Найти в Дзене
КРАСОТА В МЕЛОЧАХ

«Указала мужу и свёкру на порог — и поделом им, сами свою судьбу такой мерой отмерили».

Февраль в тот год выдался лютым. Стужа вгрызалась в щели старого бревенчатого дома, а метель завывала в печной трубе, будто голодный волк. Марья стояла у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу, и смотрела, как серая мгла поглощает тропинку к колодцу. В доме пахло кислыми щами, застарелым махорочным дымом и чем-то еще — невыносимо душным, идущим от лени и неуважения. — Машка! — донесся из горницы зычный, надтреснутый голос свекра, Савелия Петровича. — Чего застыла, истукан? Поди, подкинь дровишек, зябну я! Марья не шелохнулась. Ее пальцы, огрубевшие от бесконечной работы в поле и по хозяйству, сжались в кулаки. Она вспомнила, как десять лет назад входила в этот дом молодой невестой, как сияли глаза ее мужа, Степана. Тогда ей казалось, что за ним она будет как за каменной стеной. Но стена оказалась трухлявой, осыпающейся гнилью прямо на ее плечи. Степан лежал на лавке, закинув ноги в грязных портянках на расшитый матерью подзольник. Он лениво ковырял в зубах щепкой, сплевывая на чисто

Февраль в тот год выдался лютым. Стужа вгрызалась в щели старого бревенчатого дома, а метель завывала в печной трубе, будто голодный волк. Марья стояла у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу, и смотрела, как серая мгла поглощает тропинку к колодцу. В доме пахло кислыми щами, застарелым махорочным дымом и чем-то еще — невыносимо душным, идущим от лени и неуважения.

— Машка! — донесся из горницы зычный, надтреснутый голос свекра, Савелия Петровича. — Чего застыла, истукан? Поди, подкинь дровишек, зябну я!

Марья не шелохнулась. Ее пальцы, огрубевшие от бесконечной работы в поле и по хозяйству, сжались в кулаки. Она вспомнила, как десять лет назад входила в этот дом молодой невестой, как сияли глаза ее мужа, Степана. Тогда ей казалось, что за ним она будет как за каменной стеной. Но стена оказалась трухлявой, осыпающейся гнилью прямо на ее плечи.

Степан лежал на лавке, закинув ноги в грязных портянках на расшитый матерью подзольник. Он лениво ковырял в зубах щепкой, сплевывая на чисто вымытый пол.

— Слышь, мать говорит, холодно, — буркнул он, даже не глядя на жену. — И это... сообрази чего покрепче. Праздник сегодня.
— Какой еще праздник, Степа? — тихо спросила Марья, и в ее голосе звякнул металл, которого раньше не было.
— Дак суббота же! — захохотал Савелий Петрович, выходя в сени. — Лучший повод для русского человека. А ну, поворачивайся, баба, не зли мужиков!

Марья медленно обернулась. Она смотрела на этих двоих — на мужа, обрюзгшего от безделья, и на его отца, который привез с собой из города лишь дурные привычки да вечное недовольство. После того как полгода назад свекор лишился своего жилья из-за долгов, Марья по доброте душевной пустила его к себе. И с того дня ее жизнь превратилась в нескончаемый черный сон.

Они не кололи дрова. Они не чистили снег. Они только ели то, что она добывала тяжким трудом на ферме, и попрекали ее за каждую лишнюю минуту отдыха.

— Значит, праздник? — переспросила она, и на ее губах появилась странная, пугающая улыбка.
— То-то же, — Степан приподнялся, предвкушая угощение. — Давай, неси огурчиков соленых, да ту бутыль, что за печкой припрятана.

Марья подошла к столу, но вместо того чтобы идти в погреб, она взяла тяжелый ухват.
— Будет вам и праздник, и огурчики, — сказала она ровно. — Только не здесь.
— Ты чего это, мать? — Степан нахмурился, в его глазах промелькнула тень тревоги. — Умом тронулась от холода?
— Умом я тронулась, когда вас, трутней, на своей шее везти согласилась, — Марья шагнула вперед. — Десять лет я ждала, когда ты, Степан, за ум возьмешься. Полгода я терпела твои капризы, Петрович. Кормила, поила, обстирывала. А в ответ — только лай ваш собачий.

Савелий Петрович покраснел, жилы на его шее вздулись.
— Ты как с отцом мужа разговариваешь, змея подколодная? Да я тебя...
— Ничего ты не сделаешь, — отрезала она. — Дом этот — мой. От деда покойного достался. И земля — моя. А вы тут — гости засидевшиеся. И время ваше вышло.

Она рванула дверь в сени, впустив в комнату облако морозного пара.
— Вон! — коротко бросила она.

Степан вскочил, едва не запутавшись в собственных ногах.
— Маша, ты чего? Ночь на дворе! Мороз сорок градусов! Мы ж замерзнем!
— У Савелия Петровича в городе друзья остались, вот к ним и идите. Или в сарае устраивайтесь, если силы найдутся сено поворошить. Но в моем доме вашей ноги больше не будет.

Она схватила стоявшие в углу узлы, которые собрала еще на рассвете, пока они храпели. Там было самое необходимое: сменная одежа, да корка хлеба. Бросила их к порогу.

— Марья, окстись! — взмолился свекор, теряя свою спесь. — Помрем ведь!
— Не помрете, — Марья подтолкнула их к выходу ухватом. — Злость вас согреет. Уходите, покуда я топорик не взяла. Видит Бог, я долго терпела.

Она вытеснила их на крыльцо. Степан пытался ухватиться за косяк, но Марья с силой, рожденной годами тяжкого труда, разжала его пальцы. Дверь захлопнулась, и тяжелый засов с лязгом встал на место.

В тишине дома стало слышно, как бьется ее сердце — часто, как пойманная птица. Снаружи доносились крики, ругань, а потом — скрежет ног по мерзлому снегу. Муж и свекор колотили в дверь, проклинали ее, молили, но Марья прошла к печи и села на лавку.

Впервые за много лет в доме стало по-настоящему тихо. Не было храпа, не было вони перегара, не было вечного чувства вины за то, что она — просто женщина, которая хочет тепла и уважения.

Она посмотрела на икону в углу. Огонек лампады едва дрожал.
— Прости меня, Господи, — прошептала она, — но лучше одной в холоде, чем с ними в аду.

За окном метель продолжала свой безумный танец. Марья знала, что в деревне их не оставят — кто-нибудь да пустит в сени переночевать, не звери ведь люди. Но она также знала, что порог этого дома для них теперь закрыт навсегда. Чаша не просто наполнилась, она разлетелась вдребезги, и склеить ее было уже невозможно.

Она встала, подошла к кадушке, зачерпнула ледяной воды и умыла лицо. Словно смыла с себя десятилетнюю пыль и усталость. Впереди была долгая ночь, а за ней — новая, пугающая, но долгожданная свобода.

Метель за стенами дома не унималась, а лишь набирала силу, словно сама природа решила поддержать Марью в её суровом решении. Сквозь толстые бревна доносились приглушенные завывания ветра, в которых то и дело слышались то ли стоны изгнанников, то ли яростный лай соседских псов. Марья сидела у стола, положив натруженные руки на чистую скатерть. Тишина, прежде казавшаяся невозможной, теперь давила на уши. Она ждала. Ждала, когда совесть заговорит в ней, когда жалость заставит вскочить и сорвать засов. Но внутри было пусто и звонко, как в выстуженном колодце.

Тем временем Степан и Савелий Петрович, оказавшись на лютом морозе, поначалу не поверили в случившееся.
— Ты посмотри, что творит, оглашенная! — Савелий Петрович судорожно натягивал на голову облезлую шапку, которую Марья вышвырнула вслед за ним. — Степка, бей в дверь! Сломай её! Твой дом, твоя баба!
Степан, чей хмель выветрился в мгновение ока под ударом ледяного ветра, со всей силы ударил плечом в дубовую преграду. Дверь даже не шелохнулась. Марья на прошлой неделе сама укрепила петли, предчувствуя, что мужская слабость рано или поздно обернется бедой.

— Заперлась, гадина… — Степан сполз по косяку, чувствуя, как мороз пробирается под тонкую рубаху. — Батя, идти надо. Замерзнем же на крыльце, как собаки.
— Куда идти? К кому? Позорище-то какое! — старик трясся мелкой дрожью, а его лицо, прежде багровое от гнева, стало землисто-серым.
Они побрели прочь от крыльца, утопая по колено в свежих заносах. Каждый шаг давался с трудом. Узлы с вещами казались неподъемными камнями. Они направились к куму Василию, надеясь на мужскую поруку, но деревня в этот час уже спала крепким, предутренним сном. Окна изб глядели на них черными, безразличными глазницами.

А в доме Марья, наконец, решилась подняться. Она подошла к печи, которая еще хранила тепло, и прижалась к ней спиной. Перед глазами всплывали картины прошлого: вот Степан обещает ей золотые горы, когда они только венчались; вот он приносит первую зарплату и тут же пропивает её с отцом; вот они вдвоем высмеивают её за то, что она читает книги по вечерам, вместо того чтобы «ублажать хозяев».

«Всё сама, — думала Марья, глядя на тусклый свет лампады. — И пахала сама, и крышу латала сама. А они только рот разевали, чтоб кусок побольше упал».

Вдруг в ворота осторожно постучали. Это не был яростный стук Степана. Стук был тихим, робким, почти жалобным. Марья вздрогнула. Неужели вернулись? Или соседи пришли стыдить? Она взяла тяжелую кочергу и подошла к двери.
— Кто там? — спросила она строго.
— Марьюшка, отвори… Это я, Анна, — послышался тонкий женский голос.

Марья отодвинула засов. На пороге стояла её соседка по меже, Анна — тихая вдова, чей муж сгинул на лесозаготовках три года назад. Она была закутана в пуховый платок по самые глаза, а в руках держала старый фонарь.
— Видела я, Марья… Всё видела, — прошептала Анна, проскальзывая в тепло дома. — Как ты их выставила. Сердце зашлось, думала — убьют они тебя.
— Не убили, — коротко ответила Марья, закрывая дверь. — Сами виноваты. Больше терпеть не стану.
— Ох, смелая ты женщина, — Анна присела на край лавки, грея руки у печи. — В деревне-то разговоров будет… Заедят тебя, Марья. Скажут: мужа на мороз, свекра-старика на погибель. Не простят бабьего бунта.

Марья усмехнулась, и в этой усмешке было столько горечи, что Анна осеклась.
— А когда они меня заживо ели, деревня молчала? Когда Степан меня по двору за косу таскал, все ставни закрывали. Когда Петрович хлеб последний отнимал, чтобы на зелье обменять, кто мне руку протянул? Ты, Анюта, и протянула. А остальные — пусть лают. Собака лает — ветер носит.

Анна вздохнула. Она знала правду. В этом селе за красивыми резными наличниками часто скрывались слезы и побои, но выносить сор из избы считалось грехом хуже воровства.
— Степан твой к Василию ломился, — негромко проговорила соседка. — Но Василий его не пустил. Сказал, мол, жена рожает, не до пьяниц ему. Так они в колхозный сарай побрели, в сено зарылись. Пропадут ведь, Марья. Душа-то у тебя не каменная.

Марья подошла к окну. Там, вдали, за пеленой снега, угадывались очертания колхозных построек. На мгновение в её груди что-то дрогнуло. Она представила, как Степан, её Степка, когда-то любимый и сильный, дрожит на гнилой соломе. Но тут же перед глазами встала другая картина: как он вчера разбил об пол единственную память о её матери — расписную тарелку — просто потому, что суп показался ему недостаточно жирным.

— Пусть посидят, — отрезала Марья. — Пусть холод их проберет до самых костей. Может, тогда поймут, каково это — когда тепла лишают. Я им не матушка и не прислуга. Я человек.
Анна посмотрела на подругу с нескрываемым восхищением и страхом. В Марье проснулась сила, которой раньше не было видно за вечной суетой и покорностью. Это была сила земли, которая долго терпела засуху, но теперь решила ответить грозой.

— А дальше что делать будешь? — спросила Анна. — Степан завтра протрезвеет, злой придет. Участкового позовет, скажет — из дома выгнала законного супруга.
— А пусть зовет, — Марья выпрямилась во весь рост. — Документы на дом на моё имя выправлены. Дед мой предусмотрительный был, знал, за кого я иду. А свекор здесь вообще не прописан. По закону я права. А по совести… Совесть моя чиста перед ними на сто лет вперед.

Женщины замолчали. Анна достала из кармана узелок с сушками, положила на стол.
— Я с тобой посижу, Марья. До рассвета. Одной-то страшно небось.
— Спасибо, Анюта. Посиди.

Они пили чай из старого самовара, который Марья раздула, несмотря на позднее время. Уголь в самоваре уютно потрескивал, а за окном понемногу начинало сереть. Ночь отступала, оставляя после себя выбеленную, чистую равнину.

Марья понимала, что эта ночь — лишь начало большой битвы. Битвы за право быть хозяйкой в своем доме и в своей жизни. Она знала, что Степан не уйдет просто так. Он привык брать, не отдавая ничего взамен. Но она также чувствовала, что внутри неё что-то безвозвратно сломалось — та самая невидимая цепь, что держала её в рабстве привычки.

Когда первые лучи холодного зимнего солнца коснулись верхушек сосен, Марья вышла на крыльцо. Воздух был прозрачным и колючим. На свежем снегу отчетливо виднелись две цепочки следов, ведущие прочь от дома. Они были кривыми, путаными, жалкими.

Марья взяла лопату и принялась чистить снег. Она работала споро, широко отбрасывая белые пласты, освобождая дорогу к калитке. С каждым движением она чувствовала, как из тела уходит тяжесть. Она не просто чистила двор — она выметала из своей жизни всё то наносное, грязное и злое, что копилось годами.

— Гляди-ка, — Анна вышла вслед за ней, щурясь на солнце. — Опять идут.
По дороге, пошатываясь и спотыкаясь, к дому приближались две тени. Степан и Савелий Петрович возвращались. Но в их походке уже не было прежней уверенности. Они шли медленно, прижимаясь друг к другу, и в лучах утреннего света казались не грозными хозяевами, а жалкими обломками кораблекрушения.

Марья воткнула лопату в сугроб и скрестила руки на груди. Она была готова встретить их. Теперь это был её берег, и только ей было решать, кого пускать на него, а кого оставить в бушующем море их собственных пороков.

Солнце поднялось выше, но тепла не принесло. Снег искрился так ярко, что резало глаза, превращая подворье в сияющее белое поле битвы. Степан и Савелий Петрович остановились у самой калитки. Вид у них был плачевный: иней густо покрыл воротники пальто, носы покраснели и шелушились, а в глазах застыла смесь животного страха перед стужей и глухой, затаенной злобы.

Марья стояла на верхней ступени крыльца, возвышаясь над ними. Она не накинула шаль, будто само внутреннее пламя оберегало её от мороза. Анна стояла чуть позади, в тени сеней, боясь высунуться, но не желая бросать подругу.

— Маша… — голос Степана прозвучал сипло, он сорвал его, пока кричал ночью в запертые двери сарая. — Маша, открой. Батя совсем плох. Ноги не чувствует. Умрет старик — на душу грех возьмешь.

Савелий Петрович, который еще вчера грозился «выбить из бабы дурь», теперь лишь жалко хлюпал носом и переминался с ноги на ногу. Его гонор осыпался, как сухая штукатурка.
— Дочка… — пролепетал он, пытаясь изобразить на лице кротость. — Прости старика. Бес попутал. Холодно нам, пусти к печке.

Марья смотрела на них сверху вниз, и сердце её, прежде податливое, как воск, теперь казалось высеченным из гранита. Она видела, как Степан прячет руки в карманы, и как подрагивают его плечи. Раньше она бы уже бежала навстречу с горячим чаем и теплыми одеялами, коря себя за жестокость. Но сейчас она видела другое: она видела, что в их позах нет раскаяния — только желание вернуть привычный уют за её счет.

— Грех, говоришь? — громко отозвалась она. — А не грех был — в постные дни водку хлестать на последние деньги, что на семена отложены были? Не грех — мать родную, пусть и не по крови, попрекать куском хлеба в её же доме? Вы, Степан, о грехе только тогда вспоминаете, когда припечет.

Степан сделал шаг вперед, толкнув калитку. Она была не заперта, но он замер, наткнувшись на непоколебимый взгляд жены.
— Маш, ну хватит. Пошутила и будет. Люди смотрят! — он кивнул в сторону соседских изб, где за занавесками явно происходило какое-то движение. — Не позорь мужа. Дай войти, обсудим всё по-людски.

— По-людски? — Марья сошла на одну ступень вниз. — Десять лет я пыталась по-людски. Я просила тебя работу найти — ты смеялся. Я просила батю твоего не таскать в дом собутыльников — он меня матом крыл. Где было ваше «по-людски», когда я с воспалением легких в прошлом году коров доила, а вы в горнице песни орали?

Савелий Петрович, видя, что жалость не срабатывает, вдруг окрысился. Видимо, близость родного порога вернула ему крупицу былой наглости.
— Да что ты её слушаешь, Степка! — выкрикнул он. — Хватай лопату, бей замок! По какому праву она нас не пускает? Ты муж или тряпка? Баба совсем от рук отбилась, возомнила себя царицей!

Степан заколебался. В его глазах мелькнула привычная тень насилия. Он привык, что крик и замах всегда решали любые споры. Его рука потянулась к черенку лопаты, торчащей из сугроба.

— Попробуй, — тихо, но так, что голос долетел до самой дороги, сказала Марья. — Только помни, Степан: как только ты этот порог силой переступишь, я не к соседям пойду. Я пойду в сельсовет, и к участковому, и заявление напишу о побоях, что ты два года назад мне нанес. У меня и справка от фельдшера припрятана, та самая, про которую ты думал, что я её сожгла.

Степан замер. Рука его бессильно опустилась. Он и забыл про тот случай, думал — зажило и быльем поросло. А Марья, оказывается, всё это время копила в себе не только боль, но и доказательства его вины.

— Ты… ты всё это время за пазухой камень носила? — прохрипел он.
— Нет, Степа. Я надежду носила. Но она под вашими сапогами сдохла.

В это время к калитке подошел Михеич — местный старожил, человек уважаемый и строгий. Он долго стоял на дороге, наблюдая за сценой.
— Что, Савелий, замерз бок-то? — спросил он, прищуриваясь.
— Михеич, ты глянь, что творится! — запричитал свекор. — Из дома гонит, на смерть обрекает! Рассуди ты нас!

Михеич не спеша подошел к Марье, снял шапку, поздоровался. Потом повернулся к мужикам.
— Видел я, как вы вчера через село шли, песни орали, — пробасил старик. — Видел и то, как Марья в три погибели гнется на огороде, пока вы на завалинке лясы точите. Рассудить, говоришь? Так суд-то уже состоялся. Самый верный суд — это когда у бабы терпение лопается. Раз выставила — значит, заслужили. Я бы на твоем месте, Степан, не лопату хватал, а в ноги падал. Да только поздно, видать. У Марьи глаза теперь другие. В них вы больше не хозяева.

Степан почувствовал, как по спине пробежал холодок, страшнее утреннего мороза. Он вдруг понял, что потерял не просто дом и горячие щи. Он потерял ту невидимую опору, ту кроткую силу, которая держала его жизнь в чистоте и порядке. Без Марьи он был просто неопрятным мужчиной средних лет, не умеющим даже пуговицу пришить.

— Маша… — уже без злобы, с настоящим отчаянием позвал он. — Ну куда мы пойдем? У бати в городе квартира за долги отошла, ты же знаешь. У меня ни копейки за душой.
— К куму идите, — ответила Марья. — Он вас вчера не пустил, так вы сегодня на коленях попросите. Может, в кочегарку возьмет за уголь и хлеб. Там тепло.

Она развернулась, чтобы уйти в дом, но вдруг остановилась.
— Вещи ваши я в узлы собрала. Те, что поприличнее. В сарае лежат. Забирайте и уходите. Чтобы до полудня духу вашего на моей земле не было. А если увижу еще раз во дворе — спущу Трезора. Я его три дня не кормила, он на волю просится не меньше моего.

Это была ложь — Трезор, старый добродушный пес, сидел в будке и мирно грыз кость, но мужики, подстегиваемые страхом, поверили.
Савелий Петрович, бормоча проклятия, поплелся к сараю. Степан еще минуту стоял у крыльца, глядя на закрытую дверь. Он надеялся, что она хоть в щелочку посмотрит, хоть всхлипнет. Но дом молчал. Лишь дым из трубы весело вился к небу, свидетельствуя о том, что внутри тепло, уютно и… чисто от их присутствия.

Когда мужики, нагруженные узлами, побрели по деревенской улице под косыми взглядами соседей, Марья наконец опустилась на лавку в кухне. Её трясло. Напряжение последних часов выходило наружу крупной дрожью в руках.

— Ушли, — прошептала Анна, подсаживаясь рядом. — Видит Бог, ушли.
— Ушли, Анюта, — Марья вытерла лицо краем платка. — Только страшно мне. Не за них страшно, а за то, что мне совсем не жаль. Будто и не было десяти лет жизни. Будто мусор из избы вынесла, и всё.
— Это не мусор, — серьезно сказала вдова. — Это ты душу свою от завалов очистила. Теперь дышать начнешь.

Марья посмотрела на свои руки. Они были красными от работы и холода, но они были свободными. Она знала, что Степан еще попытается вернуться — придет пьяным, будет плакать или угрожать. Она знала, что свекор начнет распускать о ней грязные слухи по всей округе. Но она также знала, что засов на её двери теперь крепче любого замка.

— Знаешь, что я сейчас сделаю? — вдруг спросила Марья, и глаза её заблестели.
— Что?
— Постелю себе чистое белье, то самое, с кружевами, что в сундуке берегла. И лягу спать. Средь бела дня. И никто не скажет мне «вставай» и «подай».

Она встала и подошла к печи. Впереди была долгая жизнь, полная тяжелого труда, одиноких вечеров и косых взглядов. Но в этой жизни больше не было места лжи и унижению. Она выстояла свою главную битву. Она выставила за порог не просто двух нерадивых мужчин, а всё свое старое, рабское «я».

Март пришел внезапно, сменив яростные вьюги на робкую, хрустальную капель. Снег на крышах потемнел, стал рыхлым, а на пригорках появились первые черные проталины — будто сама земля начала глубоко и облегченно вздыхать. Для Марьи этот месяц пролетел как один день. Она и не заметила, как привыкла к тишине. Оказалось, что без двух взрослых мужиков в доме не только чище, но и сытнее. Муки, которой раньше едва хватало на неделю, теперь хватало на три. Дрова, которые Степан жег без счета, расходовались скупо и бережно.

Деревня, вопреки опасениям Анны, не съела Марью. Поначалу бабы шушукались у колодца, а мужики хмурились, видя в ее поступке опасный пример для своих жен. Но когда увидели, как Марья в одиночку, сцепив зубы, починила покосившийся забор и как свежо и нарядно выглядит ее подворье, шепотки сменились уважением.

Степан и Савелий осели на окраине, в полузаброшенной сторожке у лесничего. Тот пустил их из жалости, заставив отрабатывать жилье рубкой просек. Говорили, что Степан поначалу пил горькую, пытался буянить, но без женской опеки быстро обносился и притих. Пару раз он проходил мимо дома Марьи, замедлял шаг, глядя на родные окна, но подойти не решался — слишком твердым был засов, слишком холодным был ее взгляд через стекло.

В один из таких предвесенних вечеров, когда небо над деревней окрасилось в нежно-розовый цвет, в калитку постучали. Марья, только что закончившая доить корову, вытерла руки о фартук и пошла открывать. На пороге стоял мужчина. Не Степан.

Это был Иван, дальний родственник покойного деда Марьи, который много лет назад уехал в город работать на железной дороге. Он был статен, в добротном суконном пальто, с лицом, опаленным ветрами и честным трудом.

— Здравствуй, Марья Николаевна, — Иван снял шапку, открывая высокий лоб. — Прослышал я о твоих делах. Не побоялась ты одна остаться.
— Здравствуй, Иван, — удивилась Марья, пропуская гостя в сени. — Зачем пожаловал? Неужто за мужиков моих заступаться пришел?
— Бог с тобой, — Иван усмехнулся в бороду. — Я за правду пришел. Давно я на твой дом заглядывался, да всё совестно было — мужняя жена ведь. А теперь вижу — хозяйка ты справная, да только тяжко бабе одной в такую пору.

Они прошли в горницу. Марья поставила самовар. Разговор потек неспешный, обстоятельный. Иван рассказывал о городе, о том, как там жизнь кипит, но как тянет его обратно к земле, к запаху хвои и парного молока. Марья слушала, и впервые за долгое время ей не хотелось спорить или защищаться. От этого человека веяло надежностью — той самой, которую она так тщетно искала в Степане.

— Я вот что скажу, Марья, — Иван поставил пустую чашку на блюдце. — Я в лесничество помощником перехожу. Буду здесь, в округе. Помощь какая понадобится — по хозяйству ли, по защите — ты только шепни. Я не Степан, я слов на ветер не бросаю.
— Спасибо, Иван. Но я теперь сама по себе. Привыкла.
— Привычка — дело такое, — он поднялся, собираясь уходить. — Одиночество — оно как мороз: бодрит, но если долго в нем быть, сердце заледенеть может. А весна-то уже на пороге.

Когда Иван ушел, Марья долго сидела у окна. Слова его бередили душу. Она посмотрела на свои руки — на них уже зажили старые мозоли, кожа стала мягче. Она вспомнила, как в детстве бабушка говорила: «Земля не терпит пустоты, и сердце человеческое тоже».

На следующее утро Марья отправилась на ярмарку в соседнее село. Ей нужно было купить семена и кое-какую утварь. На обратном пути, у самого леса, она столкнулась со Степаном. Он выглядел жалко: старая телогрейка засалилась, глаза потухли.

— Маша… — позвал он тихо, без прежней злобы. — Батя совсем занемог. Кашляет сильно. Может… может, дашь хоть одеяло теплое из тех, что в сундуке остались?
Марья остановилась. В груди шевельнулось что-то похожее на жалость, но это была не та жалость, что заставляет бежать на помощь, а та, что испытываешь к больному, чужому животному.
— Одеяла я в церковь отдала, Степан. Там нужнее. А батю к фельдшеру веди, я ему не лекарь.

Степан опустил голову.
— Я ведь думал, ты остынешь. Думал, позовешь обратно. Мужик ведь в доме — опора.
— Опора, Степа, — это когда на тебя опереться можно, а ты не прогибаешься, — ответила Марья, поправляя на плече тяжелую корзину. — А ты был как гнилое бревно. Только вид делал, что дом держишь, а на деле сам на моей спине лежал. Уходи, Степан. Твоя дорога — в ту сторону, моя — в эту.

Она пошла дальше, не оборачиваясь. За спиной хрустнул снег — Степан побрел к своей сторожке. Это была их последняя встреча. Больше он не пытался заговаривать с ней, а через месяц и вовсе поползли слухи, что они с отцом подались куда-то на заработки в дальние края.

Весна вступала в свои права. Зацвела верба, на реке с треском тронулся лед. Марья работала в огороде, когда к калитке снова подошел Иван. В руках он держал саженец молодой яблони.
— Вот, Марья Николаевна, — улыбнулся он. — Посадить бы надо. Старый-то сад у тебя совсем засох. А этот через три года такие плоды даст — весь мир позавидует.

Марья посмотрела на тонкое деревце, на Ивана, на свой чистый, освобожденный от скверны дом. Она взяла лопату и молча указала на самое солнечное место у крыльца.
— Давай посадим, Иван. Весна ведь.

Они работали вместе. Солнце припекало, пахло влажной землей и надеждой. Марья чувствовала, как с каждым броском земли уходит из памяти последний холод той февральской ночи. Она не знала, что будет завтра, свяжет ли она свою жизнь с этим человеком или так и останется вольной хозяйкой. Но одно она знала твердо: в ее доме больше никогда не будет места лени, неуважению и пьяному дурману.

Она выстояла. Она защитила свое право на счастье, пусть и такой дорогой ценой. И теперь, глядя на то, как Иван бережно присыпает корни яблони, Марья впервые за десять лет по-настоящему улыбнулась. Жизнь продолжалась — чистая, как весенний ручей, и крепкая, как та самая яблоня, что пустила корни в ее родную землю.

Мелодрама подошла к концу, оставив после себя лишь легкий запах яблоневого цвета и тихую радость освобожденной души.