Найти в Дзене
Сам по себе

Пар, Честь и Немного Ржавчины

Кабинет профессора Эразмуса Пыхтелкина походил на внутренности гигантского, учёного будильника. Воздух был густым от аромата машинного масла, старой бумаги и латте с корицей, который стоял, забытый, на шестерёнке, служившей столиком. Повсюду тикало, щёлкало и выпускало маленькие, призрачные клубы пара. Студент Лев, пришедший сдавать хвост по истории технической эстетики, сидел на вращающемся табурете, стараясь не зацепить локтем хрупкую модель парового орнитоптера. «Вы говорите: дым, грохот, шипение, – профессор поправил пенсне с маленькими латунными рычажками. – Вы молоды и видите только фасад. А я расскажу вам об обаянии. О магии мира, где пар был душой прогресса. Начало восемнадцатого века, представьте!» Он поднял палец, и из потолка выдвинулась медная труба, проецируя мутноватое голографическое изображение Лондона — фантастического, кишащего дирижаблями и ходульными автоматонами. «Это была эпоха, Лева, когда человек впервые заключил союз не с богом или природой, а с механизмом. И э

Кабинет профессора Эразмуса Пыхтелкина походил на внутренности гигантского, учёного будильника. Воздух был густым от аромата машинного масла, старой бумаги и латте с корицей, который стоял, забытый, на шестерёнке, служившей столиком. Повсюду тикало, щёлкало и выпускало маленькие, призрачные клубы пара. Студент Лев, пришедший сдавать хвост по истории технической эстетики, сидел на вращающемся табурете, стараясь не зацепить локтем хрупкую модель парового орнитоптера.

«Вы говорите: дым, грохот, шипение, – профессор поправил пенсне с маленькими латунными рычажками. – Вы молоды и видите только фасад. А я расскажу вам об обаянии. О магии мира, где пар был душой прогресса. Начало восемнадцатого века, представьте!»

Он поднял палец, и из потолка выдвинулась медная труба, проецируя мутноватое голографическое изображение Лондона — фантастического, кишащего дирижаблями и ходульными автоматонами.

«Это была эпоха, Лева, когда человек впервые заключил союз не с богом или природой, а с механизмом. И этот союз был исполнен… романтики! Посмотрите на эти наряды! Корсеты, усиленные полированной сталью для прекрасной осанки под напором атмосферного давления! Цилиндры с встроенными барометрами! Глаз-монокль, дающий статистику о встречном джентльмене — процент содержания алкоголя в крови, рейтинг кредитоспособности. Это же поэзия!»

Лев покорно кивал, записывая что-то в паровой планшет, который периодически чихал горячим паром.

«А звуки! Вы называете это грохотом? Это симфония! Ритмичное пыхтение паровозов — пульс империи. Шипение клапанов — её дыхание. Лязг шестерён в заводных лакеях — её речь. Даже копоть была не грязью, а… благовонием труда, знаком того, что мир работает, он жив и горяч!»

Профессор вдохновенно встал, задев плащом стойку с ретортами. Одна из них начала мигать тревожным зелёным светом. «И пара! О, пара! В тумане из пара и угольной пыли любая дама выглядела таинственной феей, а любой джентльмен — героем готического романа. Промозглая мощь стали, обёрнутая в бархат и кружева. Контраст!»

«Но, профессор, – осторожно вставил Лев, – а экология? Права рабочих? Травматизм на заводах-гигантах?»

Пыхтелкин махнул рукой, от чего его латунный нарукавник звякнул. «Детали! Фон! На таком фоне ярче горят огни духа! Это был мир, где можно было, отвинтив гаечным ключом сердечную заслонку, починить разбитое сердце. Где любовное письмо могло быть выгравировано на шестерёнке и приводить в движение механизм счастья адресата! Где злодей обязательно имел механическую руку, которая выдавала его зловещим стуком, а герой — верного медного пса с глазами из зелёных стёкол!»

Он вздохнул, и его дыхание, как у старого локомотива, вышло маленьким облачком. Внезапно его оживление поутихло. Глаза за пенсне стали грустными.

«Но вы правы, юноша. Мир стимпанка… он прекрасен издали. Как старинная гравюра. А вблизи… Вблизи он протекает».

Профессор тяжело опустился в своё кресло, которое с тихим пыхтением приняло его вес. «Знаете, о чём я мечтал всю жизнь? Не о славе. Не об открытиях. Я мечтал о простом. О том, чтобы моя жена, Аглая, могла… просто обнять меня. Не боясь зацепить пневматическую поршневую систему у меня на спине. Чтобы поцелуй был не ритуалом с предварительным стравливанием пара из усов, а спонтанным порывом».

Лев замер. Он впервые видел профессора таким… отключённым от сети.

«Аглая, – продолжил старик, глядя в потолок, с которого свисали медные спирали, – была самым очаровательным существом в этом прокопчённом раю. Её платья шипели, как змеи, от скрытых гидравлических систем, а в причёске жила канарейка-автоматон, певшая, когда у неё было хорошее настроение. Мы были идеальной парой. Паровая пара».

Он помолчал, и тишину нарушало лишь тиканье и бульканье машин.

«И вот однажды, – голос профессора стал совсем тихим, – мы поссорились. Из-за ерунды. Из-за оптимального давления в системе отопления оранжереи с паровыми розами. Я, дурак, хлопнул дверью. Точнее, попытался. Моя титановая рука с пневмоприводом сорвалась с крепления и…»

Профессор посмотрел на свои руки. Лев присмотрелся. Левая была обычной, старческой, в коричневых пятнах. Правую профессор прятал в перчатке.

«Она пробила стену, улетела в окно и упала прямо в трубу проезжавшего мимо парового омнибуса, вызвав цепную реакцию и небольшой, но очень эффектный взрыв. Меня оштрафовали на триста монет за порчу муниципального транспорта и нарушение тишины».

Лев не знал, смеяться ему или выражать соболезнования.

«Но это не главное. Главное было потом. Когда я пришёл извиняться, с культёй, обмотанной бинтами. Аглая открыла дверь. Увидела меня. И…»

Профессор Пыхтелкин вдруг улыбнулся. Широко, по-юношески.

«И она рассмеялась. Не сдержанно, не «в платочек». А заливисто, до слёз, хватаясь за косяк. Сказала: «Эразмус, дорогой, ты всегда доводил всё до взрыва. Но чтобы твоя собственная рука сбежала от тебя на омнибусе — это уже гениально!» И знаете, что она сделала?»

Лев покачал головой.

«Она взяла с полки гаечный ключ, подошла ко мне… и открутила свой левый налокотник. Потом правую наколенную шестерёнку. Потом сняла титановый корсет со спины. Всё это со звоном полетело на пол. И обняла меня. Просто обняла, прижалась к моей единственной, живой, дрожащей руке. И я понял, что всё это – весь этот прекрасный, грохочущий, шипящий мир – был просто сложной, вычурной, дымовой завесой. Чтобы скрыть простую и страшную вещь: мы боялись быть просто людьми. Хрупкими, смешными, неидеальными. Боялись, что без шестерёнок и пара нас не полюбят».

Профессор вытер невидимую слезу латунным манжетом.

«С тех пор мы живём вот так. Иногда я надеваю старую паровую руку, чтобы закрутить варенье. Она иногда шалит и закатывает банку так, что её потом только болгаркой открыть. Аглая до сих пор иногда просыпается оттого, что ей снится, будто у неё заклинило клапан в левой лопатке. И мы смеёмся. Смеёмся до слёз над своим прошлым, над этим грандиозным, блестящим, нелепым карточным домиком из латуни и надежд».

Он взглянул на часы-турбину на стене.

«Опа! Ваше время вышло, юноша. Экзамен, считайте, сдан. На «отлично». Вы задали правильный вопрос. Не о паре, а о том, что под ним».

Лев, ошеломлённый, поднялся.

«И последний совет, – сказал профессор, уже снова по-доброму поблёскивая линзами пенсне. – Если будете строить свою вселенную, не увлекайтесь чрезмерно шестерёнками. Оставьте место для дурацких, не поддающихся инженерному расчёту вещей. Для случайных взрывов омнибусов. И для смеха, который может разобрать на винтики любую, даже самую совершенную, защиту».

И, проводив студента, профессор Эразмус Пыхтелкин отключил главный паровой генератор в кабинете. Тишина опустилась внезапная, оглушительная, живая. Он достал из ящика стола простую, потёртую фотографию. На ней две смеющиеся молодые люди в обычной одежде стояли на фоне обычного поля. Ни дыма, ни пара. Только ветер в волосах и солнце в глазах.

«Да, – пробормотал он. – Определённо, это было самое очаровательное». И он чихнул — уже без привычного клапанного шипения, а по-человечески: «Апчхи!». И рассмеялся.