Кирилл стоял на табуретке и смотрел на коробку. Обычная коробка из-под обуви, только пыльная и перевязанная бельевой резинкой. Мать разбирала антресоли третий день подряд – вытаскивала старые куртки, пакеты с пакетами, сломанный вентилятор. А эту коробку не трогала.
– Что там? – спросил он.
Мать подняла голову. Она сидела на полу, перебирала какие-то бумаги, и на лице у неё застыло выражение, которое Кирилл видел редко. Не раздражение, не усталость – что-то похожее на страх.
– Ничего особенного.
– Тогда зачем хранишь?
Она не ответила. Вернулась к бумагам, сложила в стопку, отложила в сторону. Движения резкие, быстрые – как будто специально, чтобы не смотреть на него.
Кирилл спрыгнул с табуретки и ушёл к себе. За его спиной мать что-то тихо сказала, но он не расслышал. Или не захотел.
В комнате – бывшей кладовке, которую он сам выбрал год назад, когда захотел своё пространство – Кирилл лёг на кровать и уставился в потолок. Над головой висел плакат с группой, которую он уже не слушал. Надо снять. Надо много чего сделать – и плакат снять, и учебники разобрать, и позвонить Димке, которому не звонил три недели.
Но он лежал и думал о коробке.
Странная привычка матери. Она хранила много ненужного: открытки из девяностых, сломанные часы, чей-то платок с вышивкой. Но ту коробку прятала особенно тщательно. Кирилл видел её и раньше – мельком, когда мать перекладывала вещи. Один раз даже спросил. Она ответила: «Потом». Это было пять лет назад.
Потом так и не наступило.
***
Лида сложила квитанции в стопку и посмотрела на антресоли. Коробка стояла на самом краю, и резинка уже растянулась – того и гляди лопнет. Надо переложить повыше. Или хотя бы в шкаф, подальше от чужих глаз.
Она встала, потянулась – спина ныла от неудобной позы. Под сорок, а сидеть на полу уже тяжело. Мать в её возрасте ещё грядки копала, банки закатывала по сто штук за лето, и ни на что не жаловалась. А она – бухгалтер, сидячая работа, и спина сдаётся первой.
Коробку она сняла осторожно, двумя руками. Открывать не стала – знала, что внутри. Сорок флаконов. Одинаковых. Зелёное стекло, золотая крышечка. Духи, которые мама покупала всю жизнь – дешёвые, простые, пахнущие ландышем и чем-то тёплым, ванильным.
Пустые.
Лида собирала их десять лет. С того октября, когда вернулась с кладбища и обнаружила, что в квартире ещё пахнет мамой. Духи стояли на полочке в прихожей – мать всегда брызгала их на шарф перед выходом. Лида взяла флакон, понюхала – и почувствовала, как колени подогнулись.
Запах вернул её. Не память о маме – саму маму. На секунду, на полвдоха – но она была рядом. Тёплая, живая, настоящая.
С тех пор Лида покупала эти духи везде, где находила. В старых универмагах, где ещё стояли советские прилавки. В ларьках на рынке, между носками и дешёвой косметикой. На Авито – иногда в лотах «старые духи, распродажа». Покупала флакон, носила в сумке месяц-два, пока запах не выветривался окончательно. Потом – в коробку.
Сорок штук за десять лет. Примерно четыре в год. Иногда меньше – духи стали редкостью, их перестали выпускать в нулевых, только остатки на складах. Иногда больше – когда везло, когда находила сразу несколько.
Вадим спрашивал. Требовал объяснений. Один раз – это было году в девятнадцатом, за два года до развода – он схватил коробку и понёс к мусоропроводу. Лида догнала его на лестничной клетке. Вырвала из рук. Он смотрел на неё как на сумасшедшую.
– Это хлам, – сказал он. – Пустые банки. Ты понимаешь, как это выглядит?
– Не твоё дело.
– Моё. Ты моя жена.
– Была.
Она сказала это спокойно, не думая. И увидела, как он дёрнулся – как будто ударила.
Они не развелись в тот же день. Ещё два года тянули – ради сына, ради привычки, ради непонятно чего. Но трещина уже была. Не из-за коробки, конечно. Коробка была симптомом. Вадим не понимал, зачем хранить то, что нельзя использовать. Вещь без функции – мусор. Он так и жил: функция, польза, целесообразность. А потом ушёл к женщине, которая казалась ему более целесообразной – младше, веселее, без странных коробок в шкафу.
Лида не винила его. Почти. Он не был плохим человеком. Просто чужим. С самого начала чужим, только она слишком долго это понимала.
– Зачем хранишь?
Голос сына прозвучал в голове – резкий, требовательный. Голос Кирилла, но слова – Вадима.
Лида поставила коробку в шкаф, за зимние сапоги. Закрыла дверцу.
***
Кирилл проснулся рано – в субботу, когда можно было спать до обеда. Сам не понял, почему. Лежал, смотрел в окно – февральское небо, серое, низкое, бесконечное.
Он думал о бабушке.
Это было странно. Бабушка умерла, когда ему было четыре. Он не помнил её – вообще не помнил. Знал, что звали Зоя Павловна, что работала медсестрой, что любила готовить. Знал, потому что мать рассказывала. Но сам – изнутри, как своё – не помнил ничего.
Иногда ему казалось, что помнит: какой-то образ, ощущение тепла, голос издалека. Но он не был уверен, что это не фантазия. Может, придумал. Может, мозг собрал картинку из фотографий и маминых слов.
Отец о бабушке почти не говорил. Они не ладили – это Кирилл понял уже потом, когда стал старше. Что-то было между ними, какая-то давняя ссора или просто несовместимость. Мать рассказывала, что бабушка не хотела их свадьбы. Говорила – «не твой человек». Мать не послушала. Потом, после развода, однажды сказала: «Мама была права».
Кирилл встал, натянул джинсы и толстовку. Прошёл на кухню. Мать уже ушла – по субботам у неё квартальный отчёт, возвращается поздно. На столе – записка: «Суп в холодильнике, разогрей».
Он разогрел суп. Поел. Помыл тарелку. И тут вспомнил про зарядку.
Старый телефон – ещё бабушкин, кнопочный – лежал у него в ящике уже год. Кирилл нашёл его случайно, когда разбирал комод в прихожей. Мать попросила не выбрасывать. Он и не выбросил – закинул в ящик и забыл. А теперь вдруг захотелось проверить, включится ли. Может, там сообщения какие-то остались. Или фотографии.
Зарядку он искал везде – в коридоре, на кухне, в своей комнате. Потом полез в шкаф в спальне матери, на нижнюю полку, где она хранила всякие провода и переходники.
И нашёл коробку.
***
Она лежала за зимними сапогами, прикрытая шарфом. Та самая – Кирилл узнал по бельевой резинке, которая уже лопнула. Крышка чуть съехала набок.
Он оглянулся на дверь. Мать на работе, придёт не раньше семи. Пять часов.
Минуту он просто сидел на корточках, глядя на коробку. Не надо было. Это личное. Мать не хотела показывать.
Но он всё равно достал её. Поставил на колени. Снял крышку.
Флаконы лежали плотно, как патроны в обойме. Одинаковые – зелёное стекло, золотые крышечки. Он вытащил один. Лёгкий, почти невесомый. Пустой.
Кирилл открутил крышечку. Понюхал.
Сначала – ничего. Просто пустота, едва уловимая сладость на грани восприятия. Как будто запах был, но давно ушёл, оставив только тень.
А потом накрыло.
Он не понял, что произошло. Не было картинки, не было слов, не было ничего, что можно описать. Было ощущение – тёплое, мягкое, обволакивающее. Как будто кто-то обнял сзади и прижал к себе. Так сильно прижал, что перехватило дыхание. И откуда-то издалека – голос. Не слова, просто интонация. Так разговаривают с маленькими, когда укладывают спать. Так баюкают. Так любят.
– Баба Зоя, – сказал Кирилл вслух.
Голос прозвучал хрипло, незнакомо. Он сам испугался.
Баба Зоя.
Он не помнил, как её звали. То есть знал, конечно, мать говорила. Но не помнил сам – изнутри, как своё.
А сейчас – вспомнил. Не разумом. Чем-то другим.
Четыре года. Ему было четыре, когда она умерла. Он знал это как факт – цифру в голове, ничего больше. Не помнил лица. Не помнил голоса. Не помнил, как она читала ему книжки – мать рассказывала, что читала каждый вечер. Не помнил, как пекла оладьи – с яблоками, которые сама резала, и корицей. Не помнил, как заплетала ему чёлку невидимками, потому что он не давал стричься – орал, вырывался, а она смеялась и говорила: «Ладно, ходи лохматый, художник будешь».
Он ничего этого не помнил.
А нос – помнил.
Кирилл сидел на полу шкафа, прижав флакон к лицу, и дышал. Глубоко, жадно, пытаясь ухватить то, что уже ускользало. Запах почти исчез – последние молекулы, застрявшие в стекле. Но их хватило. Хватило, чтобы пробить какую-то стену, за которой десять лет пряталась бабушка.
Слёзы потекли сами – он не заплакал, просто глаза намокли. Он вытер их рукавом, почувствовал себя глупо. Четырнадцать лет. Сидит в шкафу и нюхает пустой флакон.
Но не двинулся.
Через несколько минут он поставил флакон обратно. Закрыл коробку. Вернул на место, за сапоги, прикрыл шарфом – как было.
Вышел из комнаты.
На кухне постоял у окна, глядя во двор. Дети катались на санках с горки. Он помнил эту горку – раньше тоже катался. Давно. В другой жизни.
Руки слегка дрожали. Он засунул их в карманы, чтобы не видеть.
***
Лида вернулась в половине восьмого. Позже обычного – отчёт затянулся, начальник требовал переделать таблицы, потом ещё совещание, потом пробка на кольцевой. Она устала так, что ноги не держали.
В коридоре было темно. Только из комнаты сына пробивалась полоска света.
– Кирюш, ты ел?
– Угу.
Она разулась, повесила куртку. Прошла на кухню – в раковине стояла тарелка с остатками бульона. Хоть что-то. Хоть не голодный.
Лида включила чайник. Достала из холодильника сыр, хлеб. Есть не хотелось, но знала – если не поест сейчас, ночью проснётся от голода.
Она жевала бутерброд, глядя в окно. За стеклом – фонарь, голые деревья, чей-то балкон с бельём. Обычный вечер обычной субботы. Завтра воскресенье, можно выспаться. Потом – понедельник, снова работа.
Когда она вышла из кухни, Кирилл стоял в коридоре.
Лида вздрогнула – не услышала, как он подошёл. Он умел так делать – двигаться бесшумно, появляться из ниоткуда. В детстве это было милым, сейчас иногда пугало.
– Ты чего?
Он молчал. В руке – флакон. Тот самый, зелёное стекло, золотая крышечка.
У Лиды перехватило горло.
– Ты лазил в шкаф?
– Да.
Она хотела разозлиться. Хотела сказать – не трогай мои вещи, это личное, какое тебе дело. Слова уже поднимались к горлу, готовые вырваться. Но она посмотрела на сына – и остановилась.
Кирилл смотрел на неё, и в его глазах было что-то, чего она давно не видела. Не подростковая злость, не демонстративное равнодушие, не раздражение. Что-то другое. Открытое. Живое.
– Это её духи, да? – спросил он. – Бабы Зои?
Лида кивнула. Голос не слушался.
– Я понюхал, – сказал он. – И вспомнил.
Тишина повисла между ними – тяжёлая, хрупкая. Лида ждала. Кирилл подбирал слова – видно было, как сложно ему. Четырнадцать лет, мальчик, не привык говорить о таком. Не привык вообще говорить с ней – последний год они общались короткими фразами, как соседи в коммуналке.
– Не знаю, как объяснить, – сказал он наконец. – Как будто она была рядом. На секунду. Как будто обняла.
Лида почувствовала, как слёзы подступают к глазам. Она давно не плакала – отвыкла, разучилась. После развода дала себе слово: не при сыне. Ни за что. Он и так достаточно видел.
А тут – накатило.
– Я знаю, – сказала она, и голос дрогнул. – Я тоже так.
– Поэтому собираешь?
– Да.
– Сколько их?
– Сорок.
– За десять лет?
– Да.
Он кивнул. Медленно, как будто что-то обдумывал. Как будто уравнение решалось у него в голове – и наконец решилось.
– Отец говорил – хлам, – сказал он. – Я слышал, как вы ругались. Тогда, на лестнице.
Лида вздрогнула. Она думала, что он спал. Была ночь, он лежал в кровати, она проверяла. А он, оказывается, слышал. Всё это время знал.
– Отец не понял, – сказала она. – Он не со зла. Просто не понял.
Кирилл помолчал.
– А я понял.
Три слова. Простые, короткие. Но они ударили – сильнее, чем она ожидала.
Лида смотрела на сына. Вытянулся за лето – рукава толстовки стали короткими, щиколотки торчат из джинсов. Голос ломается, то низкий, то срывается. Почти взрослый. Почти чужой – как все подростки, как она сама когда-то.
И вдруг – снова рядом.
– Пойдём, – сказала она. – Кое-что покажу.
***
В спальне Лида открыла нижний ящик комода. Там, под стопкой постельного белья, лежала шкатулка – деревянная, старая, с облупившимся лаком. Мать привезла её ещё из деревни, где родилась. Сказала – прабабкина.
Лида достала шкатулку, села на кровать. Кирилл сел рядом – осторожно, как будто боялся спугнуть момент.
– Открой, – сказала она.
Он открыл.
Внутри лежали мелочи. Серёжки с голубыми камнями – мать носила их на праздники. Квитанции из советского сберкасса, пожелтевшие, с выцветшими печатями. Фотография с выпускного – молодая, незнакомая женщина в белом платье, с высокой причёской и счастливой улыбкой.
– Это она? – спросил Кирилл.
– Да. Ей семнадцать. Семьдесят первый год.
Он взял фотографию, поднёс к глазам. Всматривался, как будто искал что-то знакомое.
– Не похожа, – сказал он.
– На кого?
– Не знаю. На бабушку, наверное. Я думал, она другая.
Лида улыбнулась. Она тоже когда-то не узнавала мать на старых снимках. Молодость меняет людей – или, наоборот, показывает, какими они были до того, как жизнь наложила отпечаток.
– Она была разная, – сказала Лида. – В семнадцать – вот такая. Когда ты родился – уже другая. Но внутри – та же.
Кирилл положил фотографию обратно. Заметил шпильку – она лежала в углу шкатулки, полузабытая.
– Что это?
– Деревянная шпилька. Мамина. Она волосы закалывала. Вот здесь, на затылке.
Лида показала на себе, хотя её волосы были короткие – подстриглась после развода, захотелось перемен. Мать носила длинные – тёмно-рыжие, густые, с ранней проседью, которую никогда не закрашивала. Собирала в узел, закрепляла этой шпилькой. Так и осталась в памяти: спина, узел волос, деревянная шпилька с облупившимся лаком.
– Можно я возьму? – спросил Кирилл.
Лида хотела сказать – нет. Это слишком ценное. Единственное, что осталось от тех рук, которые столько раз её обнимали. Но посмотрела на сына и поняла: ему нужнее.
Ей – память. А ему – связь.
– Возьми.
Он положил шпильку в карман джинсов. Осторожно, как что-то хрупкое. Постоял ещё секунду, словно хотел что-то сказать, но не знал – что.
– Спасибо, – сказал он наконец. – За то, что хранишь.
И ушёл к себе.
Лида сидела на кровати, глядя на закрытую дверь. Потом посмотрела на шкатулку. Фотография матери лежала сверху – молодая, счастливая, с целой жизнью впереди.
***
Мать не знала тогда, что выйдет замуж в двадцать – за военного, который увезёт её на Дальний Восток. Не знала, что родит Лиду в двадцать пять, в гарнизонном госпитале, где не было горячей воды. Не знала, что овдовеет в сорок восемь – муж умрёт от инфаркта прямо на службе, не успеет попрощаться. Не знала, что проживёт ещё четырнадцать лет, увидит внука, будет читать ему книжки и печь оладьи с яблоками.
Не знала, что умрёт в шестьдесят два, осенью, когда листья уже пожелтеют, но ещё не опадут. Что дочь не успеет приехать – задержалась на работе, думала – завтра. А завтра не наступило.
Лида помнила тот звонок. Номер больницы на экране. Голос медсестры – ровный, профессиональный, привычный к таким разговорам.
– Зоя Павловна скончалась в пятнадцать тридцать. Примите наши соболезнования.
Она не заплакала тогда. Не поверила. Села на стул в офисе и просидела час, глядя в стену. Коллеги что-то спрашивали – она не слышала. Потом Вадим приехал, забрал её, отвёз домой.
Заплакала она только через неделю. Когда вернулась с кладбища, вошла в пустую квартиру – и почувствовала запах. Мамины духи. Они ещё стояли на полочке в прихожей, куда мать всегда их клала. Она брызгала на шарф перед выходом – привычка ещё с молодости, когда духи были дефицитом.
Лида взяла флакон. Понюхала.
И мама вернулась.
Не целиком. Не по-настоящему. Но на секунду – на полвдоха – она была рядом. Тёплая. Живая. Настоящая.
Запах – самый древний путь к памяти. Лида читала об этом потом, пытаясь понять, что произошло. Обоняние связано с лимбической системой напрямую, минуя кору. Эмоции, воспоминания, привязанности – всё там, глубоко внутри. Слова забываются. Лица тускнеют. А запах остаётся.
С тех пор она покупала эти духи везде, где находила.
***
Утром Кирилл вышел на кухню раньше матери. Она ещё спала – воскресенье, можно не торопиться. Он включил чайник. Достал из холодильника молоко, хлопья. Посидел за столом, глядя в окно.
Шпилька лежала у него в кармане. Он доставал её иногда, крутил в руках. Дерево тёплое, гладкое от времени. В тех местах, где бабушка касалась пальцами – потёртости, едва заметные.
Он пытался представить: какие у неё были руки? Мать говорила – рабочие руки, крепкие. Она всю жизнь работала – сначала в деревне, потом в госпитале, потом в поликлинике. Медсестра. Уколы, перевязки, ночные дежурства. А потом – внук. Оладьи. Книжки. Невидимки в чёлку.
Он не помнил ничего из этого.
Но помнил запах. Теперь – помнил.
Когда мать вышла на кухню, он уже сварил овсянку. Мать остановилась в дверях, удивлённо глядя на кастрюлю.
– Ты приготовил?
– Угу.
– Овсянку?
– Ты же любишь.
Она села за стол. Он положил ей кашу в тарелку – молча, без комментариев. Сел напротив.
– Сорок штук, – сказал он. – Это много.
– Хватит надолго.
– А если закончатся? Духи в магазине, в смысле. Их же сейчас не везде продают.
Лида улыбнулась. Он думал об этом. Переживал. За неё – или за память?
– Тогда будем помнить по-другому.
Он кивнул. Начал есть. Потом поднял голову.
– Мам.
– Что?
– А ты помнишь, как она оладьи пекла?
Лида почувствовала, как сердце сжалось. Он помнит. Не всё – но что-то. Запах не вернул память – но подтолкнул. Открыл дверь. Дал понять, что за ней что-то есть.
– Помню, – сказала она. – Хочешь, испеку?
– Хочу.
Она достала муку из шкафа. Яйца из холодильника. Яблоки – не те, не из бабушкиного сада, просто магазинные, но сойдут.
Кирилл сидел за столом, крутил в руках шпильку. Не прятал – открыто, как будто не стеснялся. Год назад он бы засмеялся: что за глупость, деревяшка какая-то. А сейчас – крутил. И молчал.
Лида смешивала тесто и думала о матери. О том, как та стояла на этой же кухне – когда они ещё жили вместе, до того как Лида вышла замуж. Стояла у плиты, переворачивала оладьи, и пахло яблоками, корицей и теми самыми духами. Ландыш и что-то тёплое, ванильное.
– Мам, – сказал Кирилл.
– Да?
– Расскажи про неё. Что-нибудь. Что угодно.
Лида остановилась. Ложка с тестом зависла над миской.
Он никогда не просил. За все эти годы – ни разу. Она рассказывала сама, урывками, между делом. Он слушал вполуха, кивал, забывал на следующий день. А сейчас – попросил.
– Что хочешь узнать?
– Всё.
Она поставила миску на стол. Вытерла руки полотенцем. Села напротив сына.
– Она родилась в деревне, – начала Лида. – Смоленская область. Маленькая деревня, сто дворов. Войну пережила там – ей было пять, когда началась. Помнила, как немцы приходили. Помнила, как прятались в погребе. Но не любила рассказывать – говорила, нечего ворошить.
Кирилл слушал. Внимательно, не перебивая. Как никогда раньше.
– В семнадцать уехала в город, учиться на медсестру. Там познакомилась с твоим дедом – он был военный, офицер. Красивый, говорила. Форма ему шла.
– Я его не помню вообще.
– Его не стало до твоего рождения. Сердце. Он много курил, работал на износ. Мама осталась одна в сорок восемь. Я думала – она сломается. А она встала и пошла дальше. Говорила: «Жить надо, пока живётся».
Кирилл кивнул.
– А духи?
– Духи?
– Почему именно эти?
Лида улыбнулась.
– Дед подарил ей на первое свидание. У него денег не было – офицерская зарплата, копейки. Он копил месяц, чтобы купить. Самые дешёвые, но ей понравились. Она потом всю жизнь только их и покупала. Говорила – это его запах. Хотя он никогда ими не пользовался.
Кирилл помолчал.
– То есть для неё запах – это он. А для тебя – она.
– Да.
– А для меня теперь – оба.
Лида посмотрела на сына. Он сидел, глядя в окно, и на лице у него было выражение, которое она видела редко. Задумчивость. Глубина. Что-то взрослое, настоящее.
– Да, – сказала она. – Наверное, так.
***
Оладьи получились не как у бабушки. Лида знала это с первого укуса – чего-то не хватало. Может, яблок не тех. Может, рецепт немного забылся. Может, просто руки другие.
Но Кирилл ел и хвалил. Не потому что вкусно – потому что важно.
После завтрака он помыл посуду – сам, без напоминаний. Лида стояла в дверях кухни и смотрела.
– Ты чего? – спросил он, обернувшись.
– Ничего. Просто смотрю.
– Странная ты.
– Знаю.
Он вытер руки полотенцем. Подошёл к ней. Остановился.
– Мам.
– Что?
– Ты не странная. Ты... нормальная. Просто по-другому.
Она не знала, что ответить. Он повернулся и ушёл к себе – делать уроки или сидеть в телефоне, или просто лежать и думать о чём-то своём.
Лида осталась стоять в коридоре.
Пять лет она жила с ощущением, что потеряла сына. Не буквально – он был рядом, в соседней комнате. Но между ними выросла стена – невидимая, непробиваемая. Подростковый возраст, развод, общая усталость от жизни. Они разговаривали как соседи. Ели за одним столом как соседи. Жили как соседи.
А сейчас – что-то треснуло. Не стена рухнула – но трещина появилась. Свет пробился.
Из-за коробки. Из-за сорока пустых флаконов.
Лида прошла в спальню. Открыла шкаф. Достала коробку из-за сапог.
Она открыла её впервые за долгое время. Флаконы лежали ровными рядами – зелёное стекло, золотые крышечки. Один отсутствовал – Кирилл взял вчера, потом вернул. Тридцать девять осталось.
Лида взяла один. Поднесла к носу.
Запах почти исчез. Но она знала – он там. В глубине стекла, в порах крышечки, в самом воздухе флакона. Остатки. Следы. Память.
Мама умерла десять лет назад. Тело ушло. Голос стёрся – Лида уже не могла вспомнить, как именно он звучал. Лицо расплывалось в памяти – приходилось смотреть на фотографии, чтобы напомнить себе.
Но запах – оставался.
Пока есть запах – мама рядом.
Пока есть флаконы – запах не закончится.
Вадим называл это безумием. Кирилл десять лет не понимал. А теперь понял.
И что-то изменилось. Не в коробке. В них.
***
Вечером Кирилл вышел из своей комнаты. Лида сидела на диване с книгой – не читала, просто держала.
– Мам.
– Да?
– Я тут подумал. Насчёт флаконов.
Она отложила книгу.
– Их ведь можно найти в интернете, – сказал он. – Эти духи. Старые партии, нераспечатанные. На барахолках, на аукционах. Я посмотрел – есть.
Лида смотрела на него, не понимая.
– Я могу искать, – сказал он. – Если хочешь. Чтобы не закончились.
Она почувствовала, как глаза защипало.
– Зачем тебе это?
Он пожал плечами. Отвёл глаза – говорить о чувствах всё ещё было сложно.
– Просто. Чтобы помочь.
Чтобы помочь. Не «чтобы ты отстала». Не «чтобы ты была довольна». Чтобы помочь.
– Хорошо, – сказала Лида. – Если хочешь.
Он кивнул. Постоял ещё секунду.
– Спокойной ночи, – сказал он.
– Спокойной ночи.
Он ушёл. Лида сидела на диване, глядя в пустой экран телевизора.
Десять лет она хранила эти флаконы одна. Против всех – против Вадима, против здравого смысла, против собственных сомнений. Иногда ей казалось, что это действительно безумие. Что нормальные люди так не делают. Что надо отпустить, смириться, жить дальше.
Но она не могла. Не хотела. Не готова была.
А теперь – не одна. Кирилл рядом. Он будет искать флаконы вместе с ней.
Сын смог то, что муж не смог.
Может, бабушка была права. «Не твой человек» – говорила она про Вадима. Лида тогда обиделась, не разговаривала с матерью неделю. А потом – помирились. Мама умела мириться – без слов, без объяснений. Просто приходила, садилась рядом, брала за руку. И всё проходило.
Кирилл сегодня сделал то же самое. Подошёл с флаконом, встал рядом, стал говорить. И стена треснула.
Гены, наверное. Или что-то большее.
***
Ночью Лида проснулась от странного ощущения. Не страха – чего-то другого. Как будто кто-то был рядом.
Она села в кровати, прислушалась. Тишина. За окном – фонарь, голые ветки. В коридоре – темно.
Потом она почувствовала запах.
Ландыш. И что-то тёплое, ванильное.
Лида знала, что это невозможно. Флаконы в шкафу, закрытые. Запах не мог просочиться.
Но он был – слабый, едва уловимый. На грани сна и яви.
– Мама? – прошептала она в темноту.
Тишина.
Но запах остался – ещё на секунду. А потом исчез.
Лида легла обратно. Закрыла глаза.
Может, приснилось. Может, показалось. А может – мама приходила. Проверить. Убедиться, что всё хорошо. Что дочь справляется. Что внук помнит.
Лида улыбнулась в темноту.
Справляемся, мама. Помним.
***
Утро понедельника. Лида собиралась на работу – привычно, автоматически. Куртка, сумка, ключи.
Кирилл вышел в коридор. В школьной форме, с рюкзаком. Рукава куртки короткие – надо купить новую, вырос.
– Мам.
– Что?
Он достал из кармана телефон. Показал экран.
– Нашёл. Три флакона, нераспечатанные. Продаёт бабушка из Тулы. Говорит, лежат с советских времён.
Лида посмотрела на объявление. Фотография – три знакомых флакона, зелёное стекло, золотые крышечки. «Духи советские, новые, ни разу не открывались. Отдам недорого».
– Написать ей? – спросил Кирилл.
Лида кивнула. Не смогла ответить – слова застряли где-то внутри.
Он убрал телефон. Открыл дверь.
– Пока, мам.
– Пока.
Он ушёл. Дверь закрылась.
Лида стояла в коридоре, глядя на закрытую дверь. Потом посмотрела на шкаф – там, за сапогами, стояла коробка. Сорок флаконов. Скоро будет сорок три.
Пустые? Нет.
Они никогда не были пустыми.
Внутри – ландыш и что-то тёплое. Внутри – бабушка Зоя, её голос, её руки, её улыбка. Внутри – дед, которого Кирилл никогда не видел, но теперь узнал. Внутри – целая жизнь, которую нельзя потрогать, но можно вдохнуть.
Кирилл понял. Ему понадобилось десять лет, пустой флакон и один вдох.
Но он понял.
И Лида больше не одна.
Флаконы стояли в шкафу. Зелёное стекло, золотые крышечки. Память, запечатанная в пустоте.
Но Лида знала – и теперь Кирилл тоже знал – пустота эта была полнее всего на свете.