Найти в Дзене
Истории из жизни

Жертвой председателя колхоза стала скромная городская студентка, тогда 10 женщин взяли бараньи ножницы и вершили свой суд (окончание)

Дома Паша уложила её на пуховую перину, напоила отваром из зверобоя и душицы, обмыла раны тёплой водой, приговаривая какие-то старые заговоры. Когда Аня забылась тяжёлым, тревожным сном, Паша вышла на крыльцо. Она достала из кармана передника папиросу «Беломор», закурила, глубоко затягиваясь едким дымом. Её взгляд был устремлён на большой добротный дом с зелёной крышей, который возвышался над деревней, как замок феодала. Там спал Трофим. — Ну всё, Боров, — прошептала она, сплёвывая табак. — Кончилось твоё время. Хватит кровь нашу пить. Переполнилась чаша. Она знала, что делать. Она знала, к кому пойти. Сегодня вечером в её избе будет тесно. Сегодня вечером бабы будут решать судьбу деревни. И этот суд будет страшнее любого трибунала, потому что у бабьей ярости нет срока давности и нет жалости. Окна избы тёти Паши в тот вечер были завешаны старыми ватными одеялами так плотно, что ни один луч керосиновой лампы не мог просочиться на улицу. Деревня Заря погрузилась в сонную темноту, но в эт
Автор: В. Панченко
Автор: В. Панченко

Дома Паша уложила её на пуховую перину, напоила отваром из зверобоя и душицы, обмыла раны тёплой водой, приговаривая какие-то старые заговоры. Когда Аня забылась тяжёлым, тревожным сном, Паша вышла на крыльцо. Она достала из кармана передника папиросу «Беломор», закурила, глубоко затягиваясь едким дымом. Её взгляд был устремлён на большой добротный дом с зелёной крышей, который возвышался над деревней, как замок феодала. Там спал Трофим.

— Ну всё, Боров, — прошептала она, сплёвывая табак. — Кончилось твоё время. Хватит кровь нашу пить. Переполнилась чаша.

Она знала, что делать. Она знала, к кому пойти. Сегодня вечером в её избе будет тесно. Сегодня вечером бабы будут решать судьбу деревни. И этот суд будет страшнее любого трибунала, потому что у бабьей ярости нет срока давности и нет жалости.

Окна избы тёти Паши в тот вечер были завешаны старыми ватными одеялами так плотно, что ни один луч керосиновой лампы не мог просочиться на улицу. Деревня Заря погрузилась в сонную темноту, но в этой избе жизнь только начиналась. Воздух в горнице был тяжёлым, густым, пропитанным запахом сушеной полыни, дешёвым табаком и застарелой, выдержанной годами ненавистью.

Сюда сходились не через парадную дверь, а задами, через огороды, словно воры или партизаны. В тесной комнате собралось человек десять. Это была гвардия колхоза — те самые рабочие лошади, на горбах которых держалось всё хозяйство. Зинка-доярка с руками, распухшими от ледяной воды. Нюра-свинарка, кривая на один глаз после того, как пьяный Трофим ударил её вожжами три года назад. Баба Валя с полевого стана, потерявшая мужа в лагерях по доносу председателя.

Они сидели на лавках, на сундуках, молчаливые и суровые, как языческие идолы. В центре комнаты на столе стояла початая бутыль самогона, но к ней никто не прикасался. Тётя Паша подошла к алькову и резким движением отдернула цветастую занавеску.

— Смотрите, бабы, — глухо сказала она, — любуйтесь, как наш барин городскую гостью приветил.

Женщины вытянули шеи. На высокой перине лежала Аня. Она спала тяжёлым забытьём после отвара мака. В неверном свете лампы её лицо казалось мёртвым. Гематомы на скулах налились чернотой. На тонкой шее отчётливо были видны следы грубых пальцев, а из-под одеяла выглядывали руки, изодранные в кровь. Она была похожа на сломанную куклу, которую поиграли и выбросили в грязь.

По избе пронёсся тяжёлый коллективный вздох. Это был не вздох жалости. Это был звук, с которым лопается перетянутая струна.

— Ирод, — прошипела Зинка, сжимая кулаки так, что побелели костяшки. — Мою Таньку он так же. В прошлом году. Еле откупились. В город к тётке увезли, чтобы не позорить. А он живёт, жрёт, пьёт, да ещё и ухмыляется.

— У меня он полгода трудодни не пишет, — подала голос Нюра. — Говорит, плохо работаю, а сам комбикорм машинами налево толкает. Дети голодные сидят, а он себе пузо наел, в дверь не пролезает.

— Скольких он сгубил? — тихо спросила баба Валя. — Кузьмича трактором переехал. Сказали — сам под колёса пьяный лез. А Кузьмич в рот не брал, просто правду ему в глаза сказал.

Тётя Паша закрыла занавеску, скрывая изувеченное тело девочки, и повернулась к женщинам. Её лицо было страшным в игре теней.

— Хватит, бабы, натерпелись. Милиции тут не будет. У него с районом всё схвачено — он им мясо, а они ему крышу. Если мы сейчас промолчим, он эту девку добьёт или в дурдом пошлёт, чтоб не болтала, а потом за наших дочерей возьмётся.

В комнате повисла тишина. Слышно было только, как трещит фитиль в лампе. Все понимали, к чему клонит Паша.

— Что делать будем, Ильинишна? — спросила Зинка, глядя ей прямо в глаза.

— Судить будем, — твёрдо ответила Паша. — Не по закону советскому — он для нас не писан, а по совести.

— Убьём? — выдохнула молодая доярка, прижав руку к рту.

— Зарежем, как паршивую овцу.

Паша достала из-под лавки длинные ножницы для стрижки овец. Лезвия тускло блеснули.

— Он нас за скот держит. Всю жизнь мы для него быдло бессловесное. Так пусть и сдохнет, как скот. В навозе.

План родился быстро, словно они вынашивали его годами. Каждая знала распорядок дня барина.

— Завтра воскресенье. Он с похмелья будет злой, как чёрт, — рассуждала Нюра. — Пойдёт Аньку искать. Мы ему скажем, что она на ферму убежала, спряталась. Он туда и попрёт. А там Борька, хряк, дурной нынче.

— Заманим его в дальний загон, — подхватила Зинка. — Ворота подопрём. А там нас десять человек. С вилами, с лопатами. Кто докажет, что это не хряк его затоптал? Несчастный случай на производстве.

— А девка? — спросила баба Валя. — Ей-то каково?

— А девке мы ножницы дадим, — сказала Паша. — Пусть она свою метку поставит, чтобы знал на том свете, за что подыхает.

Они не давали клятв на крови, не целовались. Они просто посмотрели друг другу в глаза. В этом взгляде была такая сила, перед которой отступила бы любая армия. Это была сила материнского гнева, помноженная на десятилетия унижений.

— Расходимся по одной, — скомандовала Паша. — Языки за зубами держать. Кто проболтается — прокляну до седьмого колена.

Тени скользнули к выходу. Через минуту изба опустела. Осталась только Паша, сидящая у спящей Ани. Она точила ножницы оселком. Вжик, вжик, вжик. Этот звук был похож на тиканье часов, отсчитывающих последние часы жизни председателя колхоза «Заря».

Воскресное утро для Трофима Игнатьевича началось не с солнечного луча, а с ощущения, будто в его черепную коробку забили ржавый гвоздь. Похмелье было лютым, чёрным, с привкусом желчи и вчерашней сивухи. Он сел на кровати, спустив босые ноги на холодный пол, и несколько минут тупо смотрел на графин с водой. В голове пульсировала одна мысль — надо опохмелиться. А вторая мысль, ленивая и липкая, догнала первую чуть позже: девка, городская, в бане.

Он ухмыльнулся, вспомнив, как она трепыхалась вчера. Сладенькая, не то что местные кобылы. Он почесал волосатую грудь, натянул штаны и, сунув ноги в стоптанные калоши, вышел во двор.

Первым делом он направился к бане. Предвкушал, как сейчас откроет дверь, а она там, зареванная, сломленная, будет в ноги кидаться, прощения просить. Он уже придумал, что с ней сделает — припугнет, даст кусок хлеба, а вечером снова.

Но когда он подошёл к срубу, ухмылка сползла с его лица, как старая штукатурка. Дверь была распахнута настежь и скрипела на ветру. Тяжёлый амбарный замок валялся в траве с вырванной дужкой.

— Сука! — прорычал Трофим, заглядывая в пустой предбанник. — Сбежала!

Ярость накрыла его горячей волной. Страха не было. Куда она побежит? В лес? Волки сожрут. В район? Тридцать километров пешком. Да и кто ей поверит. Но злость душила. Его, хозяина, обвели вокруг пальца. Обокрали.

Он быстрым шагом, забыв про головную боль, направился к правлению. Деревня казалась вымершей. Ни души на улице. Только ветер гонял сухие листья. У поворота на свиноферму он нос к носу столкнулся с тётей Пашей. Она бежала ему навстречу, растрёпанная, запыхавшаяся, махая руками.

— Игнатьич! Ой, беда, Игнатьич! — заголосила она, хватая его за рукав. — Девка-то городская! Нашлась.

— Где? — рыкнул Трофим, хватая уборщицу за грудки. — Говори, старая.

— На ферме она. У свиней спряталась. Совсем умом тронулась, видать. Сидит в дальнем загоне, где Борька, воет, никого не пускает. Вилами машет. Мы боимся подойти — зашибёт, дурная.

Трофим отшвырнул Пашу и расхохотался.

— Вилами машет! Ишь ты, воительница! Но сейчас я ей эти вилы покажу, куда засунуть!

Он двинулся к длинному кирпичному зданию свинарника, ускоряя шаг. В его крови бурлил адреналин охотника. Дичь сама загнала себя в тупик. Свинарник — это хорошо. Там стенки толстые, кричи не кричи. Там он ей устроит такой урок воспитания, что она своё имя забудет.

Он вошёл в полумрак фермы. Тяжёлый, спёртый дух навоза и прелой соломы ударил в нос. Свиньи в клетках беспокойно хрюкали, чувствуя напряжение. Трофим шёл по центральному проходу, пиная пустые вёдра.

— Анюта! — позвал он ласковым, издевательским голосом. — Выходи, цыпа-цыпа! Дядя Трофим пришёл! Не бойся, больно не будет! Сильно.

Тишина. Только шорох в дальнем конце, там, где был самый большой и крепкий загон для племенного хряка. Трофим подошёл к загону. Дверь была приоткрыта. Внутри было темно.

— Тут ты, крыса!

Он шагнул внутрь, шаря руками по стене в поисках выключателя. И в этот момент мир за его спиной лязгнул железом. Тяжёлая дверь загона с грохотом захлопнулась. Снаружи сухо щёлкнул засов. Трофим резко развернулся, навалился на дверь плечом. Заперто намертво.

— Э, вы чего? Паша, кто там? — заорал он, колотя кулаком по доскам. — Открывайте, суки, я вам шкуру спущу!

Вспыхнул тусклый свет пыльной лампочки под потолком. Трофим зажмурился, а когда открыл глаза, то попятился. Он был не один. В загоне не было городской девочки. Зато вдоль стен, молчаливые и страшные в этом неверном свете, стояли они — его рабочий скот. Зинка, Нюра, баба Валя. Десять женщин. В руках у них не было цветов. У Зинки — тяжёлые навозные вилы с острыми блестящими зубьями. У Нюры — черенок от лопаты, у Вали — моток толстой пеньковой верёвки. Их лица были спокойными, пугающе спокойными. Так смотрят не на начальника — так смотрят на больное животное, которое нужно пристрелить, чтобы не мучилось. А в углу, на куче соломы, похрюкивал огромный хряк Борька, глядя на хозяина маленькими злыми глазками.

Трофим почувствовал, как по спине пополз ледяной пот. Впервые за двадцать лет своей безраздельной власти он понял — это не бунт, это казнь.

— Бабы, вы чего? — просипел он, и голос его предательски дрогнул. — Сдурели! Я ж председатель! Я ж вас...

— Вот именно, Игнатьич! — тихо сказала тётя Паша, выходя вперёд с теми самыми овечьими ножницами в руках. — Ты ж нас всю жизнь, а теперь наш черёд.

Это было не похоже на бунт. Это было похоже на обвал в шахте — неотвратимый, тяжёлый и смертельный.

Трофим Игнатьевич ещё пытался хорохориться, раздувая ноздри. Он набрал полную грудь спёртого воздуха, чтобы рявкнуть своё привычное «молчать», чтобы задавить их авторитетом, который он ковал кулаками двадцать лет. Но звук застрял у него в глотке. Тётя Паша не стала ждать. Она перехватила черенок лопаты поудобнее, как замахиваются, чтобы прибить ядовитую змею, и с коротким страшным выдохом ударила. Удар пришёлся точно по коленным чашечкам. Сухой тошнотворный хруст разнёсся под сводами свинарника, перекрывая даже испуганное хрюканье свиней. Ноги председателя подогнулись, словно были сделаны из ваты. Он рухнул в жирную навозную жижу, взвыв нечеловеческим голосом — рёвом подраненного медведя.

— Суки! Убью! Всех сгною! — орал он, пытаясь ползти назад к запертой двери, волоча перебитые ноги.

Но женщины уже не слышали его угроз. Шлюзы открылись. Десятилетия страха, унижений, пьяных побоев, неоплаченного труда — всё это выплеснулось наружу горячей лавой ярости.

Они набросились на него скопом. Не было криков, не было визга — было только тяжёлое дыхание и глухие звуки ударов. Они били его всем, что было под рукой — черенками, кулаками, носками кирзовых сапог. Били за мужей, сгинувших в лагерях по его доносам. Били за дочерей, которых он щупал в своём кабинете. Били за себя, превращённых им в бессловесных рабов.

Трофим был силён, как бык. Он отмахивался, даже сбил с ног Нюру. Но их было десять. Они облепили его, как муравьи гусеницу, прижали к земле, скрутили. Баба Валя ловко накинула пеньковую петлю ему на шею, придушив хрип. Остальные схватили за руки и за ноги. Его подтащили к массивным дубовым столбам кормушки. Верёвки врезались в жирное тело, растягивая его, как на дыбе. Трофим хрипел, пуская кровавые пузыри. Его глаза, залитые потом и грязью, бегали из стороны в сторону, ища хоть каплю жалости. Но жалости здесь не было. Здесь была только ледяная деревенская справедливость.

— Раздевайте! — скомандовала Паша.

Одежду с него не снимали — её срезали ножами и рвали руками. Через минуту хозяин района предстал перед своим народом в том, в чём мать родила. Голый, грязный, трясущийся ком плоти, лишённый всех регалий и власти.

— Ну что, барин? — тихо сказала Паша, наклоняясь к его лицу. — Нравится тебе? Ты нас скотом называл. Говорил, что мы только грязь месить годны. А сам кто теперь?

Трофим попытался плюнуть в неё, но губы его не слушались.

— Не убивайте! — проскулил он. — Денег дам! Всё отдам!

— Не нужны нам твои деньги, Игнатьич! — покачала головой женщина. — Нам нужно, чтобы ты запомнил. На том свете запомнил.

Одна женщина расступилась. Из задних рядов, хромая и кутаясь в шаль, вышла Аня. Она была без очков, щурилась, но шла прямо. В её руках тускло блестели большие ножницы для стрижки овец. Она подошла к распятому председателю.

Трофим поднял на неё глаза. Он ожидал увидеть страх, слёзы, мольбы, но он увидел пустоту. В глазах этой городской девочки больше не было души. Там была тьма.

— Анюта, дочка, не бери грех! — просипел он.

Аня молча перехватила ножницы. Её рука не дрожала. Она вспомнила вчерашнюю ночь, вспомнила запах его пота, его смех, хруст своих очков. Вспомнила, как умирала на полу предбанника.

— Я не дочка твоя, — сказала она голосом, в котором звенела сталь. — Я скот. Твой скот.

Она наклонилась и приставила остриё ножниц к его груди, прямо над сердцем. Кожа натянулась.

— Держите крепче, бабы, — сказала Паша.

Аня начала резать. Первая буква — «С». Трофим закричал так, что казалось — лопнут перепонки. Он бился в путах, но бабы держали его намертво. Кровь выступила тёмными каплями, стекая по животу. Аня резала медленно, старательно, как учил отец выводить ноты в тетради. Буква «К», буква «О», буква «Т». Когда она закончила, она вытерла ножницы о его плечо и отступила. На груди председателя багровела надпись, которая стала его эпитафией.

Трофим уже не кричал. Он висел на верёвках, потеряв сознание от болевого шока.

— Оставьте его, — сказала Паша. — Хряк проголодается, сам разберётся.

Они побросали орудия труда. Женщины выходили из загона одна за другой, не оглядываясь. Последней вышла Аня. Она посмотрела на огромную тушу хряка Борьки, который с интересом принюхивался к запаху свежей крови, исходившему от человека у кормушки. Дверь загона закрылась, но теперь засов оставили открытым. Природа должна была закончить то, что начали люди.

Следствие по делу о гибели председателя колхоза «Заря» было самым коротким и самым странным в истории районной прокуратуры. Следователь, тот самый, что поначалу грозил всем расстрелом, очень быстро сдулся. Он наткнулся на то, что в криминалистике называют «круговой порукой», а в народе — «бабьим заговором».

Допрашивали всех — от сторожа до последней доярки. И все, как заведённые, твердили одно и то же, слово в слово, словно учили текст наизусть всю ночь:

— Трофим Игнатьевич пил, много пил. Пошёл на ферму проверять приплод. Оступился. Упал в загон к Борьке, а хряк у нас дурной, лютый. Вот и затоптал. А что раздетый был — так жарко ему стало, спьяну. Вот и скинул одежду.

Никто не видел, как председатель вошёл в свинарник. Никто не слышал криков. Даже Аня, которую следователь пытался допросить в медпункте, смотрела на него пустыми глазами через новые дешёвые очки, купленные тётей Пашей в сельпо, и тихо говорила:

— Я спала. Я ничего не знаю. Я просто хочу домой.

Надпись «Скот» на груди покойного в протокол так и не попала. Патологоанатом, получив от колхоза тушу свежего барана и флягу мёда, написал в заключении: «Множественные рваные раны, нанесённые животным, повлёкшие травматический шок и кровопотерю».

Дело закрыли с формулировкой «нарушение техники безопасности в состоянии алкогольного опьянения». Партии не нужны были скандалы. Им не нужен был прецедент крестьянского бунта. Мёртвый пьяница-председатель — это статистика, а убитый народным гневом феодал — это политика.

Через три дня старый «пазик» увозил студентов обратно в город. Картошка была убрана, план выполнен. Аня сидела у окна, прижимая к груди пустой футляр от скрипки. Скрипку она разбила об дрова в то же утро перед отъездом. Музыка в ней умерла.

На прощание к автобусу подошла тётя Паша. Она сунула Ане в руки узелок с пирожками и банку малинового варенья.

— Не держи зла на землю, дочка, — шепнула она, сжав холодную ладонь девушки своей шершавой рукой. — Земля она добрая, просто сорняки на ней иногда растут. Но мы их выпололи. Живи теперь. За двоих живи.

Аня не ответила. Она только кивнула, и автобус тронулся, оставляя позади серые избы, грязную дорогу и страшную тайну свинофермы.

Хряка Борьку забили через неделю. Мясо раздали колхозникам. Говорят, на поминках по председателю, которые были на удивление тихими и скудными, никто не сказал ни одного доброго слова.

Новый председатель, присланный из района через месяц, был человеком тихим, вежливым и до дрожи боявшимся местных женщин. Он никогда не заходил на ферму в одиночку и всегда стучался, прежде чем войти в контору. Урок был усвоен.

-2

Аня так и не стала великой скрипачкой. Она бросила консерваторию на третьем курсе. Следы её затерялись в огромной стране. Но говорят, спустя двадцать лет в прокуратуре одной из областей появилась женщина-следователь с жёстким лицом и седой прядью, которая бралась за самые безнадёжные дела об изнасилованиях и сажала насильников на такие сроки, что даже бывалые урки крестились. У неё был особый почерк — она никогда не шла на сделки с совестью.

-3