Сестра моей мамы вспомнила вдруг, словно очнулась от долгой дремоты, что мы, оказывается, родственники. Теперь вот звонят, пишут, просят — помоги, мол, двоюродной сестре, пусти пожить к себе, у неё там трудности, а ты ведь одна, место есть. И всё это — будто бы ничего не произошло, будто прошлое стёрлось, будто я должна улыбнуться и сказать: «Конечно, приезжайте». Но я-то всё помню. Помню каждое слово, каждый косой взгляд, каждое унижение. Такое родни врагу не пожелаешь.
Мама у меня была человеком редкой мягкости — тихая, добрая, доверчивая, с тем особенным сердцем, которое верит людям, даже когда верить уже не во что. И этим, конечно, пользовались — и родственники, и друзья, и случайные знакомые, умеющие чувствовать слабину. Пока был жив папа, всё держалось на нём: спокойный, рассудительный, он не давал нас в обиду, защищал, умел поставить границу, за которую не переступали. Но когда мне было девять, его не стало. Погиб. И будто весь наш дом, весь уклад осел, провалился внутрь. Мы с мамой остались вдвоём, держались из последних сил.
Жилось нам нелегко. Мама не была пробивной, не знала, как выбивать, требовать, устраивать жизнь под себя. Работала тихо, незаметно — не карьеру строила, а просто старалась, чтобы я не чувствовала голода и холода. Воспитывала меня, как могла, вечерами проверяла тетрадки, гладила мне школьную форму, а сама засыпала над шитьём или над ведром с бельём. Помогала нам только одна бабушка с папиной стороны.
— Ох, Анжела, — вздыхала она, садясь у окна, — хорошая ты баба, только не ухватистая. Пропадёшь без Ванечки, — и в голосе её звучала тревога, а в глазах — горечь, будто предчувствовала, что так и будет.
А вот со стороны маминых родственников помощи не было. Точнее, она была — но вся уходила в одну сторону: к маминой сестре, Зинаиде. Та жила с мужем и детьми у родителей, ближе к ним была, да и, надо сказать, умела жаловаться на жизнь так, что её жалели все, кто слышал.
— Ты там у себя сидишь, в ус не дуешь, а мы тут только успевай поворачиваться! — говорила Зина, — то с детьми, то по дому. А с тебя толку — пустое место, — кидала она маме в лицо.
Бабушка поддакивала: мол, Зине труднее. То, что мама осталась вдовой, с ребёнком, им проблемой не казалось. То, что мама с утра работала в школе уборщицей, а вечером шла подрабатывать по подъездам, — будто пустяк. А вот Зине, видите ли, «детей много, забот больше».
Мама никогда не умела жаловаться. Ни на судьбу, ни на людей. Всё терпела, всё сглаживала. «Не ссорься, — говорила мне, — это же родня. Какая бы ни была — своя». И я тогда не понимала, как можно прощать такое равнодушие, такую несправедливость.
Жилось нам не сладко, но держались. После школы я сразу пошла работать — надо было помогать маме, платить за квартиру, покупать продукты. Мы не бедствовали до крайности, но каждая копейка имела вес.
К бабушке по маминой линии я не ездила. Последний раз была там, кажется, в девятом классе — и то ушла, хлопнув дверью. Мы тогда сильно поссорились. Меня возмутило, как они накинулись на маму: обвинили в чём-то нелепом, высмеяли, говорили обидно, как будто она не дочь им, а чужая. Я тогда впервые почувствовала такую злость, что руки дрожали. Сказала всё, что думала, — и уехала.
С тех пор дороги туда не знала. Мама же ездила. Не часто, но всё равно — наведывалась, помогала чем могла: привозила лекарства, продукты, какие-то мелочи. Я злилась на неё за это. «Зачем, мама? — говорила я. — Они ведь тобой пользуются, не уважают тебя. Ни во что не ставят».
А мама отвечала просто, спокойно:
— Какая бы ни была, это моя семья. Другой матери и сестры у меня не будет.
Я тогда не понимала этих слов. Мне казалось, что родство — это не про кровь, а про тепло, поддержку, честность. А мама, видно, просто не умела иначе. Она всегда выбирала прощение, даже когда за это приходилось платить собственной болью.
Больше я к ней с упрёками не лезла. Пусть делает, как знает.
Когда мне исполнилось двадцать, судьба словно решила напомнить о себе тяжёлой рукой: бабушка по маминой линии слегла после инсульта. Её разбил паралич — почти не могла двигаться, речь путалась, взгляд стал стеклянным, беспомощным. За ней требовался постоянный уход, и, как это часто бывает, все вдруг вспомнили о долге и родственных узах — но лишь на словах.
Тётка, та самая Зинаида, и не думала брать на себя заботы о матери. Сначала стенала: мол, «я бы с радостью, но у меня дети, муж, хозяйство», потом просто сказала:
— Ты, Анжела, всё равно одна. Я сколько лет родителям помогала — теперь твоя очередь. Хоть раз сделай что-то для матери.
Сколько она там помогала — загадка. По моим наблюдениям, вся её «помощь» заключалась в том, что она сидела у родителей на шее, на всем готовеньком, пока те нянчили её троих детей. Старшая дочь — моя ровесница, средняя на семь лет младше, а сын, самый маленький, девятилетний сорванец, бегал по двору с вечной грязью на коленях и с беззаботным смехом.
Мама, конечно, не спорила. Она и спорить не умела. Забрала бабушку к нам, хотя и так едва сводила концы с концами. В нашей двухкомнатной квартире теперь стоял запах лекарств, валерьянки и каши, которую бабушка могла есть только с ложки. Мама не жаловалась — только всё тише стала, будто гасла изнутри.
Прошел год. Год бесконечных ночей, компрессов, врачей и тихих молитв. Сначала не стало бабушки, потом — мамы. Всё как будто шло по спадающей, одно за другим. После похорон я осталась одна, но не пустая: в сердце — мамины слова, в памяти — её тихая улыбка. Сердце мамы не выдержало — как будто вместе с уходом отца, а потом и с тем непосильным грузом, который на неё свалили, жизнь в ней понемногу износилась.
Похороны, заботы, бумажная беготня — всё легло на мои плечи. Тётка, как водится, отмахнулась:
— У меня, извини, некогда, внук родился. Дел по горло.
И тогда же вскрылась новая «правда»: оказалось, что ещё при жизни бабушка, не без участия той же Зины, переписала всё своё имущество на тётку. Дом, дача, квартира, сбережения — всё. Ни копейки, ни клочка земли маме не досталось.
— Кто успел, тот и съел, — сказала Зинаида с той наглой улыбкой, что всегда у неё появлялась, когда речь шла о деньгах. — У меня своя семья. А ты, — ткнула пальцем в маму, вернее уже в её память, — давно отрезанный ломоть.
У меня тогда буквально закипела кровь. Хотелось кинуться на неё, сорвать с лица эту самодовольную маску. Но мама, как будто предвидя подобное, когда-то просила: «Не связывайся. Пусть живут как хотят. Нам своё — честное — дороже».
И я сдержалась. Но внутри всё горело. Было так обидно за маму, что слова не передать. Как же она заслуживала хотя бы малой благодарности, хотя бы уважения за то, как жила, сколько вынесла. А тётка… Тётку я и раньше недолюбливала, а теперь просто возненавидела всей душой. Эгоистка, холодная, циничная. После того случая я не то что общаться — слышать о ней не хотела. Вычеркнула всю эту родню из памяти, как ненужную страницу, сожжённую и развеянную по ветру.
Годы шли. Я жила своей жизнью.
Так получилось, что со временем я стала обладательницей двух квартир. Не по наследству от тех, что бросили, — судьба распорядилась иначе. Одну мы с мужем купили после свадьбы, другую — досталась от его родителей. Но в них мы не жили: обе сдавали, а сами обосновались в его просторной квартире в центре — там было удобнее, ближе к работе, школе, детскому саду.
Мы с мужем построили свою, простую, но прочную жизнь. Двое детей — мальчик и девочка, шумные, весёлые, как солнечные лучи в пасмурный день.
Сейчас я в декрете с младшим. Наш дом полон тихого счастья — запах молока, детский смех, неразбериха игрушек, и всё это, как ни странно, не тяготит, а наполняет. Мы живём спокойно: деньги с аренды двух квартир идут исправно, хватает и на еду, и на одежду, и на мелкие радости. Безбедно — не богато, но с уверенностью на завтра. Ипотеки у нас нет, лишь небольшой кредит на машину, который не тянет душу вниз, как когда-то долги мамы.
Жизнь выровнялась, как гладкая дорога после ухабов, и я уже почти забыла, каково это — ждать подвоха от родных. Почти. До того дня, когда в соцсетях мне вдруг написала тётка Зинаида.
Я её не видела уже лет пятнадцать. Даже на похороны мамы не звала. Не потому что мстила — просто не хотела видеть рядом человека, из-за которого мама столько плакала. Приедь она тогда, я бы, конечно, не выгнала, даже к тем, кто этого не заслуживал. Но Зинаида не приехала. Не позвонила. Не спросила, как я. Молчала, словно нас и не существовало.
И вот — объявилась. «Племяшка, здравствуй! Как ты? Как детки?» — написала она, будто между нами не было всей той грязи, лжи, обмана. Я смотрела на экран, и во мне всё клокотало: то ли злость, то ли недоумение. Что ей нужно?
Сначала она рассыпалась в любезностях, вспоминала маму, сетовала, что время летит, что «вот ведь, жизнь коротка, надо держаться родней». Потом стала настойчиво писать, звать на разговор. Я не отвечала — и тогда посыпались звонки.
— Ты чего, совсем родню забыла? — журчала она в трубку, растягивая слова. — Нехорошо, ох, нехорошо! Не звонишь, не приезжаешь. Родственники ведь — опора, семья! Кто ж тебе поможет, если что случится?
Я слушала, стискивая зубы. Её фальшь было слышно за версту. Три минуты пустой болтовни, и я уже готовилась оборвать разговор, но тут тётка наконец перешла к сути.
— У меня, — говорит, — дочь сейчас в вашем городе. С мужем и ребёнком. Снимают квартиру, но там, конечно, цены! Ты ж знаешь. А у тебя ведь две квартиры есть, да? Может, пустишь сестру пожить? Ну хоть временно, по-семейному…
Вот оно. Всё стало ясно. Всплыла из небытия не от нежности, не от раскаяния — от нужды. Как всегда. Та же история, что с мамой: выжать, получить, использовать. Думает, что я такая же мягкотелая, что не смогу отказать. Видимо, совсем позабыла, как я тогда, подростком, стояла перед ней и бабушкой, защищая маму.
Я не раздумывала ни секунды.
— Нет, Зинаида. Никто у меня жить не будет. Ни ты, ни твоя дочь, ни внуки, ни кто угодно из вашей стороны.
Тётка вздохнула в трубку, но не сдалась:
— Да что ты, родная кровь ведь! Тебе что, жалко? На тебе ж не убудет. Помоги хоть раз. Мать бы твоя пустила.
Вот это было последнее, что следовало ей сказать. Я ощутила, как внутри что-то оборвалось.
— Не смей вспоминать мою маму, — сказала я тихо, но твёрдо. — Мама всю жизнь вам помогала, а вы за это ей только боль причиняли. Так вот, я не она. Я не буду ни терпеть, ни прощать.
И, не дожидаясь ответа, я повесила трубку.
А потом, признаюсь, мне даже стало легко. Как будто окончательно закрылось что-то старое, затянувшееся, тяжёлое.
Зинаида, конечно, не унималась. Ещё пару дней звонила, писала, пыталась достучаться, жаловалась, что я «озлобилась», что «грех так с родными». Но я уже не слушала. Удалила её номер, заблокировала везде. Пусть говорит кому-нибудь другому.
Я ничего не забыла. Ни того, как она, едва бабушка слегла, спихнула больную женщину на маму. Ни того, как потом, обманом, забрала всё наследство, оставив маму ни с чем.
Таких не меняет время. Они стареют, но не взрослеют. У них на лице — морщины, а на душе — всё та же жадность.
И потому я не чувствую ни вины, ни сожаления. Я не считаю Зинаиду родственницей. Да и человеком назвать её трудно.
Надеюсь, я больше никогда не услышу её голоса. Пусть живёт своей жизнью — чужой, холодной, без тепла, без памяти. А я свою дорогу уже выбрала.
Вот такая история. История о границах, о том, как важно вовремя сказать «нет», чтобы сохранить себя.
А как вы считаете — можно ли простить то, что ломало судьбы?
Напишите в комментариях, что бы сделали вы на месте героини — мне будет интересно прочитать ваше мнение.