Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

НЕПОКОРНАЯ...

ГЛАВА 5. РАССКАЗ.
****
Возвращение с той первой прогулки стало тихим переломом.
Не громким, не объявленным, но ощутимым, как смена давления перед грозой.

ГЛАВА 5. РАССКАЗ.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

****

Возвращение с той первой прогулки стало тихим переломом.

Не громким, не объявленным, но ощутимым, как смена давления перед грозой.

Матвей, сняв Таисию с седла и отнеся обратно в комнату, заметил, что она не сразу отпустила складку его рукава, будто ещё на миг задержавшись в том пространстве свободы и безопасности.

Он ничего не сказал, только аккуратно освободил ткань из её ослабевших пальцев.

Следующие дни обрели новое, странное измерение.

Утро теперь начиналось не только с процедур сиделки, но и с немого вопроса в глазах Таисии, обращённого к окну.

И Матвей стал отвечать на него без слов. Он мог появиться на пороге в полдень, кивком давая понять, что пора.

Или вечером, когда закат заливал лес малиновым и золотым. Он не спрашивал «хочешь ли?».

Он просто являлся, как является сама погода или время суток, — непреложная, молчаливая часть её нового бытия.

Они ездили разными маршрутами. То к старой мельнице, где колесо, давно остановившееся, покрылось мхом и казалось скульптурой из другого времени.

То к краю широкого луга, где пожухлая трава шуршала под копытами, как шёлк

. Каждая поездка была уроком нового доверия. Сначала она вцеплялась в него при каждом неровном шаге коня, при каждом шорохе в кустах. Постепенно её хватка становилась спокойнее.

Она начала замечать детали: как уши коня поворачиваются, ловя звуки; как белка, мелькнув по стволу сосны, замирает и смотрит на них круглыми, чёрными бусинами глаз; как узор инея на ещё не растаявших за ночь лужах похож на серебряные папоротники.

Однажды он остановил коня на высоком берегу реки.

Той самой. Теперь она выглядела иной — не романтическим фоном для поцелуев и не роковой бездной под сломанным мостом, а просто рекой. Широкой, холодной, несущей свои воды без злого умысла и без памяти.

— Хочешь ближе? — спросил он, первый раз за многие дни задав прямой вопрос, где был выбор.

Она, уже научившись не бояться смотреть вниз, кивнула.

Он спешился, а затем, к её удивлению, не стал снимать её с седла.

Вместо этого он взял коня под уздцы и медленно повёл его по крутой тропинке вниз, к самой воде.

Она сидела высоко, держась за луку седла, и смотрела, как берег поднимается вокруг, как мир меняет ракурс.

Он вёл коня так осторожно, что животное не спотыкалось ни разу. Они вышли на мелкую галечную косу. Вода была совсем близко, слышно было её тихое, настойчивое журчание.

Матвей выпустил узду, позволив коню опустить голову и пить.

Сам прислонился к его крупу, стоя рядом с ней, но не касаясь.

Молчали. Она смотрела на воду, и в душе её не поднялась буря воспоминаний. Была лишь странная, холодная ясность. Это место больше не владело ею. Оно стало просто местом.

— Спасибо, — тихо сказала она, не глядя на него.

Он не стал спрашивать, за что. Просто кивнул, будто приняв не благодарность, а долгожданный рапорт о выполнении задачи.

Прошла ещё неделя таких молчаливых путешествий.

И однажды, когда он после прогулки усаживал её в большое кресло у печки (теперь она проводила там часть дня, а не лежала беспросветно), она не отпустила его руку сразу.

— Матвей, — назвала она его по имени впервые с той поры, как он перестал быть для неё женихом и стал просто Матвеем. — Я… я хочу попробовать снова. Встать. Не на улице. Здесь.

Он замер, оценивая её взгляд.

В нём не было прежнего исступления или вызова. Была та же ясность, что и у реки. Спокойная решимость.

— Хорошо, — ответил он так же просто. — Завтра. С утра. Когда сил больше.

Он не стал говорить «зачем» или «будь осторожна».

Он принял её решение как факт, равный восходу солнца.

Вечером он принёс в комнату и положил в угол два толстых, крепких костыля с мягкими подмышечными упорами. Не сказал ни слова. Просто поставил и вышел.

А Таисия смотрела на эти куски тёсаного дерева, и сердце её заколотилось не от страха, а от чего-то иного.

От предвкушения битвы, в которой у неё наконец-то появился союзник. Не в виде жалости или долга, а в виде этих безмолвных, простых инструментов и в виде человека, который не обещал сделать всё за неё, но обещал не дать упасть.

На следующее утро, когда первые лучи солнца ударили в иней на окне, Матвей вошёл в комнату

. Он был одет в простую рабочую рубаху, будто готовился не к медицинской процедуре, а к севу или рубке леса.

— Ну что, — сказал он, подходя к кровати. — Начинаем?

Она кивнула, губы её были плотно сжаты. Он не стал брать её на руки. Он осторожно, помогая ей повернуться, поставил её ноги на пол, поддерживая под спину и грудь. Потом подал костыли, вставив их ей под мышки, и скорректировал хватку на рукоятях.

Его прикосновения были точными, профессиональными, без тени смущения.

— Теперь, — проинструктировал он коротко, вставая перед ней на одно колено, чтобы быть на уровне её рук, готовый в любой момент подхватить. — Вес на руки. Попробуй оторвать тело от кровати. Не спеши.

Она сделала глубокий вдох, вцепилась в рукоятки.

Мир сузился до напряжения в плечах, до дрожи в ещё слабых руках. Она оттолкнулась.

На долю секунды её тело приподнялось, ноги коснулись пола, но не выдержали. Она грузно опустилась назад на край кровати.

Тишина. Пот катился по виску.

— Нормально, — произнёс Матвей с той же интонацией, с какой говорил «спокойно» испуганной лошади. — Первая попытка. Давай ещё.

И она попробовала снова.

И снова. И снова. Комната наполнилась звуками её тяжёлого дыхания, скрипом костылей о пол, короткими, сдавленными выдохами после каждой неудачи.

Она не плакала. Она просто пыталась. А он сидел на корточках рядом, не прикасаясь, но его всё существо было собрано в тугую пружину, готовую распрямиться и поймать её в любой миг.

Он был её страховочной сеткой, её молчаливым тренером, её суровой реальностью, которая не осуждала, но и не позволяла сдаться.

После десятой попытки, когда силы были на исходе, она всё же сумела на несколько секунд удержать свой вес, перенеся его с кровати на костыли и на ноги.

Ноги не держали, они просто были там, но она стояла. Не держась за него. Опираясь на эти деревянные подпорки и на свою ярость к беспомощности.

Она стояла, дрожа как осиновый лист, пот заливал спину, а по щекам текли слёзы бессилия и первой, крошечной, горькой победы

. И в этот миг она встретилась с его взглядом. В его синих, обычно таких отстранённых глазах, она увидела не жалость, а глубочайшее, безмолвное уважение

. То самое, которое возникает между солдатами, прошедшими через ад и узнавшими цену каждому шагу вперёд под огнём.

— Хватит на сегодня, — сказал он тихо, и его голос прозвучал почти ласково. — Завтра повторим.

И когда он помог ей лечь, сняв костыли, её рука снова нашла его рукав, но на этот раз не чтобы вцепиться в страхе, а чтобы коротко, с признательностью, сжать его. Всего на миг. Потом отпустила.

Он вышел, оставив дверь приоткрытой.

А она лежала, слушая, как он в сенях с силой, выплёскивающей адреналин, рубит дрова.

Каждый удар топора отдавался в её уставшем теле эхом. Это был звук её новой жизни.

Не жизни любви или счастья, а жизни усилия, жизни, в которой утро теперь означало не новую порцию отчаяния, а новый шанс вступить в бой. И за спиной у этого боя стояла молчаливая, твёрдая, невероятно надёжная сила человека, который просто не умел бросать своих в беде и теперь, кажется, начал видеть в ней не беду, а бойца.

Зима вступила в свои права, заковав хутор в лёгкий, хрустящий панцирь инея. Но внутри дома, в комнате Таисии, шла своя, невидимая миру война.

Война измерялась не верстами, а сантиметрами, не днями, а мучительно долгими минутами напряжения.

Каждое утро начиналось с ритуала. Матвей являлся на порог с видом мастера, пришедшего к станку.

Ни лишних слов, ни ободряющих улыбок. Просто деловитое: «Начинаем».

Он помогал ей сесть, ставил перед ней костыли — эти гладкие, отполированные её потом и болью посохи.

Первые дни она лишь училась держать равновесие, сидя на краю кровати и опираясь на них.

Её руки, тонкие и белые, дрожали от непривычной нагрузки, подмышки огнём горели от жестких упоров. Матвей сидел напротив на низкой скамье, наблюдая за каждым её движением, готовый в любой миг броситься вперёд и принять её падающее тело.

Потом пришёл день первой попытки подняться.

Это был титанический труд. Она, стиснув зубы до хруста, давила на рукояти, пытаясь заставить ослабевшие мышцы спины и плеч поднять мёртвую тяжесть её ног.

Первый раз — сорвалась, грузно рухнув на матрац с подавленным стоном. Второй — почти встала, но ноги подкосились.

На третий раз, когда её лицо было мокрым от слёз ярости и усилия, она всё же оторвалась от кровати. Не в полный рост, а в скорченную, жалкую полустойку, вся тяжесть мира лежала на её дрожащих руках и подмышках. Но она не сидела.

Матвей не аплодировал.

Он лишь кивнул, коротко и твёрдо: «Хорошо. Десять секунд. Считаю». И считал вслух, ровным, неумолимым голосом: «Раз… два… три…» Его счёт был якорем в море боли и головокружения.

На счёте «девять» её силы иссякли, и она рухнула, но он был уже рядом, смягчив падение. «Завтра — двенадцать», — только и сказал он, вытирая с её лба мокрые волосы движением, быстрым и безличным, как у сиделки.

Так и пошло. Их дни стали похожи на суровую тренировку

. «Держи спину прямее. Не горбись». «Вес распределяй на обе руки, иначе перекосит».

«Не смотри под ноги, смотри вперёд, куда идёшь». Его указания были кратки, как команды.

Иногда, когда боль и бессилие переполняли её, и слёзы капали на деревянные рукояти костылей, он не утешал.

Он давал ей минуту, стоя у окна спиной, будто давая время собраться. А потом, не оборачиваясь, говорил: «Хватит. Продолжаем».

Но в этой бескомпромиссной строгости была странная честность. Он не притворялся, что это легко.

Не делал вид, что её ждёт чудо.

Он просто был рядом, требуя от неё максимума, но и обеспечивая максимум поддержки.

Постепенно её мир, сжатый до размеров кровати, начал расширяться. От кровати до стула. От стула до комода. Каждый сантиметр, отвоеванный у неподвижности, оплачивался болью и потом. Но он становился её личной территорией, завоёванной, а не подаренной.

По вечерам, после изнурительных тренировок, наступало время странного, молчаливого перемирия.

Матвей мог принести и поставить у её кресла маленькую чугунную печурку-«буржуйку», чтобы ноги, не чувствующие холода, не отмёрзли.

Или положить на подлокотник книгу — не романы, а что-нибудь практическое, вроде травника или книги по истории края.

Однажды он принёс корзину с лоскутами цветной ткани и шерстяными нитками.

— Руки должны быть заняты, — пояснил он, видя её удивлённый взгляд. — Чтобы сила в пальцах не пропадала.

И она, сначала неловко, а потом с упорством, взялась за шитьё.

Игла становилась продолжением её воли, мелкие стежки — аналогом тех маленьких шажков, которые она пока не могла сделать.

Он стал замечать изменения в ней. Не только физические — как тень упрямства заостряет скулы, как в глазах появляется сосредоточенность вместо пустоты. Но и бытовые.

Как она теперь сама, ловя момент, когда сиделка отлучалась, пыталась дотянуться до кувшина с водой.

Как стала придирчиво относиться к еде, отодвигая тарелку с пресной овсянкой: «Не буду. Безвкусно».

Это был не каприз инвалида, а требование личности, понемногу возвращающей себе право на выбор.

Как-то раз, застав её в яростной борьбе с упрямым узлом на нитке, он не выдержал и коротко усмехнулся. Звук был настолько непривычным, что она вздрогнула и подняла глаза.

Он уже снова был серьёзен, но в уголках его глаз остались лучики морщинок.

— Что? — спросила она, настороженно.

— Ничего. Просто… ярость у тебя правильная. В дело направленная.

Это была первая, крошечная искра чего-то, что не вписывалось в схему «опекун-подопечная».

Она потупилась, чувствуя необъяснимый прилив тепла к щекам, и с ещё большим ожесточением принялась за узел.

Внешний мир иногда напоминал о себе.

Приезжал отец, Афанасий. Он заставал дочь не в кровати, а в кресле, с костылями рядом, иногда — с работой в руках.

Его изумлению не было предела.

— Доченька… ты… ты сидишь! — бормотал он, и слёзы наворачивались ему на глаза.

— Учусь, — коротко отвечала Таисия, и в её голосе не было ни радости от встречи, ни прежней обиды.

Был холодный, ровный тон. Она не простила. Она просто переместила его в разряд явлений, не стоящих её душевных сил.

Афанасий совал Матвею деньги, мешок гостинцев, говорил что-то виновато-благодарное.

Матвей брал подаяние молча, без радости, как законную дань, и тут же перекладывал в руки сиделке для хозяйственных нужд.

Доходили и слухи. О том, что Григорий обручился с Галей, мельничихой.

Что строит дом, бросил пить, работает не покладая рук.

Эти вести Таисия воспринимала как сводку погоды из далёкой страны. Больше не было ни спазма в сердце, ни жалости к себе.

Было лишь горькое понимание: вот он, естественный ход жизни. Крушение одного корабля не останавливает течение реки.

И её собственный корабль, пусть изувеченный, больше не тонул. Он медленно, с чудовищным скрипом, но выравнивался на волнах.

Переломный момент наступил в один серый, снежный день.

Таисия, как обычно, боролась за свои «двенадцать секунд» у стула. Она встала, удержалась, и в этот миг её взгляд упал на дверь в сени.

Она стояла в трёх шагах. Всего в трёх шагах. Невообразимо далеко и невероятно близко.

Бездумно, повинуясь внезапному слепому порыву, она сделала движение.

Не попытку шагнуть — ноги не слушались. Она перенесла вес на правый костыль и резко, рывком, двинула вперёд левый, волоча за собой неподвижные ноги.

И случилось невозможное. Она не упала. Она сместилась на полшага.

В комнате повисла тишина.

Она сама смотрела на костыль, вонзившийся в пол на новом месте, будто не веря своим глазам.

Потом медленно, с невероятной осторожностью, повторила манёвр с другой ногой.

Ещё полшага. Это было уродливо, мучительно, это выглядело как прыжок раненого животного. Но это было передвижение.

Она не крикнула от радости.

Она задохнулась. Сердце заколотилось, перехватывая дыхание.

Она сделала ещё один «шаг». И ещё. Каждый давался ценой невероятных усилий, каждый заставлял её тело обливаться холодным потом.

Но она шла. Вернее, она плыла по комнате на этих деревянных костылях-понтонах, волоча за собой своё бесполезное, тяжёлое тело.

Она не заметила, как Матвей, услышав непривычный скрежет и шуршание, замер в дверях.

Он стоял и смотрел, как она, с лицом, искажённым гримасой сверхчеловеческого усилия, медленно, сантиметр за сантиметром, прокладывает путь от стула к двери.

В его глазах не было восторга. Было то же самое, что он испытывал, видя, как новобранец впервые преодолевает полосу препятствий, — суровая, почти отеческая гордость и глубочайшее уважение к силе духа.

Она доплыла до двери, уперлась лбом в прохладное дерево косяка, вся дрожа от напряжения и эмоционального истощения. И только тогда, отдышавшись, обернулась.

Их взгляды встретились через всю комнату.

В её глазах стояли слёзы, но это были слёзы не боли, а немыслимого, оглушительного торжества.

Она не сказала: «Смотри, что я могу». Она просто смотрела, и весь её вид кричал об этом.

Матвей медленно перевёл дух. Потом просто кивнул, один раз, сильно, будто ставя жирную точку в долгом отчёте.

— Завтра, — сказал он своим обычным, ровным голосом, но в нём впервые зазвучала едва уловимая, тёплая нота, — попробуем до печки дойти.

Он повернулся и вышел, оставив её одну у двери, опирающейся на её новые, деревянные ноги.

А она стояла, прижавшись лбом к косяку, и слушала, как в сенях он, вместо того чтобы рубить дрова, долго и тихо смеялся — смеялся сдавленно, по-мужски, будто сбрасывая камень с души.

И этот смех, странный и непривычный, был для неё лучшей наградой, чем любые слова.

Он означал, что её битва замечена. Что её победа, крошечная и уродливая, — настоящая.

И что она больше не обуза. Она — соратник по этой странной, страшной, но общей теперь войне за каждый шаг в новой, искалеченной, но всё же жизни.

Правда, которая открылась Таисии в те долгие зимние месяцы, была суровой и прекрасной одновременно: её титаническая сила воли была лишь одной струной в инструменте.

Без твёрдой, непоколебимой руки Матвея, настраивающего этот инструмент, защищающего его от полного разрушения, из неё бы лились лишь диссонансы отчаяния и сломанных попыток.

Он был тем фундаментом, о который она могла с размаху биться, не боясь, что мир рухнет окончательно.

Его бескомпромиссная строгость была формой, в которую отливался её расплавленный, хаотичный гнев.

Его молчаливая, нерушимая поддержка — тем воздухом, в котором она могла дышать, когда груз собственного тела душил её.

Без его «завтра попробуем», её «сегодня» всегда заканчивалось бы у края кровати.

Он не тянул её наверх. Он был той скалой, с которой она могла сама оттолкнуться.

И вот, в один ясный, морозный день, случилось чудо, выкованное их общим трудом.

Таисия, уже научившаяся «плыть» на костылях по комнате, впервые без посторонней помощи, с невыразимым усилием, преодолела порог своей комнаты, вышла в сени и, не останавливаясь, двинулась к открытой двери на крыльцо. Каждый звук скрежета костылей по половицам был гимном.

Матвей шёл сзади, не предлагая помощь, но его тень накрывала её, готовая в любой миг стать щитом.

Она вышла на крыльцо.

Холодный воздух обжёг лёгкие. Солнце, отражаясь от снега, ударило в глаза.

Она стояла, опираясь на костыли, и смотрела на свой хутор, на белый свет, на мир, который она покинула калекой и в который теперь возвращалась воительницей.

И тогда, не в силах сдержать нахлынувшую бурю чувств — гордости, боли, невероятной, головокружительной радости, — она заплакала.

Не тихо, а рыдая навзрыд, всеми силами своей вернувшейся к жизни души.

И тут случилось неожиданное. Матвей, этот казак из гранита и стали, этот человек, не проронивший ни звука за все месяцы её страданий, отвернулся.

Но не для того чтобы уйти. Его широкие плечи содрогнулись. Он поднёс руку к лицу, резким, грубым движением, и когда обернулся назад, на его смуглых щеках, обветренных степными ветрами, блестели две единственные, быстрые, яростные слезы.

Он не вытирал их, словно не замечая или не считая нужным скрывать.

Он просто смотрел на неё, на эту хрупкую, плачущую от счастья девушку, стоящую на пороге его дома, и в его синих глазах светилось то, что словами не назвать.

Это была не жалость. Это была радость. Глубокая, тихая, мужская радость за её победу.

Радость командира, видящего, как его самый тяжёлораненый боец возвращается в строй. В этом мгновении вся его суровая опека, весь его долг обрели высший смысл и награду.

— Молодец, — хрипло произнёс он, и это короткое слово прозвучало торжественнее любой оды.

Весна уже намекала на своё скорое пришествие, когда Матвей, как обычно, вывез Таисию на прогулку.

Она сидела в седле уже уверенно, одной рукой держась за луку, другой иногда указывая на проснувшуюся от зимнего сна птицу или на проталину в лесу.

Они выехали на широкую просёлочную дорогу, ведущую к соседней станице.

И тут навстречу им, из-за поворота, показалась другая лошадь, запряжённая в простые, но новые сани.

В санях, правивший лошадью, сидел Григорий. Рядом с ним, закутанная в цветастый платок, сидела румяная, полная здоровья девушка — Галя. Они везли, судя по виду, хозяйственные припасы.

Григорий увидел их первым.

Его рука натянула вожжи, лошадь остановилась.

Он замер, и всё его существо выразило абсолютный, всепоглощающий шок.

Он смотрел не на Матвея. Он смотрел на Таисию.

Он видел не ту бледную, полумёртвую тень, которую когда-то в ужасе и брезгливости наблюдал в углу комнаты.

Перед ним сидела в седле прямая, с высоко поднятой головой женщина. Щёки её покрытые румянцем от мороза и движения, глаза, те самые карие глаза, смотрели на него не с ненавистью или болью, а с… спокойным, отстранённым узнаванием.

В них был свет. Не тот наивный огонёк юной влюблённости, а ровный, тёплый свет души, прошедшей через ад и нашедшей в нём своё достоинство.

На её губах играла лёгкая, невесомая улыбка — не для него, а просто от ощущения утра, коня, близости другого человека за спиной.

Григорий остолбенел. Его собственное, обретённое «счастье» — простая, земная Галя, новый дом, новая жизнь — вдруг показалось плоским, картонным фоном перед этим немыслимым зрелищем.

Он ожидал увидеть жалкую развалину или, в лучшем случае, вечно печальную затворницу.

Он увидел королеву. Хрупкую, сидящую в седле только благодаря поддержке другого, но несломленную и невероятно прекрасную в этой своей новой, закалённой силе.

Матвей лишь слегка придержал коня, кивнув Григорию с холодной, отстранённой вежливостью, будто проезжая мимо незнакомца.

Ни вызова, ни триумфа в его взгляде не было. Была лишь полная незаинтересованность.

Таисия же встретила взгляд Григория, и улыбка её не погасла. Она стала лишь чуть грустнее, мудрее.

Она тихо кивнула ему, как кивают человеку из далёкого прошлого, с которым все счеты давно закрыты.

Потом повернулась к Матвею, что-то тихо сказала, и он, не глядя больше на остановившиеся сани, тронул коня вперёд.

Они проехали мимо.

Григорий долго смотрел им вслед, на эту странную пару, слившуюся в седле в одно целое, пока Галя не дернула его за рукав, спросив, что случилось.

Он ничего не ответил, лишь грустно и безнадёжно хлестнул лошадь, понимая, что потерял не просто девушку, а нечто гораздо большее, чего теперь никогда не обретёт.

После той встречи что-то окончательно щёлкнуло в душе Таисии.

Последняя тень прошлого отступила, растворилась в весеннем воздухе. И на освободившемся месте расцвело что-то новое, хрупкое и невероятно прочное.

Она стала чаще улыбаться. Не широко и громко, а тихими, лукавыми улыбками, когда ловила на себе его задумчивый взгляд.

Она могла теперь подшутить над его чрезмерной серьёзностью, над тем, как он сосредоточенно подпиливал костыль, чтобы он не скрипел. Сначала он лишь хмурил брови, потом стал отвечать короткими, сухими шутками, от которых она смеялась тихим, грудным смехом, похожим на журчание ручья.

Их совместные «тренировки» не прекратились, но изменили характер.

Теперь это было не лечение, а общее дело. Она могла сама, уперевшись костылями, дойти от дома до конюшни, чтобы покормить с его рук того самого гнедого жеребца, который когда-то нёс её к свободе и к падению.

Конь фыркал, принимая от неё кусок сахара, а Матвей стоял рядом, и его рука лежала у неё на спине не для поддержки, а просто так, для связи.

Вечера они проводили в молчаливом созвучии.

Она шила или читала, он чинил сбрую или что-то мастерил. Тишина между ними была тёплой, наполненной, как суп в горшке на печи.

Иногда их взгляды встречались, и они не отводили глаз, и в этих безмолвных диалогах говорилось больше, чем в тысяче слов.

Любовь пришла к ним не как вихрь, не как пожар страсти.

Она пришла как тихое, неизбежное прорастание жизни на пепелище. Как первая трава, пробивающаяся через трещины в камне.

Это была любовь-уважение, любовь-признание, любовь верность

. Он видел в ней не калеку, а самого сильного человека, которого знал. Она видела в нём не опекуна, а ту самую скалу, о которую можно опереться, ту самую крепость, в стенах которой можно наконец-то выдохнуть и начать жить.

Однажды вечером, когда за окном шёл мягкий весенний дождь, он, заканчивая работу, не ушёл в свою комнату.

Он подошёл к её креслу, опустился на одно колено — не в позе просителя, а так, чтобы быть с ней на одном уровне.

Взял её руку, ту самую, что когда-то в ярости ударила его по щеке, и положил свою ладонь под неё.

— Таисия, — сказал он, и имя это прозвучало у него как клятва. — Здесь, на этом хуторе, жизнь сурова. Но она — настоящая. И я… я хотел бы, чтобы ты осталась здесь. Не как гостья. Не как подопечная. Как хозяйка. Как жена.

Она не заплакала от счастья.

Она смотрела на его суровое, прекрасное лицо, на синие глаза, в которых теперь жила не грусть, а тихая, бездонная нежность. Она положила свою другую руку поверх его.

— Я и так уже давно твоя жена, Матвей, — прошептала она. — Просто обручального кольца не хватает.

Они не справляли пышной свадьбы. Обвенчались тихо, в маленькой сельской церкви, присутствовали лишь отец Матвея, Фёдор, да Афанасий, плакавший беззвучно, но уже от иного, очищенного чувства. Жизнь их вдвоём не стала сказкой. Были дни боли, когда старые травмы напоминали о себе. Были трудности, когда её ограниченные возможности становились испытанием. Но была общая победа над каждым таким днём.

Он строил для неё перила вдоль всех тропинок на хуторе, низкую скамью у реки, чтобы она могла сидеть там одна, если захочет.

Она научилась управлять домашним хозяйством, сидя на специальном стуле с колёсиками, который он смастерил, и её приказы отдавались теперь твёрдо и спокойно.

Они стали одним целым — не в смысле слияния, а как две крепкие, разные породы дерева, сросшиеся корнями, чтобы лучше выстоять в любую бурю.

Их любовь была тихой, как шелест листьев на том самом дубе у её окна, и глубокой, как вода в реке, что когда-то разлучила их, а теперь мирно текла мимо их общего дома, свидетельствуя не о прошлой трагедии, а о новом, выстраданном счастье.

. Конец