Мне 39. И я женщина. Это важно, потому что женское дно — липкое, оно затягивает медленнее, но надёжнее. Время здесь не течёт. Оно просачивается сквозь щиты, капля за каплей, оставляя ржавые подтёки на потолке.
Раньше у меня была другая жизнь. Не яркая, но нормальная: муж, работа бухгалтером в мелкой фирме, ипотечная однушка на окраине. Потом муж ушёл к той, у которой «есть перспективы». Фирма закрылась. Ипотеку платить стало нечем. Квартиру забрал банк. Родители в другом городе, сами на пенсии еле-еле. Предложить пожить с ними — значит обречь их на мой провал. Я выбрала фургон. Купила на последние деньги. Думала, временно.
Временное длится уже два года.
Работа? Она есть. Я мою подъезды в пятиэтажках старого микрорайона. Неофициально. Хозяин-армянин платит триста рублей за подъезд. В день успеваю сделать три, если повезёт и не болит спина. Девятьсот рублей. На месяц выходит где-то двадцать тысяч. Иногда меньше. Уборку начинаю в пять утра, чтобы жильцы не видели. Стыдно. Не от работы — от того, что я стала невидимкой, которую замечают, только если где-то недостаточно чисто.
Деньги уходят на еду (самое дешёвое: крупы, макароны, сезонные овощи на рынке), на бензин для генератора и передвижения фургона, на связь (самый дешёвый тариф) и на абонемент в муниципальную баню раз в неделю. Баня — это святое. Единственное место, где можно оттаять до костей и почувствовать себя человеком. Остальное — если остаётся — на лекарства. У меня начала болеть спина, ноет на погоду левое колено, повреждённое когда-то в юности. Обезболивающее беру самое дешёвое.
А вокруг — тот же город. Он не блестит для меня витринами. Я вижу его изнанку: помойки у подъездов, которые к утру должны сиять, обшарпанные лестничные клетки, затоптанные окурки на площадках. Я знаю, в каком подъезде живёт молодая мать с вечно плачущим ребёнком (у неё глаза такие же уставшие, как у меня, только в её есть надежда). Знаю, где — старики, которые пахнут лекарствами и одиночеством. Знаю, где — алкаши. Я часть этого подпольного мира, который существует, пока все спят.
Но хуже всего не холод и не работа. Хуже — взгляды. Не тех, кто не замечает, — а тех, кто замечает. Бабки на лавочках у подъездов, которые провожают меня тяжёлым, оценивающим молчанием. Молодые мамаши, одёргивающие детей: «Не подходи, грязно». Охранник у супермаркета, который следит за мной в оба глаза, когда я выбираю уценённые хлеб и йогурты с истекающим сроком. Я для них — подозрительный элемент. Человек без адреса. Без корней. Без будущего.
И, конечно, советчики. Их полно в интернете, куда я выхожу через дешёвый смартфон в городской библиотеке. Библиотека — мой второй островок тепла. Там тихо, и на тебя не смотрят.
«Освой новую профессию! Курсы, онлайн!» — На какие деньги? Даже если найду бесплатные, где мне работать с ноутбуком? В фургоне? При минус десяти?
«Обратись в соцслужбы!» — Пробовала. Мне вежливо объяснили, что так как я трудоспособна и не имею детей, мне полагается лишь пособие по безработице, если я встану на учёт. А для этого нужна регистрация. Порочный круг.
«Выйди замуж!» — Самый смешной совет. За кого? За такого же потерянного, как я? Или за принца, который прискачет на белом коне на стоянку у завода? Моя личная жизнь — это редкие, грубые и мимолётные связи с такими же маргиналами, как я. От которых потом только ещё грязнее на душе.
Самое страшное — не быт. Быту можно привыкнуть. Страшно — одиночество. Не физическое, а экзистенциальное. Ощущение, что ты выпала из общего потока. Что где-то там идёт жизнь: люди встречаются, ссорятся, строят планы, растят детей, ездят в отпуск. А ты застряла в липкой, неподвижной реальности. Как муха в янтаре. Ты смотришь на мир через толстое, мутное стекло.
Ночью в фургоне своя музыка. Завывает ветер в щелях. Стучит по крыше конденсат. Гремит где-то поезд. А под утро начинает сходить на нет шум с трассы, и наступает мертвая, абсолютная тишина, от которой звенит в ушах. Вот тогда и приходят мысли. Не большие, философские. Мелкие, назойливые, как комары: «А что, если завтра хозяин скажет, что нашёл другую уборщицу?», «А хватит ли бензина, чтобы переехать, если прогонят?», «А почему у той женщины в 305-й квартире такие грустные глаза? Она ведь живёт в тепле…»
Бывают моменты просветления. Редко. Например, когда весной удаётся встать на опушке леса за городом. Открываешь дверь фургона, а на тебя пахнет землёй, травой и свободой. Настоящей, физической. Можно сидеть на корточках, курить и смотреть, как тает последний снег. На пятнадцать минут забываешь, кто ты. Но потом надо ехать назад, к подъездам, к взглядам, к необходимости считать каждую копейку.
Однажды со мной случилась беда. Вернее, не беда — катастрофа. У фургона сломался двигатель. Ремонт — минимум сорок тысяч. Сумма для меня астрономическая. Две недели я жила, как в ловушке, на стоянке, боясь, что охрана или бомжи раскурочат моё жилище. Деньги таяли с ужасающей скоростью. Я питалась одним хлебом и чаем. Это был новый уровень дна. Я поняла, что дно — это не линолеум в фургоне. Дно — это когда ты от голода и бессилия начинаешь рыться в помойке у Макдоналдса, озираясь по сторонам, и находишь полпачки холодной картошки фри. И это — лучшая находка за неделю. В тот момент не было ни стыда, ни отчаяния. Была только животная, тупая радость. Потом, конечно, накатило. Вырвало. Но есть уже было нечего.
Меня спас случай. Вернее, человек. Один из стариков, в подъезде которого я убиралась — бывший водитель-дальнобойчик. Он как-то разговорился со мной, увидел мои руки в трещинах от химии. Я, сквозь зубы, рассказала про фургон. Он молча выслушал. А на следующий день привёл своего знакомого, гаражного мастера. Тот починил двигатель за пятнадцать тысяч, взятых в долг «без процентов и сроков». Старик, Иван Сергеевич, сказал только: «Ты, дочка, не опускайся. Как опустишь руки — всё, конец».
Я не опустила. Я продолжаю мыть подъезды. Отдаю долг по тысяче в месяц. Иногда, когда Иван Сергеевич плохо себя чувствует, я забегаю к нему, покупаю на свои копейки молока или батон, помогаю убраться. Мы не друзья. Мы — два одиноких острова, которые иногда подают друг другу сигналы в тумане.
Теперь у меня есть новая точка отсчёта: «до поломки» и «после». После — стало страшнее. Я поняла, насколько хрупко моё шаткое равновесие. Одна серьёзная болезнь, одна поломка — и я там, внизу, у помойки. Это знание живёт во мне холодным, тяжёлым камнем.
Иногда я ловлю себя на мысли, что завидую не тем, кто в кафе, а тем, у кого есть обычные проблемы: поссорилась с подругой, начальник накричал, муж забыл про годовщину. Мещанские, насупленные проблемы людей, у которых есть тыл. У которых есть стены, крыша, диван, на который можно упасть и рыдать. У которых есть запас прочности.
У меня его нет. Мой запас прочности — это канистра бензина, заряженный пауэрбанк и сухие макароны под сиденьем. И странная, иррациональная надежда. Не на чудо. А на то, что завтра будет не хуже, чем сегодня. Что двигатель не заглохнет, что хозяин не найдёт другую, что охранник на стоянке, Вадим (я уже узнала его по имени), снова махнёт рукой, разрешая постоять «ещё немного».
Я не жду конца. Конца боюсь. Потому что конец здесь, в одиночку, в металлическом ящике, — это слишком страшно и нелепо. Я жду… не знаю чего. Просто жду. Каждый день. И мою лестницы до блеска. Иногда, закончив работу в особенно грязном подъезде, я смотрю на результат: чистые ступени, блестящие перила, вымытые стёкла в окнах на лестнице. И на секунду возникает чувство, похожее на удовлетворение. Я кое-что сделала. Я оставила после себя не грязь, а порядок. Маленький, никому не нужный, кроме меня, островок порядка.
Потом я возвращаюсь в свой фургон. Завожу двигатель. Грею руки о дешёвую кружку с чаем. Смотрю в крошечное зеркальце на солнцезащитном козырьке. Там смотрит на меня женщина с лицом, на котором ещё не стёрлись следы былой, другой жизни, но уже глубоко врезались морщины усталости и безразличия. Ей тридцать девять. Она живёт в фургоне. И, наверное, так будет всегда.
Но завтра в пять утра она снова выйдет на работу. Потому что иначе — нельзя. Потому что это единственный известный ей способ не упасть туда, откуда уже не подняться. Движение. Даже если это движение по кругу. Даже если это бег белки в колесе. Пока колесо крутится — ты ещё жива.