Найти в Дзене
Вечный Зов

Глава пятнадцатое

На исходе июля зарядили бесконечные дожди. Тяжелые струи вот уже третий день глухо барабанили по железной крыше депо станции «Узловая», заливая пути и размывая дороги в Касатоновку. В кабинете начальника депо Костомарова было сумеречно и немного прохладно. Председатель сельсовета Швецов сидел у окна, поглядывая сквозь пелену воды на маневры паровоза, и нервно крутил в руках пустую гильзу.
— Опять

Сфабрикованное дело

На исходе июля зарядили бесконечные дожди. Тяжелые струи вот уже третий день глухо барабанили по железной крыше депо станции «Узловая», заливая пути и размывая дороги в Касатоновку. В кабинете начальника депо Костомарова было сумеречно и немного прохладно. Председатель сельсовета Швецов сидел у окна, поглядывая сквозь пелену воды на маневры паровоза, и нервно крутил в руках пустую гильзу.

— Опять Гусь объявился. Франт томский. Уже два месяца у нас, а к официальным лицам — ни ногой. Всё по путям бродит, да в Касатоновку заглядывает. Чего ему там, Василий Никифорович? Неужто закрома опять трясти будут?

Костомаров, не поднимая головы от чертежей, хмуро отозвался:

— План в этом году такой, что у каждого загривок трещит. Вот он и ищет, где тонко. Яков теперь из Томска с особыми полномочиями. Слышал, в крае чистка намечается? Вот он почву и щупает.

— Уже третий год с особыми полномочиями. — ответил недовольно Швецов. — Он прислушиваясь к размеренному ходу часов, вдруг спросил, понизив голос:

— Слышь, Василий Никифорович… А как вы думаете, существуют ли масоны? Ну, вот эти, про которых в старых книжках пишут? Что миром из-за кулис вертят?

Костомаров на мгновение замер с карандашом в руке. Рука его чуть дрогнула, но он даже не поднял взгляда.

— Ты, Швецов, меньше слушай, что на базаре болтают, — глухо ответил он. — Нам пролетариат и партия задачи ставят, а не книжки старые.

Дверь распахнулась без стука. Яков Гусь вошел в кабинет, стряхивая капли с фуражки. Он подошел к старым часам в тяжелом корпусе, что висели за спиной начальника депо.

— Красивая вещь, — негромко произнес Яков, глядя, как мерно качается маятник. — В Ленинграде такие у мастеров заказывали. Говорят, они никогда не спешат, если хозяин знает, как правильно заводить механизм.

Костомаров так и не шевельнулся.

— Здорово, начальство, — Яков наконец обернулся к столу. — Всё заседаете? О масонах, слышу, толкуете? — Он усмехнулся, и взгляд его стал совсем холодным. — Масонов нет, Швецов. Есть только те, кто умеет ждать своего часа, и те, кого этот час перемалывает в щебень.

Яков поправил портупею и кивнул на ведомости:

— На мыловарне у Игнатьева дрова возами горят. И дрова те — по документам на сушилку тока выписаны. Семён Савельевич ваш, видать, тоже решил «механизм» по-своему завести.

Швецов приподнялся, оправляя ремень:

— Дак... Семён человек надежный, Яков Фролович. Родня Игнатьева, дело знает.

— Знает, — отрезал Яков. — Только мне его «знание» поперек горла стоит. Я в Касатоновку не за ведомостями приехал, а за правдой. Ты, Василий Никифорович, следи, чтоб вагоны под зерно подавали вовремя. А я на мыловарню загляну. Там запах честный, нутряной... Глаза хорошо промывает тем, кто привык в тумане жить.

Яков надел фуражку и вышел, чеканя шаг. В кабинете стало слышно, как в углу тикают те самые часы, перекрывая шум воды за окном. Швецов вытер пот со лба.

— Да, изменился Яков. Помяни мое слово, Василий... И ведь найдет зацепку, бес.

Костомаров промолчал. Он смотрел на закрытую дверь, и в памяти его на мгновение всплыла лесная землянка, запах прелой хвои и голос каторжанина, который когда-то учил его: истинный порядок не требует признания, он требует только точности. Почти такой же, как у этих ленинградских часов.

Осенью тридцать четвертого года в Узловую назначили секретаря райкома. До этого здесь из начальства был только председатель сельсовета Швецов, который исчез бесследно....

Ему показали его новую вотчину на схеме района. Он понял, что деревня при станции называлась по-другому — это было село Императорское. А «Узловая» была лишь названием самой станции. Также он узнал, что в его подчинение входит и второе село — Касатоновка, расположенная в двух верстах от Узловой. 

Уже через месяц после назначения секретаря из Томска приехал новый чекист из ОГПУ — человек пожилой, абсолютно бритый и с густыми буденновскими усами по фамилии Ильичёв. По указанию из Томска они должны были работать вместе: по возможности выявлять воровство либо антисоветскую деятельность. Бок о бок они сидели в одном кабинете, на месте председателя колхоза Докучаева. Сам председатель зимой в Узловой почти не появлялся, так что кабинет был в их распоряжении. Так они и работали вместе с октября, у них был один стол на двоих, одна керосиновая лампа и вечный запах махорки. Яков Гусь для проверок приезжал до этого лишь во время летней страды. 

У Ильичёва был свой, особый метод, который отчетливо проявился спустя три месяца его пребывания в Узловой.

— Вы эти методы бросьте, товарищ Ильичёв, — потребовал секретарь райкома Гордеев, узнав о таком подходе. — Невиновных под замок сажать — за это сами под статью пойдете. Тут вам не охранка при царе...

Чекист не тратил время на рейды по деревням, он брал «на живца». Он сам из Императорского или Касатоновки доставлял к станции очередную жертву. Допрос Ильичёв вел сухо, методично фиксируя каждое слово в протоколе под роспись.

— Слышал я, Михеев, по ночам ты колоски воруешь? Не знаешь, кто ворует?....

 — На тебя жалуются — инструмент из МТС тащишь... Не скажешь, кто еще руку приложил?.....

Если допрашиваемый отнекивался или твердил, что ничего не знает, томский «буденновец» без лишних слов отправлял его в камеру. Людей держали на одной воде, без еды, что было прямым нарушением закона, но Ильичёв на закон не оглядывался. Рано или поздно арестант ломался и оговаривал кого-нибудь из односельчан, надеясь на свободу. Но Ильичёв не отпускал — он запирал в разные камеры и доносчика, и того, на кого указали. На этой стадии их начинали кормить, но скудно — сухарями да пустым чаем. Секретарь райкома Гордеев бесился именно из-за этого: государственные продукты переводились «почем зря» на тех, чья вина не была доказана.

К вечеру у правления собирались бабы, поднимали крик, но Ильичёв быстро осаживал их угрозой ареста. Кому-то в селе такая «жесткая рука» поначалу нравилась, пока дело не касалось их самих. Остальные лишь посмеивались, глядя на эту бесконечную карусель допросов: Ильичёв привозил нового человека, тот под давлением указывал на следующего, и всё начиналось по кругу.

За год такой работы — с осени до самого лета — Ильичёв не поймал ни одного настоящего вора. Выявился лишь один «антисоветчик»: измученный допросами мужик в сердцах оскорбил следователя и помянул недобрым словом его «томского брата». Этого бедолагу сразу увезли в Томск. Но вскоре был пойман настоящий «вор»....

Позже Гордеев горько расплатился за свои попытки вразумить чекиста. Правда, довольно своеобразно. В одну из поездок в Новосибирск по делам района его вдруг пригласили в краевое Управление НКВД и продержали там целых пять суток. Его заключили в отдельную камеру. Ночи он проводил на узкой железной койке с матрацем, привинченной к полу, под неусыпным взглядом часового через дверной глазок, а днём с ним «беседовал» молоденький сотрудник по фамилии Кораблёв, без конца выясняя, где он, Гордеев родился, чем занимался в юности, кто его родители, в каких местах воевал и кто были его боевые товарищи.

Гордеев вернулся в Узловую притихшим и больше в дела Ильичёва не вмешивался. А тот всё так же находил себе жертвы и продолжал их методично допрашивать. После возвращения он перебрался в кабинет Юдина. 

Как только в кабинете оказался усатый чекист, Семён понял: надо действовать. Он решил посадить тестя. С конца тридцать четвертого года Семён Капустин начал планомерно готовить почву. 

 Он вдруг резко сменил тон — стал искать дружбу с мужиками из Императорского и Касатоновки. В самые лютые метели под Новый год его всё чаще видели в компаниях: Семён щедро выставлял водку, подпаивал работяг и заводил душевные разговоры.

Он тонко прощупывал каждого, суля именно то, в чем человек нуждался больше всего. Безлошадному прижимистому мужику из Императорского он твердо обещал выхлопотать коня из фондов «Заготзерна», другим намекал на списание штрафов за недоимки или помощь с лесом. За этими посиделками, когда мужики хмелели, Семён как бы невзначай начинал сетовать на тестя: мол, живет старик Игнатьев прошлым, таит злобу на власть и замышляет недоброе. Мужики, ставшие обязанными Семёну за выпивку и обещания, поддакивали, сами не замечая, как превращаются в его послушный инструмент.

Летом тридцать пятого года операция вышла на финишную прямую. Семён выбрал для дела того мужичка, который за обещанную лошадь готов был подписать что угодно. Глухой июльской ночью мужичок вышел в поле на окраине Императорского в присутствии и под охраной Семена. Пшеница там стояла стеной — там ещё пока не жали. Мужичок нарезал полный мешок колосьев, который должен был стать главной уликой.

В акте, который Семён заставил мужика подписать тут же, на краю поля, всё было расписано как по нотам: рабочий подтверждал, что Игнатьев лично приказал ему совершить кражу, чтобы спрятать зерно «на черный день». Семён рассчитал всё: и готовность подпоенных мужиков подтвердить «вредительство» хозяина мыловарни, и саму поимку «вора» с поличным.

Для Ильичёва, засевшего в кабинете Юдина, этот донос стал идеальным подарком. Теперь у него в руках было не просто подозрение, а организованное хищение государственного хлеба, за которым стоял «бывший». Семён Капустин захлопнул ловушку. 

Таким образом, август тридцать пятого года стал траурным для семьи Игнатьевых. В тот час, когда подвода Ильичёва скрипнула у ворот мыловарни, Таисия, жена Игнатьева, была в доме — прибирала в горнице. Услышав сухой, властный голос чекиста, она выбежала на крыльцо, на ходу вытирая руки о передник.

Увидев мужа под конвоем и забившегося в угол телеги того мужика с тем самым мешком, Таисия всё поняла мгновенно. Лицо её, обычно спокойное и светлое, разом осунулось. Она не закричала, не бросилась на Ильичёва — старая закалка не позволяла. Она только крепко вцепилась в перила, так что побелели костяшки пальцев.

— Пантелей... — выдохнула она, глядя на мужа.

Игнатьев обернулся, стараясь держаться прямо.

— Не плачь, Таисья. Он все-таки добился своего.... Пригляди за хозяйством.

Ильичёв, не обращая внимания на женщину, методично проверял запоры на телеге. В это время Инна, стоявшая рядом с матерью, лихорадочно искала глазами Семёна. Тот стоял поодаль, у самого забора, не решаясь подойти. Таисия проследила за взглядом дочери. Увидев зятя — неподвижного, с нарочито суровым лицом, — она всё осознала. Она помнила те зимние вечера, когда Семён приходил пьяным, помнила его шепотки с мужиками. В её глазах, обращённых к Семёну, не было ярости — только бесконечная, выжигающая горечь.

— Семён... — негромко, но так, что он услышал, произнесла Таисия. — Ты же с нами за одним столом сидел. Ты же хлеб наш ел.

Капустин дёрнул плечом, словно отгоняя назойливое насекомое, и отвернулся. Он не мог смотреть на тёщу.

Когда подвода тронулась, поднимая серую пыль, Таисия сделала несколько шагов вслед, но силы оставили её. Она привалилась к плечу дочери. Две женщины — мать и дочь — стояли на пыльной дороге Касатоновки, провожая взглядом телегу, на которой увозили главу семьи. А Семён так и остался стоять в стороне, уже чувствуя, как между ним и этими двумя женщинами вырастает стена, которую не разрушить ни годами, ни будущим прощением. В тот день, в августе тридцать пятого, он перестал быть для Таисии зятем, став просто чужим человеком, захватившим их жизнь.

Сразу же, буквально в этот день Инна побежала в депо Костомарову. 

Инна вбежала в кабинет, не видя ничего перед собой от слез.

— Вася, помоги! — крикнула она, глотая слова. Она накренилась вбок, готовая вот-вот упасть.

Костомаров вскочил с кресла и подхватил её. Он крепко обнял её, давая выплакаться.

— Вася, ты можешь! Только на тебя надежда! — прокричала она ему в грудь. — Отца погубят... Семён его продал, Вася!

Костомаров ничего не отвечал. Инна дергалась, рыдая в его объятиях. Он плакал вместе с ней — скупо, по-мужски, чувствуя всю несправедливость происходящего. В этом кабинете он всегда казался Инне кем-то гораздо выше начальника депо. Она слышала от его жены Натальи и от других жителей Касатоновки о том, что его резко из дегтярной ямы и сырой землянки, где он делил хлеб с беглым каторжанином, вытащила чья-то невидимая рука и поставила сюда, ничего не знающего, на рельсы. Его поставила невидимая сила. Инна верила в эту его тайную силу, верила, что для Костомарова нет закрытых дверей в Томске. Когда Инна немного успокоилась, Василий вернулся к столу, но так и не сел в кожаное кресло. Он понимал то, чего не понимала она: его «сила» была дана ему для определенных задач, и тратить её на спасение частного владельца мыловарни было смертельно опасным риском. Ильичёв — лишь винтик, но за ним стоит механизм, который когда-то и выкопал Костомарова из ямы.

— Иди домой, Инна, — глухо сказал он, не поднимая глаз. — К матери иди. Будь с ней.

Он не пообещал ничего. Не дал надежды. Но как только дверь за Инной закрылась, Костомаров изменился. Лицо его окаменело, став таким же, как тогда, в лесу, когда он слушал речи каторжанина.

На следующее утро, когда станция еще спала в предрассветном тумане, Костомаров вышел на перрон. Он не зашел домой, не предупредил жену. В руках — потертый планшет, в глазах — холодная решимость. Когда подошел проходящий состав до «Тайги», Василий Костомаров привычно, не глядя, запрыгнул на подножку. 

Через восемь месяцев Игнатьева освободили. 

Семён шел из управления «Заготзерно», похлопывая папкой по голенищу сапога. Он уже привык к мысли, что дом в Узловой теперь принадлежит ему, а Наталья — лишь тень, которая обязана ему своей безопасностью.

У ворот депо он увидел Костомарова. Василий стоял не один. Рядом с ним, прислонившись к кирпичной стене, сидел человек в сером ватнике, но с удивительно прямой спиной. Семён замедлил шаг. Сердце толкнулось в ребра.

— Семён Савельич, — негромко позвал Костомаров. В голосе Василия не было угрозы, только тяжелое, спокойное презрение. — Гляди, гость у нас. Из самого Томска, с пересмотром дела.

Игнатьев медленно поднял голову. Он сильно похудел, лицо обтянуло кости, но взгляд был ясным и сухим. Он вытащил из кармана сложенную вчетверо бумагу с гербовой печатью.

— Не ждал, Сёма? — тихо спросил Игнатьев. — Думал, в Москве одни дураки сидят, твои доносы за чистую монету принимают? А там люди разные. Есть те, кто понимает, что мыло стране нужнее, чем твоя зависть.

Семён открыл рот, но слова застряли в горле. Его охватил не просто страх, а полное непонимание: как эта огромная, безжалостная машина, на которую он так рассчитывал, вдруг выплюнула его жертву обратно, целой и невредимой?

— Ты иди домой, Семён, — добавил Игнатьев, вставая. — Вещи свои собери и иди к своим незаслуженно оскорбленным родителям... Пока я добрый и пока Василий за тебя слово не попросил... хотя за таких, как ты, просить некому. Ты же чиновник в пустом мундире.

Семён, ошарашенный, с поплывшей головой, не до конца веря происходящему, поплелся в усадьбу. Он собрал вещи. Все его движения были лихорадочными. Сына не было дома. Таисия ушла встречать мужа.

Игнатьев почему-то долго не мог уйти со станции. Он стоял на перроне, глядя на рельсы, словно сама земля Узловой еще не принимала его обратно после восьми месяцев неволи.

Инна даже не вышла попрощаться — она стояла за занавеской, и Семён чувствовал её спиной, холодную и чужую.

Идти было некуда. Юдин, заслонив собой двери дома Лементьева, ясно дал понять: «Чужого не бери, Капустин, не по сеньке шапка». И Семён, подхватив свой чемодан и сев на телегу, поехал по раскисшей весенней дороге в Касатоновку, к отцовскому пятистенку.

Савелий встретил его на крыльце. Он только что зашёл из задов. Он долго смотрел, как сын подходит к дому, как сутулятся его плечи под казенным пальто.

— Что, Семён? — глухо спросил старик, не двигаясь с места. — Доцарствовался?

Семён ничего не ответил. Он зашел в избу, где пахло овчиной и печным дымом — так же, как тридцать лет назад, когда он был простым пацаном. Только теперь он вернулся сюда не победителем, а человеком, который проиграл всё, кроме своей должности, которая без дома и семьи казалась теперь пустой бумажкой.

Семён вошел в родительскую избу, не глядя по сторонам. Мать, Аксинья всплеснула руками, увидев сына с пожитками. Она уже всё знала — новости в Касатоновке разлетались быстрее ветра.

— Пришел всё-таки... — она засуетилась, подвигая сыну табурет. — И ладно, Сёма, и бог с ними. Видать, за Игнатьевым кто-то большой стоит, раз его так быстро из Томска отпустили. Не иначе как покровители у него там, раз васильковые его выпустили. Не житье бы тебе там было, съели бы заживо за твою честность...

Она продолжала причитать, оправдывая сына перед самой собой и выискивая в возвращении Игнатьева признаки тайного заговора. В это время дверь скрипнула, и в избу вошел отец — Савелий. Он был черен от пыли, пропах потом и сырой землей — целый день ходил за плугом, выматывая последние силы на весенней пахоте.

Савелий тяжело опустился на лавку, усталость давила его к полу.

— Мать, хватит причитать! — оборвал он её, не поднимая головы. — На стол собери! Весь день в поле, а ты всё языком мелешь.

Аксинья спохватилась, загремела чугунками в печи. Савелий же, не глядя на Семёна и его чемодан, тяжело положил узловатые руки на столешницу. Для него, отпахавшего смену, сейчас не было ничего важнее миски борща с мясом.