистая, пропахшая нафталином и тишиной. На следующий день, едва рассвело, они пошли искать ту самую бабку. Валентина предупредила: идти надо пешком. Никаких машин. Как паломники.
Шли медленно. Женя, превозмогая боль, нёс на руках сонного Даньку. Серёжа, в новом, только что снятом гипсе, шёл рядом, пугливо озираясь по сторонам. Деревня была небогатой, но ухоженной. Бабкин дом оказался на отшибе, неказистый, но с резными наличниками и множеством горшков с геранью на окнах. Всё было просто, обыденно.
Их не пустили дальше порога. В дверях стояла невысокая, сухонькая старуха в тёмном платье и платке. Лицо морщинистое, глаза — два острых, проницательных буравчика. Она окинула их беглым взглядом, задержав его на детях.
— Дети что ж, некрещёные? — спросила она голосом, похожим на скрип сухого дерева.
— Крещёные, — прошептала Света.
— А отчего без крестиков? — тут же последовал вопрос.
Света растерялась. В суматохе болезней, в этой мирской суете о крестиках как-то не думали. Серёжин где-то затерялся после одной из больниц, Даньке просто не успели купить.
— Пойдите в церковь, — сказала бабка, не дожидаясь ответа. — Купите им крестики самые простые, на освящённой верёвочке. Наденьте. И тогда приходите. Без этого — разговор короткий.
Церковь в деревне была одна, маленькая, древняя. Купили два оловянных крестика на грубых шерстяных шнурках. Света с дрожащими руками надела их на детей. Серёжа поморщился — верёвка колола шею. Данька, которого Женя держал на руках, вяло заплакал, но все списали на усталость.
Они пошли обратно. И вот, метров за сто до дома, Данька на руках у Светы вдруг забился в истерике. Тихий плач перешёл в пронзительный, животный рёв. Младенец выгибался, пытаясь схватить себя за шейку.
— Что с ним? — испугалась Света.
Женя подошёл, отогнул воротник распашонки. И они оба замерли.
По белой, нежной коже младенца, ровно по тому месту, где проходила шерстяная верёвочка с крестиком, вздувалась алая, чёткая полоса. Не просто краснота, а настоящие волдыри, как от сильнейшего ожога. Крестик, холодный оловянный крестик, будто прожигал кожу.
У Светы перехватило дыхание. Волосы на голове зашевелились от леденящего, неземного ужаса. Она инстинктивно потянулась, чтобы сорвать эту верёвку, сжечь её, отшвырнуть подальше.
— Не трогай! — жёстко остановил её Женя. Его лицо было пепельно-серым, челюсти сведены судорогой. Но в его глазах, впервые за многие месяцы, вспыхнула не надежда, а дикая, азартная решимость. Он увидел врага. Осязаемого, реального. Он взял у Светы орущего ребёнка, крепко прижал к себе, не давая ей дотронуться до крестика, и твёрдыми шагами пошёл к дому бабки. С каждым его шагом рёв Даньки становился всё неистовее, а жуткая полоса на шее — всё ярче и отчётливей.
Бабка ждала их у открытой двери. Она взглянула на шею младенца, и в её глазах мелькнуло что-то вроде мрачного удовлетворения.
— Ну что, — сказала она. — Вошли, наконец. Теперь поговорим.
Бабка впустила их в избу. Внутри было чисто, бедно, но не убого. Сильно пахло сушёными травами, воском и чем-то старым, древесным. В красном углу, под образами, теплилась лампадка. Она указала Свете на табурет.
— Сиди. Держи дитя.
Света, всё ещё не веря своему страху, опустилась на табурет, прижимая к себе Даньку. Мальчик затих, лишь постанывая, его дыхание было хриплым. Волдыри на шее не спадали.
Бабка зажгла ещё одну свечу у икон, взяла в руки старую потрёпанную книгу в кожаном переплёте и начала читать. Это были не молитвы, которые знала Света, а что-то иное, протяжное, с хрипловатыми горловыми звуками. Она водила рукой над головой младенца, будто смахивая паутину. Потом подошла к Серёже, который жался у порога, и сделала то же самое. Мальчик смотрел на неё широко раскрытыми глазами, но не отстранялся.
Женю бабка попросила выйти.
— Тебя отдельно. Ступай за дверь, постой. Не уходи далеко.
Они приходили к ней почти неделю. Каждый день один и тот же ритуал: долгая, монотонная речь, движение рук, тишина. После первого раза волдыри у Даньки начали сходить. После второго — у мальчика прочистилось дыхание, и он впервые за долгое время проспал всю ночь без хрипов. Света, ощущая слабый росток надежды, цеплялась за каждое слово бабки, за каждый её жест. Женя молча выполнял всё, что ему говорили. Он сильно хромал, но лицо его потеряло выражение обречённости. В нём появилась сосредоточенная, напряжённая внимательность охотника.
На седьмой день, в полдень, они пришли в последний раз. Бабка выглядела усталой, будто эта неделя стоила ей нескольких лет жизни.
— Ну что, — сказала она, — сегодня последний раз. Сядем, как в первый.
Она усадила Свету на тот же табурет с Данькой на руках. Серёжу посадила на лавку у маленького окошка, выходящего в огород.
— Сиди тут, мальчик, не оборачивайся. Смотри в окно.
Женя, по её указанию, снова вышел за порог. Бабка начала своё чтение. Монотонное, убаюкивающее бормотание заполнило избу. Света, измученная неделей нервного напряжения, чувствовала, как веки её слипаются. Данька мирно посапывал у неё на груди. В избе было тихо, спокойно. Казалось, самое страшное позади.
И вдруг она услышала смех.
Тихий, вкрадчивый, словно скрип несмазанной двери. Он шёл откуда-то из угла. Света вздрогнула, очнулась, начала смотреть по сторонам. Смех становился громче. Он был неприятным, липким, в нём не было ничего человеческого — ни веселья, ни радости, только бесконечная, ядовитая насмешка. Мороз пробежал у Светы по коже.
И тут до неё дошло. Она медленно, с трудом повернула голову к окошку.
Смеялся Серёжа.
Он сидел в той же позе, спиной к ней, лицом к окну. Его плечи слегка вздрагивали. И этот чудовищный, недетский хохот вырывался из его груди. У Светы волосы зашевелились под платком, тело облилось ледяным потом.
Бабка резко оборвала чтение. Она медленно повернулась к мальчику, посмотрела ему в спину. Потом обернулась к Свете. Её лицо, обычно непроницаемое, исказила гримаса гнева и… страха.
— Тьфу на вас! — выплюнула она с такой силой, что Света вздрогнула. — Не разглядела я вашего мальчишку-то сразу! Если б увидела сразу — ни за что бы с вами не связалась!
С этими словами она решительно подошла к Серёже и тяжёлой, узловатой рукой положила ему на голову.
— Как тебя зовут? — спросила она громко и чётко.
Серёжа перестал смеяться. Он медленно, очень медленно начал поворачиваться на лавке. Света замерла, предчувствуя невыносимое.
Когда она увидела его лицо, её тело обмякло. Стыдная, неконтролируемая влажная теплота разлилась по ногам. Она описалась от ужаса.
Это был не её сын. Лицо Серёжи было синюшным, будто его долго душили. Глаза полностью закатились, под веками были видны только белые, мертвенные белки. Рот был растянут в неестественной, широкой оскальной гримасе, обнажая все зубы. По подбородку стекали струйки слюны. И это лицо снова издало тот же гаденький, торжествующий смех.
Света закричала. Тонко, пронзительно, как режут животное.
Бабка как гаркнет на неё, перекрывая её крик:
— Вон! Пошла вон! Отца зови!
Инстинкт матери заглушил панику. Света вскочила, едва не уронив Даньку, и выбежала из избы. Она увидела Женю, курящего у забора.
— Женя! — закричала она хрипло, падая на колени в грязь. — Женя, иди туда! Там… там не Серёжа!
Женя, не раздумывая, бросил сигарету и большими шагами направился к избе. Его лицо было каменным. Через минуту из открытой двери донёсся бабкин крик:
— Мать! Зовите мать!
Света, шатаясь, влетела обратно. Картина была прежней: жуткое существо на лавке издавало свой смех. Женя стоял, прислонившись спиной к бревенчатой стене в дальнем углу. Он смотрел на сына, вернее, на то, что сидело в его облике. И Света увидела нечто невозможное: его коротко стриженные виски, его брови — они были седыми. Совершенно белыми. За эти минуты он поседел.
— Молись! — закричала бабка Свете.
— Я не умею! — взвыла та в ответ, сжимая в оцепенении Даньку.
— Как умеешь, так и молись! Падай перед иконами!
Света бухнулась на колени перед красным углом. В голове был пустой, животный ужас. Молитв она не помнила. Из горла вырывалось только одно, сдавленное:
— Господи, спаси и помилуй! Господи, спаси и помилуй!
Бабка, не обращая на неё больше внимания, вплотную подошла к существу. Она смотрела ему в закатившиеся белки глаз.
— Как зовут тебя, отвечай?! — рявкнула она так, что задрожали стёкла в окне.
Существо на миг замолкло. Потом его оскаленная пасть дернулась. Оно не сказало, а именно выплюнуло слово, обдав всех холодным, гнилым дыханием:
— Надя!
Бабка не отступила.
— Что ж ты, Надя, отцу на спину такую дрянь-то посадила, а? Чтоб мучился?
И тогда существо залилось новым, ещё более пронзительным смехом, в котором звенела ненависть.
— Да чтоб вы все тут посдыхали, сволочи! Ненавижу! Всё отняли и выкинули!
Тут в глазах у Светы потемнело. Последнее, что она услышала, — это леденящий душу хохот и сдавленный стон Жени. Сознание её оборвалось, как надрезанная нитка.
Очнулась Света на земле, у крыльца бабкиной избы. Над ней склонилось испуганное лицо Жени. Его волосы, седые на висках, казалось, впитали в себя весь ужас последнего часа.
— Свет… — его голос был хриплым. — Ты жива?
Она села, чувствуя, как всё тело ломит от напряжения. Потом её взгляд упал на фигуру, сидящую рядом на скамейке. Серёжа. Он сидел, сгорбившись, уставившись в землю. Он был бледен, как полотно, и казался невероятно маленьким и хрупким. Вид его был обычным, человеческим. Но Света не могла заставить себя потянуться к нему. В ушах всё ещё стоял тот нечеловеческий смех.
— Он… он нормальный? — прошептала она.
— Кажется, — так же тихо ответил Женя. — Но я и смотреть-то на него боюсь.
В эту минуту из избы вышла бабка. Она выглядела постаревшей на десять лет. Её руки слегка дрожали.
— Мать, зайди, — сказала она Свете. — Поговорить надо.
Женя помог Свете подняться. Она шла, не глядя на Серёжу, боясь встретиться с его взглядом. Внутри избы пахло гарью и воском. Бабка указала ей на лавку.
— Что за Надя такая? — спросила старуха без предисловий.
— Не знаю я никаких Надь, — с тоской ответила Света. — Ни одной знакомой.
— Вспоминай. Была у тебя в жизни какая-то Надя. А у Нади той бабка была нехорошая. Ой, нехорошая. Сила в ней тёмная сидела.
И тут в памяти Светы, точно из глубины, всплыло синее платьице, тонкие косички и слова о «нитках с памятью». Её обдало холодом.
— Надя… — выдохнула она. — Девочка из детдома. В Сибири. Мы её почти удочерили, но потом… она у нас деньги украла. Мы её обратно отправили.
Она, захлёбываясь, выпалила всю историю. Бабка слушала, не перебивая, лишь кивая время от времени. Когда Света закончила, старуха долго молчала.
— Вы дураки, — наконец сказала она беззлобно, с усталой горечью. — Хоть бы справки какие о девке навели. Бабка её колдуньей была настоящей. Даже я бы не полезла с такой тягаться. А перед смертью она всё своё знание, всю свою злобу в ту, в Надю, и передала. А у девки на вас большой зуб. Вспоминай: оставляла какие личные свои вещи ей? Подарки?
— Да какие подарки… — начала Света и вдруг замерла. — Вещи… Я же для неё свои вещи перешивала. Платья, кофточки. В них она и уехала. Всё забрала с собой.
Бабка тяжело вздохнула.
— Ну, с чем вас и поздравляю. Через твои вещи, через ткань, что на твоём теле носилась, она вам на всю семью заклятие на смерть и наслала. Точно, по наущению бабкиному. Все бы вы один за другим убрались, сгинули.
Света почувствовала, как её снова начинает трясти.
— А что же делать-то теперь? — взмолилась она.
Бабка помолчала, губы её беззвучно шевелились, будто она что-то взвешивала.
— Отец завтра домой пусть едет. И младшего забирает. Место здесь теперь для них чистое, на время. А вы со старшим тут останетесь. И будете ко мне приходить. Каждый день.
На следующее утро Женя, молчаливый и поседевший, упаковал вещи. Он взял на руки Даньку, который уже дышал почти спокойно, и посмотрел на Свету. В его взгляде была мука.
— Вывози, — коротко сказала Света, не в силах даже попрощаться. — Вывози их отсюда.
Когда машина скрылась за поворотом, она почувствовала себя невероятно одинокой. Серёжа стоял рядом, всё такой же бледный и тихий. Она боялась до него дотронуться.
На следующий день они снова пошли к бабке. Та отвела их в ту же горницу. Посадила Серёжу на стул перед окном.
— Сиди. Не оборачивайся. Мать, ты отойди к порогу и молчи. Что бы ни было — не кричи, не подходи.
Бабка начала свой монотонный, хриплый шёпот. Света, затаив дыхание, смотрела на спину сына. Прошло несколько минут. И вдруг знакомый, леденящий душу смех снова наполнил комнату. Он исходил от Серёжи, но сам мальчик сидел неподвижно. Бабка, не прерывая бормотания, сделала резкое движение руками у него за спиной, будто что-то рванула на себя.
Смех оборвался, сменившись пронзительным, недетским визгом. Серёжа затрясся, но не сдвинулся с места. Бабка, стиснув зубы, делала странные, усилием вымученные движения, словно ломала в руках невидимые, упругие прутья. Хрустеть ничего не было слышно, но каждое её движение отзывалось в теле мальчика судорогой боли. Он кричал, и в этих криках было что-то невыносимое, чуждое.
Так продолжалось несколько минут. Потом бабка, вся в поту, сделала последнее, разрывающее движение и, тяжело дыша, отшатнулась. Она подошла к окну, распахнула его настежь на прохладный воздух и закричала, тыча пальцем в пустоту:
— Лети отсюда, вон! Пошла вон, я сказала! Назад дороги нет!
Тишина повисла на миг. И тогда из горла Серёжи вырвался тонкий, жалобный, совсем незнакомый голос, полный обиды и боли:
— Как я пойду-то? Ты ж мне крылья переломала…
От этих слов у Светы внутри всё оборвалось. Она тихо завыла, зажав рот ладонью.
Бабка же не дрогнула. Она снова рявкнула, и в её голосе была стальная, беспощадная сила:
— Как хочешь, так и ползи! Пошла, пошла отсюда!
В тот же миг распахнутое окно с оглушительным грохотом захлопнулось само собой, будто под напором невидимого ветра. Стекла задребезжали, но выдержали.
Серёжа ахнул и уронил голову на подоконник, будто в изнеможении. Бабка подошла, положила ему руку на плечо, потрясла.
— Мальчик. Мальчик, очнись.
Серёжа медленно поднял голову. Он моргнул, посмотрел на бабку, потом обернулся на Свету. Его глаза были обычными, детскими, только затуманенными от усталости и непонятного страдания.
— Мам? — тихо спросил он. — Я что, уснул?
Света не смогла вымолвить ни слова. Она лишь кивала, а по её лицу текли бесшумные, бесконечные слёзы. Это был её сын. Но она знала, что никогда не забудет того, кто смотрел на неё его глазами.
К бабке они ходили ещё три дня. Больше ничего страшного не происходило. Бабка только читала молитвы, давала Серёже пить какую-то горькую травяную настойку. Мальчик постепенно оживал, но был слаб, как после долгой и тяжёлой болезни. Он почти ничего не помнил из того, что происходило в избе в те страшные дни.
Перед отъездом бабка позвала Свету одну.
— Отцепила я её, — сказала она устало. — И связь ту, через вещи, порвала. Но след останется. И память в душах ваших — останется. Жить с этим теперь. И свет в доме пусть всегда горит. Хоть маленький, да горит.
Они вернулись в Москву. Женя встретил их на вокзале. Он обнял Серёжу, долго и крепко держал его, а потом посмотрел на Свету. И в его взгляде, среди любви и облегчения, она увидела ту же самую, теперь уже общую для них тень. Тень страха, который поселился в их доме навсегда.
С тех пор прошло почти десять лет. Длинных, тягучих, прожитых под тихим, но неотступным звоном той истории в ушах.
Жизнь, если смотреть со стороны, наладилась. Данил, тот самый вечно больной младенец, вырос в крепкого, немного угловатого подростка. Астма отступила, оставив лишь лёгкую одышку при беге и ингалятор на всякий случай в сумке. Со спиной Жени тоже стало легче — операция помогла, хоть и не до конца. Он уволился со службы по состоянию здоровья, но нашёл себя в гражданской жизни, работает инженером на заводе. Седина так и осталась на его висках — холодное напоминание, вросшее в плоть.
Серёже уже девятнадцатый год. Он невероятно обаятельный и талантливый парень. Закончил музыкальную школу по классу гитары, сам научился играть на клавишах. Собрал группу с друзьями, они выступают в небольших клубах, пишут свою музыку. У него лёгкий, открытый характер, к нему тянутся люди. От него действительно исходит какая-то особая теплота и внутренний свет. Когда он улыбается, кажется, что в комнате становится солнечнее. Я его очень люблю. Его невозможно не любить.
Но.
Есть в этой любви трещина. Тонкая, как паутинка, но невидимо прочная. Я это вижу в Свете. Она так и не курит, даже по праздникам не выпивает бокал вина, перестала ругаться матом. Она носит на теле поясок с вышитой молитвой, который купила в монастыре, и меняет его раз в год на новый. В её квартире, даже днём, всегда горит хотя бы один светильник — маленькая лампа в прихожей или на кухне. Никогда не бывает полностью темно.
И она до сих пор боится собственного старшего сына. Не постоянно, не явно. Это страх не действия, а возможности. Он живёт где-то в глубине подсознания, вылезая наружу в тихие, уязвимые моменты. Когда Серёжа задумывается и надолго замолкает, глядя в одну точку, Света незаметно напрягается. Когда он смеётся слишком громко и заразительно, в её глазах мелькает искорка паники — эхо того самого, нечеловеческого хохота. Она никогда не говорит об этом с Женей. Они оба делают вид, что всё кончилось. Но в их молчаливой договорённости всегда оставлять свет и есть главная правда.
Серёжа же, кажется, ничего не помнит. Вообще. Период болезней и травм стёрся у него в памяти, как плохой сон. Он знает историю про Надю, но как-то отстранённо, как о давно минувшем нелепом недоразумении. Иногда я ловлю на нём задумчивый взгляд, когда он не знает, что за ним наблюдают. В эти мгновения его лицо, обычно живое и подвижное, становится удивительно спокойным, почти отрешённым. В его глазах появляется глубина, не по возрасту серьёзная, будто он смотрит куда-то очень далеко или помнит что-то, о чём нельзя рассказать. А потом он моргает, и снова перед тобой простой, весёлый парень.
Он иногда ночует у меня. Говорит, что в моей маленькой квартирке лучше думается и пишется музыка. Я всегда рада его видеть. Готовлю его любимые сырники, расспрашиваю о группе. А вечером, когда он уходит в свою комнату — бывшую мою каморку, — я делаю странную вещь. Я никогда не выключаю свет в коридоре. И в своей спальне оставляю горящим ночник. Я не могу уснуть в полной темноте. Необъяснимый, глухой страх сжимает горло, если вокруг черно.
Вчера он опять остался. У него сломался ноутбук, нужно было доделать аранжировку для новой песни. Он сидел до глубокой ночи, я слышала приглушённые звуки гитары из-за двери.
— Тёть, я, пожалуй, останусь до утра, а? — сказал он, выходя на кухню попить воды. Его волосы были взъерошены, глаза усталые, но счастливые.
— Конечно, оставайся, — ответила я, как всегда. — Бери подушки, одеяло в шкафу.
Я постелила ему на диване в гостиной. Он улёгся, пожелал спокойной ночи. Я ушла к себе. И вот сейчас я пишу этот текст. Глубоко за полночь. В квартире тихо, только слышно мерное дыхание спящего в соседней комнате молодого человека. Моего обаятельного, талантливого племянника, которого я так люблю.
В гостиной горит свет. Я знаю, что не выключу его. Не подойду к выключателю. Не смогу.
Я смотрю на полоску света под своей дверью и думаю о синем платье, о нитках с памятью, о сломанных невидимых крыльях и о взгляде, который иногда бывает у Серёжи. И тихо спрашиваю себя, а потом и вас, будто вы здесь, рядом:
А вы бы смогли?