Галина узнала, что сестра подала в суд, не от сестры. От соседки Тамары Львовны, которая позвонила в четверг утром и сказала: «Галь, тут мужик ходил, с папочкой. Спрашивал, кто живёт, кто ремонт делал, кто забор ставил. Я сказала — ты. А он записал и ушёл». Галина стояла в школьном коридоре, между вторым и третьим уроком, держала телефон двумя руками и чувствовала, как по спине проходит что-то мелкое и холодное. Не страх. Не удивление. Что-то, что она уже когда-то чувствовала, но забыла когда.
За три года до этого, в ноябре, отец упал в ванной. Галина приехала с работы, открыла дверь ключом, увидела его на полу, в одних трусах, с кровоподтёком на виске. Мать сидела в кресле и смотрела телевизор. Потому что уже не понимала, что значит «упал». Галина подняла отца одна. Он весил семьдесят с чем-то, но казался тяжелее — потому что не помогал. Не сопротивлялся, но и не помогал. Она тащила его по кафелю, упираясь коленом в стиральную машину, и думала: надо позвонить Вере. Не позвонила. Знала, что скажет Вера: «Наймите сиделку». Вера всегда говорила «наймите», как будто это решение. Как будто деньги — это то же самое, что руки.
Вера жила в Краснодаре. Уехала в двадцать три, вышла замуж, потом развелась, потом снова вышла. Звонила раз в две недели. Иногда переводила деньги — пятнадцать тысяч, двадцать, один раз тридцать. Галина складывала их на карту матери и тратила на лекарства, памперсы, вызовы платной скорой. Вера спрашивала: «Как они?» Галина отвечала: «Нормально». Это «нормально» стоило ей каждый раз всё дороже, но она не замечала, когда именно оно стало враньём. Просто в какой-то момент она перестала чувствовать разницу между «нормально» и «я справляюсь». А потом — между «я справляюсь» и «мне некуда деться».
Дачу родители купили в восемьдесят девятом. Шесть соток, дом-коробка из бруса, участок у леса. К двухтысячным дом просел, крыша текла, крыльцо сгнило. Галина начала вкладывать деньги в две тысячи четырнадцатом, когда отец ещё ходил. Сначала перекрыла крышу — сто двадцать тысяч. Потом поменяла окна. Потом залила фундамент под веранду. Потом утеплила стены. Муж помогал руками, сын — когда приезжал. Деньги шли из её зарплаты, из его зарплаты, из отложенного на отпуск, которого не было уже четвёртый год. Она не считала. То есть считала, конечно, но не вела реестр, не сохраняла чеки, не фотографировала. Ей казалось — зачем? Это же для родителей. Это же дача. Это же всё равно наше.
Мать умерла в феврале. Отец — через одиннадцать месяцев, в январе. Галина ездила к нему каждый день. Утром — уроки, после обеда — отец. Кормила, мыла, переворачивала. Муж молчал. Не помогал, не мешал, просто молчал — и это молчание было не поддержкой, а чем-то другим, чему Галина не подбирала слова. Она думала: потом. Потом разберёмся. Потом поговорим. «Потом» растягивалось, как резинка, и в какой-то момент она перестала верить, что оно вообще наступит.
Вера прилетела на похороны отца. Была два дня. Плакала. Обнимала Галину, говорила: «Ты столько сделала. Я знаю. Я всё знаю». Галина кивала. У неё не было сил ни злиться, ни прощать. Она смотрела на сестру, на её загорелое лицо, на серьги, на куртку с мехом — и не чувствовала ничего. Только усталость. Такую плотную, что даже обида в неё не помещалась.
Через два месяца Вера позвонила и сказала: «Надо решать с дачей». Галина сказала: «Да, надо». И повесила трубку. Она думала — Вера имеет в виду оформить. Переписать на неё, или на обеих, или просто разобраться с бумагами. Но Вера перезвонила через неделю и сказала другое. Она сказала: «Я узнавала. Участок стоит примерно два с половиной. Дом — ещё столько. Я хочу свою половину». Галина молчала так долго, что Вера переспросила: «Алё? Ты слышишь?» Галина слышала. Она слышала каждое слово. Но ей казалось, что она слышит их из-под воды.
Она не сказала «нет». Она сказала: «Давай поговорим позже». И это «позже» стало её ошибкой. Или, может быть, не ошибкой — а привычкой. Она всю жизнь говорила «позже»: позже поговорим с мужем, позже поедем в отпуск, позже скажу Вере, что устала. «Позже» было не словом, а стратегией. Единственной, которую она знала.
Сын Андрей приехал в выходные. Галина рассказала за ужином. Муж ел молча. Андрей положил вилку и сказал: «Мам, а ты чеки сохранила?» Галина посмотрела на него и поняла, что он уже думает как юрист. Не как сын. Андрей работал менеджером в страховой, но последние два года читал что-то про недвижимость, про оценку, про доли. Он сказал: «Если ты вложила деньги в улучшение, это учитывается. Но нужны документы». Галина сказала: «Какие документы? Я десять лет ремонтировала эту дачу. Все соседи видели». Андрей посмотрел на неё так, как смотрят на человека, который не понимает, в какой он стране. «Мам, — сказал он, — соседи — это не документы».
Через месяц Вера подала иск. Галина получила повестку на работе. Завуч принесла конверт в учительскую и положила на стол, между журналом и пачкой тетрадей. Галина открыла его на перемене, прочитала, сложила обратно и пошла на урок. Восьмой класс. Тема — «Сложноподчинённые предложения с придаточными». Она стояла у доски и объясняла, что придаточное отвечает на вопрос «почему?». И думала: а действительно — почему?
Тамара Львовна, соседка по даче, позвонила вечером. Сказала: «Галь, я всё помню. Как вы крышу перекрывали, как забор ставили, как Серёжа твой яму под септик копал три дня. Я всё подтвержу, если надо». Галина поблагодарила. Положила трубку. И подумала: Тамара Львовна помнит, как Серёжа копал яму. А Серёжа — помнит ли? Он тогда не разговаривал с ней неделю. Не потому что устал копать. А потому что она не спросила, хочет ли он.
Адвоката нашёл Андрей. Женщина, лет сорока, в очках, с короткой стрижкой. Она спросила: «У вас есть доказательства вложений?» Галина протянула папку. Там было: три договора с бригадой, расписка от кровельщика, выписка с карты мужа — переводы в строительный магазин. Адвокат листала, кивала. Потом сказала: «Семьсот пятьдесят тысяч — это примерная доля вашей сестры по закону. Но если мы докажем, что вы вложили больше, суд может пересчитать доли». Галина спросила: «А если не докажем?» Адвокат сняла очки и посмотрела на неё: «Тогда — пополам».
Галина не спала в ту ночь. Лежала рядом с мужем, слушала, как он дышит. Серёжа спал на спине, ровно, как всегда. Он вообще всё делал ровно — ел ровно, говорил ровно, молчал ровно. Она повернулась к стене и подумала: если бы Вера приезжала. Хотя бы раз в полгода. Хотя бы просто посидеть с матерью, пока Галина сходит в магазин. Но тут же одёрнула себя: Вера присылала деньги. Пятнадцать тысяч. Двадцать. Один раз — тридцать. И каждый раз — сообщение: «Это на лекарства». Как будто без подписи Галина не догадается, на что тратить.
Андрей привёз независимого оценщика на дачу в субботу. Галина не поехала. Сказала — уроки. На самом деле не смогла. Ей казалось, что если она войдёт в этот дом сейчас, с чужим человеком, который будет мерить стены рулеткой и записывать цифры в планшет, — то что-то оборвётся. Не юридически. А внутри. Как будто дом станет не домом, а суммой. А она — не дочерью, а стороной.
Оценщик насчитал вложений на миллион сто. Андрей позвонил вечером и сказал цифру. Галина переспросила. Он повторил. «Миллион сто — это то, что можно подтвердить. Крыша, окна, фундамент, утепление, забор, септик. Плюс работы». Галина сказала: «А то, что нельзя подтвердить?» Андрей помолчал. «Мам, — сказал он, — суд работает не с тем, что было. А с тем, что можно доказать». Она положила трубку и села на кухне. Чайник закипел и выключился. Она не встала.
На первое заседание Галина пришла в тёмно-синем пиджаке, который надевала на родительские собрания. В коридоре суда пахло линолеумом и чем-то кислым. Она сидела на скамейке и ждала. Вера пришла с другого входа — или, может быть, из другого зала, — и они столкнулись у двери. Вера сказала: «Привет». Галина ответила: «Привет». И всё. Они стояли друг напротив друга, как два человека на остановке, которые когда-то ездили одним маршрутом. Вера выглядела хуже, чем на похоронах. Тоньше. Темнее под глазами. Галина заметила это и тут же себе запретила заметить.
В зале Вера сидела через проход. Её адвокат — мужчина, немолодой, в мятом пиджаке — зачитывал что-то про равные доли, про статью, про наследственное право. Галина слушала и не слышала. Она смотрела на Верины руки. Вера крутила кольцо на пальце. Обручальное — нет, не обручальное. Серебряное, тонкое, с камушком. Галина не помнила этого кольца. И вдруг подумала: а что она вообще знает о жизни сестры? Что Вера живёт в Краснодаре. Что у неё второй муж. Что она работает в какой-то фирме. И всё. Двадцать пять лет — и всё, что Галина может сказать о сестре, помещается в три строчки.
Соседи дали показания. Тамара Львовна пришла в суд, как на праздник, — в бусах, с папкой фотографий. Показала снимки: вот дом до ремонта, вот после. Вот Серёжа на крыше. Вот Галина красит веранду. Судья листала, кивала. Верин адвокат спросил: «А вы можете подтвердить, что именно ответчица оплачивала эти работы?» Тамара Львовна растерялась: «Ну а кто же? Она и оплачивала. Я же видела». Адвокат сказал: «Видели — что именно?» И Тамара Львовна замолчала. Потому что видеть и доказать — это разные глаголы.
После заседания Галина вышла на улицу и закурила. Она не курила двенадцать лет. Купила пачку в ларьке у суда и закурила, стоя на ступенях, как будто ей снова двадцать пять и она ждёт автобус после смены. Мимо прошла Вера. Не остановилась. Но чуть замедлила шаг — и Галина это заметила. Это замедление. Как будто Вера хотела что-то сказать, но тело решило раньше головы. Галина затянулась и подумала: а может, Вера тоже не спит. А может, у неё тоже что-то, о чём Галина не знает. Подумала — и выбросила эту мысль вместе с окурком.
Дома Серёжа спросил: «Ну как?» Галина сказала: «Нормально». Это слово снова выскочило само, как монета из автомата. Серёжа кивнул и ушёл в комнату. Она стояла в прихожей, в пиджаке, в уличных ботинках, и думала: он не спросил «что сказал судья». Не спросил «что дальше». Спросил «ну как» — и этого ему хватило. И ей хватало. Двадцать восемь лет — и им обоим хватало «ну как».
На следующий день, на уроке, одна девочка из десятого подошла после звонка и спросила: «Галина Петровна, а правда, что справедливости не бывает?» Она писала сочинение по «Грозе». Галина посмотрела на неё и ответила: «Бывает. Но не всегда там, где её ищут». Девочка кивнула и ушла. А Галина осталась стоять у доски и думать — кому она это сказала. Девочке? Или себе?
Андрей прислал вечером сообщение: «Мам, адвокат говорит — шансы хорошие. Но если сестра предложит мировую — подумай. Суд — это долго». Галина прочитала и не ответила. Она сидела на кухне, перед остывшим чаем, и перебирала в голове цифры. Миллион сто — вложения. Семьсот пятьдесят — Верина доля по закону. Двадцать лет — уход. Ноль — вот сколько это стоит в документах. Ноль. Двадцать лет её жизни стоили ровно ноль. И дело было не в деньгах. Дело было в том, что кто-то должен был сказать это вслух. А никто не сказал. И она сама — не сказала. Потому что не привыкла. Потому что всю жизнь её учили, что забота — это не работа. Что любовь — это не услуга. Что дочь не выставляет счёт.
Через неделю Вера написала в мессенджере. Не позвонила — написала. «Галя, может, договоримся без суда? Мне это тоже тяжело». Галина читала это сообщение четыре раза. «Мне это тоже тяжело». Тоже. Это слово застряло, как косточка. Тоже — значит, одинаково. Тоже — значит, мы в равных позициях. Тоже — значит, ты страдаешь не больше. Галина набрала ответ: «Давай поговорим». Стёрла. Набрала: «Тебе тоже?» Стёрла. Набрала: «Хорошо, давай обсудим». Отправила. И сразу пожалела, что не написала то, что хотела. А хотела она написать: «Ты не приехала, когда мама перестала меня узнавать. Ты не приехала, когда отец плакал по ночам. Ты прислала двадцать тысяч. И теперь тебе тоже тяжело».
Они встретились на нейтральной территории — в кафе у вокзала. Вера приехала на день. Сидели напротив, обе заказали чай. Вера заговорила первая: «Я знаю, что ты больше сделала. Но у меня ситуация. Юра потерял работу. Я... мне нужны деньги, Галя». Галина слушала. Смотрела на сестру. И думала: вот оно. Вот то, чего не было в повестке, в исковом заявлении, в словах адвоката. Вера не хотела справедливости. Вера хотела денег. Потому что ей было не на что жить. И это меняло всё. И ничего не меняло одновременно.
Галина сказала: «Я подумаю». Вера кивнула. Допила чай. Встала. У двери обернулась и сказала: «Мама всегда говорила, что дача — для обеих». Галина не ответила. Она знала, что мама говорила. Мама много чего говорила. Мама говорила: «Верочка далеко, ей тяжело». Мама говорила: «Не обижайся на сестру». Мама говорила — и Галина слушала. Двадцать лет слушала. А теперь мамы нет. И слушать больше не надо. Но голос остался. Внутри, где-то между рёбрами, чуть левее. И он говорит: «Не ссорьтесь».
Она шла от вокзала пешком. Было холодно, март, снег уже серый. Прошла мимо школы — окна горели на втором этаже, кто-то остался на продлёнке. Прошла мимо аптеки, где покупала отцу лекарства. Мимо остановки, на которой ждала автобус до дачи каждую субботу, два года подряд, с сумками и рюкзаком. Она шла и думала: я не хочу эту дачу. Я не хочу эти деньги. Я хочу, чтобы кто-нибудь сказал: ты сделала больше. Просто — сказал. Вслух. Не в суде, не в документе, не в оценке. А так. Между чаем и тишиной. Но этого не будет. Потому что те, кто мог сказать, — умерли. А те, кто остался, — считают.
Дома Серёжа сидел перед телевизором. Галина разулась, повесила куртку, зашла на кухню. На столе стояла тарелка с ужином, накрытая другой тарелкой. Она села, сняла верхнюю тарелку. Котлеты. Рис. Огурец, порезанный вдоль. Серёжа так всегда резал — вдоль, одним движением. Она начала есть. Потом остановилась. Посмотрела на тарелку. И подумала: вот это — не ноль. Это не записано ни в каком документе, это не стоит ничего в суде, это никто не оценит. Но вот это — не ноль.
Она не перезвонила Вере. Не в тот вечер. И не на следующий день. Адвокат прислала уточнение по документам, Андрей переслал фотографии чеков, которые нашёл в старом телефоне. Жизнь шла — та самая, ровная, которую Галина привыкла не замечать. Она ходила на работу, проверяла тетради, ставила чайник, ложилась рядом с Серёжей. И каждый вечер, ровно в тот момент, когда свет выключался и комната становилась тёмной, она слышала это слово: «тоже». Верино «тоже». Оно не уходило. Висело в воздухе, как запах чужих духов в лифте. Не страшное. Не злое. Просто — неправильное.