Тишина после взрыва всегда громче самого взрыва. Катя стояла посреди гостиной, упираясь взглядом в узор на паркете, стараясь не смотреть на белые осколки, усеявшие темный пол. Они сверкали, как лед, в свете торшера. Каждый — острый, четкий, окончательный. Ваза. Та самая, дорогущая, хрустальная, которую Максим привез из своей памятной командировки два года назад. «Тебе, королева, только самое лучшее», — сказал он тогда, и его глаза сияли такой искренней радостью, что ей стало стыдно за свою постоянную настороженность. Теперь эти осколки были просто мусором. И самым наглядным следствием войны.
Из комнаты дочери доносился приглушенный, давящий плач. Алиса не рыдала навзрыд — она старалась плакать тихо, будто боялась подлить масла в и без того полыхающее пламя. Этот сдавленный звук резал Катю острее любого крика.
Она медленно подняла голову. Максим стоял у камина, спиной к ней, сжимая и разжимая кулаки. Его широкие плечи, обычно такие надежные в объятиях, сейчас были напряжены, как тугие луки. Весь его вид говорил не о раскаянии, а о сдерживаемой ярости, которая вот-вот снова вырвется наружу.
Все началось так буднично, так подло обыденно.
Он пришел поздно, пахнущий не просто улицей, а чужим парфюмом — тяжелым, цветочным, совсем не тем, что он обычно покупал себе. И дорогим коньяком. Не успела она мысленно отметить этот диссонаанс, как он, не снимая пальто, начал свой монолог.
— Кать, нам нужно поговорить о будущем. О разумном вложении средств, — его голос звучал ровно, отрепетированно. Он говорил, как на совещании. — Бабушкина квартира — это, конечно, сентименты. Но сентименты не должны мешать прогрессу. Рынок на пике. Мы можем продать ее за очень хорошие деньги, добавить свои накопления и взять ипотеку на роскошную квартиру в «Северных высотах». На двоих. Чтобы было поровну, честно.
Он подошел к ней, взял за руки. Его ладони были сухими и горячими.
— Мы же команда, верно? И в правах на жилье должны быть равны. Это же справедливо.
Катя медленно высвободила руки. Внутри все сжалось в холодный, твердый ком.
— Какие накопления, Максим? — тихо спросила она. — Твоя последняя «разумная инвестиция» в криптовалюту обернулась долгами, которые мы до сих пор гасим с моей зарплаты. Мои накопления ушли на учебу Алисы и ремонт в этой самой «бабушкиной квартире». И потом… Это мой дом. Не халупа, не актив. Дом. Где пахнет бабушкиными пирогами, даже когда их никто не печет. Я не хочу его продавать.
Его лицо изменилось мгновенно. Маслянистая убедительность слетела, как маска. В глазах вспыхнуло то самое, знакомое раздражение, которое в последнее время появлялось все чаще.
— Опять твои детские воспоминания! — его голос зазвенел. — Мы живем в реальном мире! Я устал прогибаться! Я пашу как вол на этой работе, тяну на себе все, а ты сидишь в своей неприкосновенной крепости и смотришь на меня сверху вниз! Ты вообще не понимаешь, каково это — не иметь за душой ничего своего!
Он говорил о себе. Всегда только о себе. О своей усталости, своей ноше, своей нереализованности. Словно ее тридцатичасовые рабочие недели над чертежами, ее бессонные ночи с больным ребенком, ее титанические усилия, чтобы сохранить в доме хоть какое-то тепло, — все это было пустым местом.
И тогда в ней что-то переключилось. Усталость, копившаяся годами, страх, обида — все испарилось. Остался только лед. Лед в жилах и лед в голосе. Она выпрямилась и посмотрела ему прямо в глаза, не моргая.
— Не ори на меня, — произнесла она на удивление четко и раздельно. Каждое слово падало, как камень. — Квартира — это не твоя заслуга. А мое наследство.
Он замер. Казалось, он даже не дышал. Потом его взгляд упал на вазу — на ту самую, дорогую, хрустальную, символ его успеха и ее, как он думал, радости. Он резко шагнул к полке, схватил ее. В его движении была не импульсивная ярость, а что-то куда более страшное — демонстративная, почти ритуальная жестокность.
— Вот твое наследство! — прошипел он и швырнул вазу на пол прямо между ними.
Звон был оглушительным. И наступила эта тишина. Громовая, всепоглощающая.
Теперь он стоял, повернувшись к ней лицом. Глаза были пустыми. В них не было ни раскаяния, ни даже злости. Пустота. И в этой пустоте Катя с ужасом прочитала то, о чем боялась думать все эти годы: этот человек, ее муж, в эту минуту ее ненавидел. Не злился — ненавидел. За ее наследство, за ее тихую уверенность, за ее «крепость», которой у него никогда не было и не будет.Он медленно, тяжело перевел дыхание.
— Ну что, — его голос был хриплым и странно бесцветным. — Довольна? Теперь у тебя есть осколки твоего драгоценного прошлого. Можешь склеить.
Он сделал шаг к ней. Не зная, чего ожидать, Катя инстинктивно отступила назад, наступив на осколок. Хруст под подошвой прозвучал, как выстрел.
И тут из-за двери детской, скрипнувшей от приоткрывающейся щели, донесся совсем уже несдерживаемый, полный ужаса и беспомощности всхлип Алисы.
Утро началось с тишины, густой и липкой, как кисель. Катя провела ночь, не сомкнув глаз, ворочаясь на холодной постели и прислушиваясь к каждому звуку за стеной. Максим не ушел. Он остался в гостиной. Она слышала, как скрипнул диван, как он ворочался, как глубоко и сердито вздыхал. Это было даже хуже, чем если бы он хлопнул дверью. Его присутствие в соседней комнате было немым упреком, затянувшимся актом агрессии.
Она вышла на кухню первой. На полу в гостиной уже не было осколков. Он аккуратно смел их, завернул в старую газету и оставил сверток у входной двери — молчаливый памятник своему «раскаянию». На кухонном столе, прислоненная к сахарнице, стояла открытка. Не их открытка, а какая-то безликая, купленная в переходе, с блеклым рисунком тюльпанов. Почерк его, обычно размашистый, был нарочито ровным.
«Катя, прости. Не сдержался. Но ты сама понимаешь, до чего довела. Давай обсудим все спокойно, как взрослые люди. Не будем портить жизнь себе и Алисе. Жду твоего решения. Макс».
Она перечитала записку три раза. И с каждым разом холод внутри нарастал. Не «прости, что разбил вазу и напугал дочь», а «прости, но ты сама виновата». Классическая уловка. Сначала наорать, напугать, разгромить все вокруг, а потом взять виноватый тон и переложить ответственность на жертву. «Довела». Это слово звенело в ее ушах, вызывая тошнотворную волну гнева.
Она не стала рвать записку. Аккуратно сложила ее вчетверо и сунула в карман халата. Пусть полежит. Как вещественное доказательство.
Алиса вышла из комнаты бледная, с синяками под глазами. Она молча села за стол, уткнувшись носом в тарелку с кашей.
— Все нормально, зайка, — тихо сказала Катя, гладя ее по волосам. — Завтрак съешь.
— Папа ушел? — прошептала девочка, не поднимая голову.
— Нет. Он в гостиной.
Алиса лишь кивнула, словно это было самое ожидаемое и самое худшее известие.
Максим вышел из гостиной, когда Катя мыла посуду. Он был уже в костюме, собранный, бритвый. Выглядел как обычно, только тень под нижним веком левого глаза была чуть темнее. Он прошел на кухню, поставил на стол чашку из гостиной.
— Я на работу, — сказал он нейтрально, в пространство. — Позвоню вечером.
Он ждал ответа. Хоть слова. Хоть взгляда. Катя продолжала вытирать тарелку, глядя в окно на мокрые от дождя ветки тополя. Ее молчание было громче любого крика. Он постоял секунду, затем резко развернулся и ушел. Через минуту хлопнула входная дверь.
Весь день Катя пыталась работать. Чертежи на экране монитора расплывались, линии не складывались в целое. В голове стучало одно: «Довела. Довела». И голос матери, который она слышала в голове уже который год: «Он не для тебя, Кать. Он посмотрит на тебя, на нашу квартиру и посчитает, что ему выгодно».
Она всегда отмахивалась. «Мама, хватит! Он меня любит!» Но что такое любовь, которая превращается в ненависть из-за квадратных метров? Что такое любовь, которая измеряется долей в недвижимости?
К вечеру нервы сдали. Она взяла телефон, нашла в списке контактов номер, который давно не набирала, и нажала кнопку вызова.
Трубку сняли после первого гудка.
— Катя? Что случилось? — голос Людмилы Петровны был как всегда, мгновенно цепким и тревожным. Она чуяла беду за версту.
— Мам, привет. Все нормально.
— Не ври. Говори. Он что-то натворил?
Катя закрыла глаза. И слова полились сами, сдавленные, обрывистые. Про предложение продать квартиру, про ссору, про вазу, про записку с «ты сама довела». Она не плакала. Говорила ровным, деревянным голосом.
На том конце провода повисла тяжелая, удовлетворенная пауза. Мать никогда не говорила «я же предупреждала». Она произносила нечто более разрушительное.
— Ну вот, Катюша. Добрался. Я же говорила — он на эту квартиру с самого начала глаз положил. Женился-то он на тебе или на метраже? Все мужики как мужики, считают, что жениться на девушке с жильем — это как в лотерею выиграть. А теперь, когда ты не даешь приз забрать, показывает свое истинное лицо.
— Мама, не надо так, — слабо попыталась возразить Катя, но голос звучал неубедительно даже для нее самой.
— А как надо? Ждать, пока он тебя с дочерью на улицу выставит? Или пока не оформит все на себя хитростью? Ты у меня мягкая, доверчивая. А он — делец. Карьерист. Ему главное — захватить, преуспеть. А ты для него просто средство. Пора глаза открыть.
Катя молчала. Слова матери, как иглы, вонзались в самое больное, в те сомнения, которые она годами глушила в себе.
— Подумай, дочь. Хорошо подумай, — закончила Людмила Петровна не без некоторой мрачной торжественности и положила трубку.
Вечером Максим не позвонил. Прислал смс: «Задерживаюсь. Не жди. Поговорим завтра». Катя представила, как он сидит в каком-нибудь баре с коллегами или, что было еще страшнее, одной из этих коллег, и обсуждает, как его не понимает жадная жена, не желающая вкладываться в общее будущее.
Ей стало душно. Нужно было отвлечься, занять руки, мысли. И тогда она вспомнила про документы. Свидетельство о собственности, кадастровый паспорт. Мать посеяла в ней червячка сомнения: а все ли в порядке с бумагами? А вдруг что-то нужно проверить, обновить? Иррациональная, паническая мысль заставила ее пододвинуть к прихожей стремянку и полезть на антресоль.
Там, в пыльном полумраке, пахло нафталином и старыми книгами. Она отодвинула коробку с зимними вещами, чемодан Алисы с игрушками, на которых та уже выросла. И в самом углу, за плотным слоем прошлого, ее пальцы наткнулись на грубую, фактурную кожу.
Она стащила находку вниз. Это был старый бабушкин чемодан, коричневый, потертый на углах, с массивными, пожелтевшими от времени замками. Катя не видела его лет пятнадцать, с самой смерти бабушки Анны. Казалось, его просто забыли здесь, как забывают вещи, которые слишком тяжелы не по весу, а по памяти.
Она отнесла чемодан в свою спальню, на кровать, и щелкнула замки. Они поддались неохотно, с сухим скрипом. Внутри лежал аккуратный, но очень явный слой прошлого. Вязаные салфетки, несколько потрепанных книг в старых переплетах, папка с какими-то вырезками. И под всем этим, на самом дне, — то, что она искала: синяя картонная папка с надписью «Документы на квартиру».
Катя вытащила папку. Но вместе с ней на край чемодана выскользнула тонкая, в линию, тетрадка в коленкоровом переплете — бабушкин дневник. И из-под нее, словно стыдливо прикрытый, выглянул конверт из плотной желтоватой бумаги. На конверте был знакомый, бисерный, чуть дрожащий почерк, от которого у Кати замерло сердце. Надпись гласила: «Для Катюши. Когда поймет».
Конверт был заклеен. И лежал он здесь, в темноте и пыли, все эти годы. Ждал. Ждал именно этого момента — когда она, обессиленная, униженная, с разбитой душой и сомнениями в самом главном, полезет на антресоль за справкой о своем праве на жилье.
Она взяла конверт в руки. Он был теплым от ее ладони и невероятно тяжелым. «Когда поймет». Поймет что? Что любовь не покупается? Что доверие ломается? Что ее «крепость» — это и есть причина войны?
Пальцы дрожали. Шуршание бумаги было оглушительно громким в тишине спальни. За стеной послышались шаги — Максим вернулся. Она замерла, прижав конверт к груди, как украденную тайну. Раскрывать его сейчас, под одной крышей с ним, ей показалось кощунством и страшной опасностью. Она быстро сунула конверт обратно в чемодан, под дневник, прикрыла все папкой с документами и задвинула чемодан под кровать.
Но теперь она знала. Там, в темноте, под спутанными снами и страхами, лежал голос бабушки. Ответ, который она боялась услышать. И вопрос, который теперь не даст ей уснуть до самого утра.
Утро началось с ледяного ритуала. Катя провела ночь в тревожной дремоте, и каждым нервом чувствовала присутствие чемодана под кроватью. Это была тайна, физически ощутимая грань между прошлым и настоящим. Максим молча собрался на работу. Они пересеклись в коридоре у ванной, и он попытался поймать ее взгляд — испытующе, будто оценивая ущерб. Она прошла мимо, глядя сквозь него, и увидела, как его челюсть напряглась.
Как только за ним закрылась дверь, в квартире воцарилась не тишина, а вакуум. Катя налила себе кофе и села у окна, но мысли не шли за планом дня. Вместо этого она с пугающей ясностью представляла, где он сейчас и что делает. Этот навык — читать его стратегии — выработался у нее годами.
---
А в это время Максим Ильин уже входил в стеклянные двери головного офиса «Сигма-Холдинг». Его лицо, минуту назад застывшее в холодной маске, преобразилось. Углы губ приподнялись в уверенной, дружелюбной полуулыбке, плечи расправились, походка стала упругой и быстрой. Он был здесь в своей стихии — среди блестящего хрома, тонированного стекла и тихого гува голосов.
— Максим Викторович, доброе утро!
— Ильин, как раз вас ищу, по поводу отчета по северному филиалу…
Он отвечал кивками, короткими, точными фразами, похлопывал коллегу по плечу. В лифте, поднимаясь на восьмой этаж, он ловил свое отражение в полированных стенках и мысленно поправлял узел галстука. Все должно было быть безупречно.
Совещание в конференц-зале длилось час. Максим говорил четко, аргументированно, разбивая возражения оппонентов не голосом, а холодными цифрами и заранее подготовленными графиками. Он ловил одобрительный взгляд начальника управления, Петра Сергеевича, и внутренне мобилизовался еще больше. Когда речь зашла о перспективах нового проекта, он искусно ввернул:
— Да, это потребует ресурсов, но мы с командой готовы пахать, как в последний раз. Кстати, Петр Сергеевич, у меня как раз созрела идея по оптимизации процесса. Если позволите, оформлю в виде презентации.
Петр Сергеевич кивнул, и Максим почувствовал знакомый сладкий укол — укол приближающейся победы, возможности.
После совещания, у кофейного аппарата, к нему подошла Ольга из маркетинга. Та самая, с темным, как спелая слива, голосом и слишком внимательным взглядом.
— Макс, блестяще выступил. Как всегда, — сказала она, слегка наклонившись, чтобы взять стаканчик. От нее пахло тем самым цветочным парфюмом.
— Работа есть работа, — с долей скромности отмахнулся он, но встретил ее взгляд. В ее глазах читался не только профессиональный интерес.
— Тяжело, наверное, когда дома не понимают таких нагрузок, — мягко заметила Ольга, делая глоток кофе.
Максим вздохнул, изобразив усталую искренность. — Семья — это святое. Но, знаешь, иногда действительно сложно объяснить, что ты вкалываешь не для себя, а для общего будущего. Жена у меня человек творческий, она не всегда чувствует эту… финансовую необходимость.
Он поймал себя на том, что говорит о Кате с легким снисхождением, как о капризном ребенке, и это придавало ему весомости в собственных глазах.
— А у тебя-то все хорошо? — перевел он тему, и его улыбка стала чуть теплее, личной.
Вечером он задержался недолго. Сегодня была другая тактика. Он зашел в известную кондитерскую и купил коробку изысканных пирожных — тех, что любила Катя. Дорогих, красиво упакованных. Жест примирения. Классический ход.
---
Катя открыла дверь. Она была в старых домашних штанах и просторной футболке, волосы собраны в небрежный хвост. Увидев его с нарядной коробкой в руках, она не проявила ни радости, ни удивления. Просто отступила, пропуская его внутрь.
— Кать, я… — он начал, ставя коробку на стол в прихожей. — Я веду себя как последний скотина. Прости. Давай забудем этот ужасный вечер. Я купил твоих любимых эклеров.
Он попытался обнять ее, но она, не отстраняясь резко, просто повернулась и пошла на кухню, словно его рук не заметив. Это было унизительнее, чем отпор.
— Алиса уже поужинала и делает уроки, — сухо сообщила она, включая чайник.
Максим, сбросив пальто, последовал за ней. Он сел за кухонный стол, глядя на ее спину.
— Я все обдумал, — начал он тем ровным, разумным тоном, который включал в важных переговорах. — Квартира — твоя. Точка. Я больше не буду поднимать этот вопрос. Я просто хочу, чтобы у нас все было как раньше. Я строю карьеру для нас, для нашей семьи. Для будущего Алисы. Ты же понимаешь, я хочу дать вам обеим все самое лучшее.
Катя медленно повернулась, оперлась о столешницу. Она смотрела на него не как жена, а как архитектор изучает неустойчивую конструкцию, ищу слабые места.
— Для этого нужно продать мою квартиру? — спросила она беззвучно.
— Нет! Нет, конечно, — он заерзал. — Я говорю о будущем. Мы можем копить, можем… Но это не важно сейчас. Важны ты, я, наша девочка. Я люблю тебя, Катя.
Он произнес это. Произнес те самые слова, которые должны были растаять любую обиду. Но в его глазах она не увидела тепла. Увидела расчет. Увидела хорошо отрепетированную фразу, которую он, возможно, обдумывал весь день между совещаниями и флиртом с Ольгой. Он говорил о любви, но всем своим существом требовал капитуляции.
В этот момент из своей комнаты вышла Алиса. Она стояла в дверях кухни, бледная, с учебником истории в руках. Девочка смотрела не на мать, а на отца. В ее глазах стояли не детские слезы, а какое-то взрослое, горькое понимание.
— Папа, — тихо сказала она. Голосок дрогнул, но не сорвался. — Хватит врать.
Максим обернулся к ней, изобразив недоумение. — Что, зайка? О чем ты?
— Вчера, — Алиса сделала шаг вперед, сжимая учебник так, что костяшки пальцев побелели. — Вчера, когда ты разбил вазу и ушел в гостиную… Ты звонил кому-то. Я… я хотела выйти попить, и дверь была приоткрыта. Ты говорил по телефону.
Воздух на кухне сгустился, стал вязким и тяжелым. Максим замер.
— Я не… — начал он.
— Ты сказал, — Алиса перебила его, и теперь ее голос звучал четко, как удар маленького, но точного молоточка. — Ты сказал: «Представляешь, эта жадная дура ни в какую не соглашается на самую выгодную сделку. Сидит на своей халупе, как сурок на золоте». И потом ты рассмеялся.
Тишина повисла абсолютная. Даже чайник перестал шуметь, закипев. Катя не двигалась. Она видела, как с лица Максима сползла вся напускная нежность и раскаяние. Осталось лишь растерянное, злое замешательство пойманного с поличным человека. Он не нашелся даже отрицать. Его мозг, привыкший выкручиваться на работе, дал сбой здесь, дома, перед обвинением, высказанным детским голосом.
— Алиса, ты не так поняла… это был… деловой разговор… — пробормотал он бессвязно, но было уже поздно.
Катя оттолкнулась от столешницы. В ней не было ни ярости, ни истерики. Только леденящая, окончательная ясность. Она подошла к прихожей, взяла его пальто и протянула ему.
— Выйди, — сказала она тихо, на удивление спокойно. — Пока не понимаю, хочу ли я тебя когда-нибудь снова видеть.
Он смотрел то на нее, то на дочь, которая смотрела на него с немым упреком и болью.
— Катя, это недоразумение… девочка все перепутала…
— Выйди, Максим, — повторила она, и в ее голосе впервые зазвучала не просьба, а приказ. Не жены — хозяйки. Хозяйки своей крепости.
Он взял пальто. Постоял секунду, как будто ожидая, что ситуация все еще обратима. Но их взгляды, холодный материнский и разочарованный детский, образовали непробиваемую стену. Он резко развернулся, вышел в подъезд, даже не попытавшись надеть пальто.
Катя медленно закрыла дверь, повернула ключ, щелкнул задвижной замок. Звук был мелодичным и окончательным. Она обернулась к Алисе. Девочка стояла, опустив голову, и по ее щеке катилась одна-единственная, очень крупная слеза.
— Мама, прости, что я подслушала…
— Не ты должна просить прощения, — перебила ее Катя, подойдя и обняв дочь крепко-крепко. — Никогда. Это я должна у тебя прощения просить. За все.
Она смотрела поверх головы дочери на запертую дверь. Война перешла в новую стадию. Осада началась. Но теперь она знала наверняка — враг не за стенами. Он только что вышел за дверь. И его настоящее лицо, лицо карьериста и лицемера, было наконец разглядело не только ею, но и их ребенком. Это знание было горьким, но оно давало странную, безразличную силу. Теперь можно было открыть бабушкин конверт.
Алиса наконец уснула, измученная слезами и потрясением. Катя сидела на краю ее кровати, гладила дочь по волосам и слушала, как дыхание становится ровным и глубоким. В глазах девочки даже сквозь сон застыла тень сегодняшней боли. Катя чувствовала вину тяжелым свинцовым грузом. Она обещала себе, что убережет ребенка от всего этого. Не уберегла.
Тишина в квартире была теперь другой. Не враждебной, а пустой и звонкой, как опустевшая после праздника зала. Шагов за стеной не было. Не слышно было, как он ворочается на диване, шуршит газетой, включает кран на кухне. Эта пустота была облегчением и новой тревогой одновременно.
Она вышла из детской, прикрыла дверь и остановилась посреди коридора. Взгляд сам упал на дверь в свою спальню. Там, под кроватью, лежал чемодан. И конверт. Голос из прошлого, который ждал своего часа пятнадцать лет.
Катя медленно вошла в комнату, присела на корточки и вытащила чемодан. Пыль легла тонкой серой вуалью на паркет. Она отнесла его на кухню, за большой стол, под свет основной лампы. Ночь за окном была черной и беззвездной, стекло отражало только ее бледное лицо и желтый прямоугольник окна.
Она щелкнула замки. Снова запахло сухими травами, старой бумагой и чем-то неуловимо родным — духами «Красная Москва», которые всегда носила бабушка. Катя аккуратно отодвинула папку с документами, бережно подняла потрепанный дневник. И вот он — конверт. Простой, плотный, чуть пожелтевший по краям.
Надпись «Для Катюши. Когда поймет» казалась теперь не загадкой, а прямым обращением. Она поняла. Поняла, что брак может быть сделкой, что доверие — хрупкое стекло, что любовь, которой она так дорожила, в чужих глазах могла иметь цену, выраженную в квадратных метрах.
Пальцы дрожали, когда она подцепила уголок заклеенного клапана. Конверт поддался неохотно, клей за пятнадцать лет высох и превратился в камень. Внутри лежали два листа бумаги, сложенные пополам. Один — обычная писчая бумага в линеечку, исписанная тем же бисерным, но теперь уже более неровным почерком. Второй — лист формата побольше, с официальными штампами, тоже старый.
Катя развернула письмо. И будто услышала тихий, неторопливый голос бабушки Анны, который звучал только на кухне за вечерним чаем.
«Моя родная Катюша. Если ты читаешь это письмо, значит, жизнь дала тебе урок, которого я так надеялась избежать для тебя. Но, видно, судьбу не обманешь.
Я пишу эти строки, когда тебе только исполнилось восемнадцать. Ты сейчас вся — в будущем, в мечтах, и смотришь на мир такими ясными, доверчивыми глазами. Как я боялась, что мир затуманит эту ясность. Как я боялась, что ты, такая мягкая и ищущая любви, поверишь первому, кто скажет тебе сладкие слова.
Я оставляю тебе квартиру. Не как имущество, внучка. Не как капитал. Я оставляю тебе свободу. Ту самую, которой у меня не было в твои годы.
Мой первый муж, твой дед, о котором ты ничего не знаешь, был человеком видным и обаятельным. Я вышла замуж по страсти, не слушая никого. А он оказался жаден, как торгаш на базаре. Он почти вынудил меня продать родительский дом, чтобы вложить деньги в свои аферы. Я вовремя одумалась, но осадок остался на всю жизнь. Потом была война, голод, разруха… И я дала себе зарок: моя внучка никогда не должна зависеть от мужчины материально. Никогда. Чтобы ее сердце выбирало свободно, а не из страха остаться на улице.
Эта квартира — твоя крепость. Пусть она будет не из камня, а из моего опыта и любви к тебе. Чтобы ты всегда могла сказать «нет». Чтобы ты всегда могла уйти, если почувствуешь унижение. Чтобы твое «да» было искренним, а не вынужденным.
Я знаю, ты можешь подумать, что это жестоко — не доверять людям. Но, Катюша, это не про недоверие. Это про твою неприкосновенность. Береги ее.
Твоя бабушка Анна, которая любит тебя больше жизни».
Катя не заметила, как по ее щекам потекли слезы. Они капали на бумагу, слегка размывая синие чернила, но не портя слова. Она вдруг с невероятной остротой вспомнила бабушку в своем кресле у окна, ее сухие теплые руки, ее взгляд, который видел все насквозь. Она всегда считала ее строгой и немного отстраненной. А та, оказывается, выстроила для нее целую крепость из тихой, мудрой любви. Чтобы защитить от именно таких бурь, которые теперь обрушились на ее жизнь.
Она осторожно положила письмо и взяла второй лист. Это было старое, нотариально заверенное завещание. В нем бабушка Анна распределяла свою недвижимость поровну между дочерью Людмилой и внучкой Екатериной. Но весь этот абзац был энергично зачеркнут крест-накрест жирной синей ручкой. А на полях, сбоку, той же рукой, но более дрожащей, была сделана пометка: «Пересмотрено. 12.10.2004 г. Люда выйдет замуж повторно, за расчётом. Кате нужна защита. Всё — Кате».
Катя откинулась на спинку стула, охватив голову руками. Кусочки пазла с грохотом вставали на свои места. Мать. Ее вечная настороженность, ее неприятие Максима, ее язвительные комментарии о «мужьях-дармоедах». Это же была ее собственная боль, ее собственная ошибка, спроецированная на дочь! Бабушка видела это. Видела, что Людмила, ожесточенная своим неудачным браком по расчету, не сможет быть надежным хранителем половины наследства для внучки. Что она либо сама потратит его на нового «выгодного» мужа, либо своим цинизмом искалечит Катино понимание любви.
И бабушка приняла тяжелое, единственно верное решение. Оставить все одной Кате. Не из прихоти, а как щит. Как тот самый инструмент свободы.
Катя плакала теперь не только от обиды и усталости. Она плакала от запоздалой благодарности, от стыда за то, что не ценила этот дар, от ужасающего прозрения. Максим своей жадностью лишь подтвердил правоту старухи, которая, казалось, с того света все еще держала ее за руку.
Она осторожно сложила бумаги обратно в конверт и прижала его к груди. Внутри, вместо ледяного кома, возникло новое чувство. Не радость. Не всепрощение. А тихая, незыблемая уверенность. Та самая, которую бабушка и хотела ей подарить.
Она была не просто владелицей квартиры. Она была наследницей свободы. И теперь она точно знала, что с этой свободой делать. Ее крепость была выстроена на фундаменте любви, а не расчета. И защищать ее следовало именно так — с любовью к себе и к дочери, и с холодной непримиримостью ко лжи и жадности.
Она подошла к окну. Ночь по-прежнему была темной, но где-то вдалеке уже виднелась первая, едва уловимая светлая полоса — предвестник утра. И Катя впервые за много дней почувствовала, что дышит полной грудью.
Утро пришло серое, в тон ее новому, спокойному состоянию. Катя не чувствовала опустошения, которое ждала после вчерашних слез. Напротив, внутри образовалась тихая, твердая платформа. Слова бабушки легли в душу не утешительной пылью, а прочным фундаментом. Она знала, кто она и что защищает. Это знание придавало сил даже для простых утренних ритуалов.
Она приготовила Алисе завтрак, проводила ее в школу. Девочка ушла тихая, но уже не такая подавленная, будто материнская твердость передалась и ей. Катя убрала на кухне, машинально вытирая стол, на котором вчера лежали бабушкины письма. Потом села за ноутбук, попыталась погрузиться в работу. Получалось плохо, но уже не из-за паники, а из-за этой новой, непривычной внутренней тишины, которую нужно было освоить.
Примерно в час дня раздался звонок в дверь. Не звонок телефона — именно в дверь. Резкий, настойчивый. Катя вздрогнула. Мысль, что это Максим, пронзила ее холодной иглой. Он мог вернуться, чтобы скандалить, давить, просить. Она медленно подошла к двери, посмотрела в глазок.
На площадке стоял не Максим. Человек был похож на него — тот же высокий рост, широкие плечи, но все в нем казалось потускневшей, небрежной копией. Волосы, цветом как у Максима, были непослушно взлохмачены, щеки покрыты темной, небрежной щетиной. На нем был поношенный темный пуховик с молнией, которая не доходила до конца, и мешковатые джинсы. В одной руке он держал спортивную сумку, знакомую Кате, — из тех, что Максим брал в спортзал. В другой — невзрачный пластиковый пакет.
Это был Сергей, старший брат Максима. Тот самый, о котором Максим отзывался с легким раздражением: «непутевый», «вечно в каких-то своих проектах», «не умеет в жизни устроиться». Они виделись редко, раз в полгода, не чаще.
Катя, удивленная, отодвинула засов и открыла дверь.
— Сергей? Здравствуй.
— Привет, Катя, — он кивнул, и его лицо, грубоватое, расположилось в неловкой, виноватой улыбке. — Не вовремя?
— Вовремя, — автоматически ответила она, отступая, чтобы впустить его. — Проходи.
Он переступил порог, неуклюже ступая своими тяжелыми ботинками, и поставил сумку на пол в прихожей.
— Это… Макс оставил у меня. Вещи кое-какие. Он у меня ночует. Попросил перевезти. И… — он замялся, покопался в пластиковом пакете и вытащил оттуда мягкую игрушку, потерого мишку в вязаной кофте. — Это Алисе. От меня. Не знаю, что дети сейчас любят, но этот… он вроде милый.
Катя взяла игрушку. Мишка был чистым, но явно не новым, с одной чуть потускневшей стеклянной бусинкой-глазом. Игрушка из детского отдела какого-нибудь небогатого магазина, купленная с искренним, но неловким желанием сделать приятное.
— Спасибо, — тихо сказала она. — Алиса обрадуется. Садись, чай будешь?
Сергей, казалось, не ожидал такого приглашения. Он кивнул и проследовал за ней на кухню, сняв по пути пуховик и оставшись в простой футболке. Он сел за стол, положив большие рабочие руки на столешницу, и огляделся, будто впервые здесь. Его взгляд скользнул по полу там, где были осколки вазы, но ничего не выразил.
Катя поставила чайник, достала чашки. Молчание было негромким, но и не тягостным.
— Как он? — наконец спросила она, повернувшись к Сергею.
Сергей тяжело вздохнул.
— Как сапожник. Вчера приперся, бутылку коньяка купил, молча пол-литра в себя влил, потом начал… Ну, ты знаешь, как он, когда пьяный и золой. Про жадных женщин, про несправедливость жизни, про то, что он всех кормит, а его никто не ценит. Стандартный набор.
Катя не ответила. Поставила перед ним чашку, села напротив.
— Я не оправдываю его, Кать, — Сергей сказал это suddenly, глядя прямо на нее. Его глаза, в отличие от Максимовых, были светло-серыми, прозрачными и усталыми. — Сказал гадость, наорал, ребенка напугал — такого прощать нельзя. Он — дурак. Конченый дурак. Особенно когда ему кажется, что его самолюбие ущемили.
— Тебе он тоже звонил? — спросила Катя. — Говорил про «жадную дуру»?
Сергей мрачно хмыкнул.
— Нет, мне он другую песню пел. Что ты его не понимаешь, что ты в своей башне из слоновой кости сидишь. Что ему нужно равноправие. Бред, конечно. Он просто… — Сергей замолчал, ища слова. — Он просто всегда хотел казаться больше, чем есть. И теперь, когда у него, кажется, все есть — работа, семья, — ему мало. Все мало. Это болезнь.
Чайник закипел. Катя заварила чай. Аромат разлился по кухне, сделал ситуацию почти обыденной.
— Откуда это в нем? — спросила она, не ожидая ответа. Но Сергей ответил.
— Из детства, Катя. Наш отец… Он был не то чтобы плохим. Он был сломленным. После завода, где его сократили, запил горькой. И пил не весело, а зло. Унижал всех, особенно мать. А больше всего — Макса. Меня, старшего, уже почти не трогал, а вот Макса… Тот хорошо учился, спортом занимался, а отец ему: «Все равно ты никчемный, как и я. Из тебя ничего не выйдет». Или: «Что ты вырядился? Денег нет, а ты важничаешь».
Сергей сделал глоток чая, поморщился от горячего.
— Я ушел из дома в семнадцать, к девушке своей, потом в армию. А Макс остался. Он все это впитывал, как губка. И дал себе слово: он будет не таким. Он будет успешным, богатым, все будут ему завидовать. И он станет таким. Но внутри-то он остался тем мальчишкой, которому отец говорил, что он ничего не стоит. Поэтому он все время бежит. Бежит от этой пустоты внутри. И скупает всякие вазы дорогие, и квартиры хочет не потому, что они ему нужны, а чтобы доказать: вот, смотрите, я чего-то стою.
Катя слушала, и в ее новом, спокойном состоянии эти слова не вызывали жалости. Они давали понимание. Страшное, четкое понимание.
— И что теперь? — спросила она. — Я должна простить его потому, что его отец пил?
— Нет! — Сергей резко тряхнул головой. — Ни в коем случае. Я тебе это не для оправдания говорю. А для… для информации. Чтобы ты знала, с кем имеешь дело. Он тебя любит, Катя. По-своему, криво, но любит. Но он боится этой любви. Боится быть уязвимым. Боится, что если покажет слабину, его снова назовут никчемным. А квартира для него — это не стены. Это символ твоей независимости от него. Твоего превосходства, которого он так боится. От этого он и бесится.
Катя долго молчала, смотря в темную глубину своей чашки.
— Спасибо, что сказал, — наконец произнесла она. — И что привез вещи. И мишку.
— Не за что, — пробормотал Сергей. Он допил чай, поднялся. — Я пойду. Алисе передавай привет. И… Кать. Не ломайся. Ты сильная. Я, может, мало тебя знаю, но вижу. Он этого как раз и боится.
Он направился в прихожую, стал надевать пуховик. Катя проводила его.
— Сергей, — остановила она его у двери. — Скажи ему… Скажи, что мне не нужны его вазы. И не нужны его сделкИ. Мне нужен был муж. А не делец.
Сергей посмотрел на нее с какой-то грустной, почти отеческой нежностью и кивнул.
— Скажу. Хотя он, скотина, сейчас не услышит. Но скажу.
Он ушел. Катя закрыла дверь, но не заперла ее на засов сразу. Она вернулась на кухню, взяла со стола вязаного мишку. Игрушка была некрасивой, но очень доброй. И визит Сергея, этого «непутевого» брата, оставил в воздухе не запах раздора, а что-то другое. Словно через трещину в стене ее осажденной крепости проник не враг, а неожиданный союзник, который просто рассказал, откуда дует ветер.
Она подошла к окну. На улице моросил мелкий, назойливый дождь. Теперь она знала не только свою правду. Она знала и его боль. И от этого ее решимость не слабела. Она лишь становилась более осознанной. Война велась не только за квадратные метры. Она велась против призраков прошлого, против отцовских проклятий, которые Максим нес в себе. И с этими призраками ей было не справиться. Это была его битва. Ее же битва была здесь — защитить то, что ей завещали. Свободу. И тихое, теплое будущее для своей дочери, которое не должно быть отравлено чужими страхами.
Три дня прошли в странном, зыбком затишье. Максим не звонил, не писал. Катя погрузилась в работу с почти маниакальным упорством, пытаясь чертежами и расчетами забить ту тревожную пустоту, что образовалась в доме. Алиса стала тише, но в ее молчании теперь читалась не подавленность, а сосредоточенная наблюдательность. Она крепче держала маму за руку перед сном и не спрашивала больше про папу.
На четвертый день, ближе к вечеру, в дверь позвонили. Катя взглянула в глазок и увидела Максима. Он был один. В руках у него был не пакет с вещами, не чемодан, а огромный, дорогой букет белых роз, завернутый в грубую крафтовую бумагу. Его лицо было серьезным, даже скорбным. И в этот самый момент, словно по сигналу суфлера, на лестничной площадке появилась соседка сверху, тетя Валя, с мусорным ведром в руках. Она замедлила шаг, глаза ее загорелись любопытством.
Катя поняла. Поняла мгновенно. Это был спектакль. Публичное раскаяние. Он выбрал время, когда могут быть свидетели, и явился с дарами. Чтобы потом, если что, можно было сказать: «Я же пришел мириться, на коленях стоял, а она — железная баба — даже впустить не захотела».
Она медленно открыла дверь. Не широко, лишь настолько, чтобы видеть его и быть видимой для тети Вали, которая делала вид, что копается в связке ключей.
— Катя, — сказал Максим громко, отчетливо, чтобы было слышно на всю площадку. — Я пришел не с пустыми руками и не с пустыми словами. Позволь мне войти. Хотя бы на пять минут.
Он протянул цветы. Катя взяла их молча, почувствовав влажную прохладу стеблей и тяжелый, сладкий аромат. Она отступила, пропуская его. Дверь закрылась, отрезая разочарованную тетю Валю от продолжения сериала.
Максим прошел в гостиную, остановился посреди комнаты. Он выглядел уставшим, но собранным. На нем был тот самый дорогой костюм, в котором он блистал на совещаниях.
— Я все обдумал, — начал он, не садясь. — Я был слеп, глуп и по-хамски себя вел. Ты абсолютно права. Квартира — твое наследство, твоя святыня. Я не имею на нее никаких прав и претензий. Все, что было сказано… забудем. Давай вычеркнем этот кошмарный эпизод. Я готов на все, лишь бы вернуть нашу семью. Я сниму все претензии, подпишу любые бумаги. Давай начнем с чистого листа.
Он говорил красиво, гладко, глядя ей прямо в глаза. И в этой отрепетированной искренности не было ни капли настоящего чувства. Была лишь холодная ставка. Ставка на ее усталость, на ее желание вернуть покой, на ее любовь к нему, которая, как он считал, не могла испариться за несколько дней.
Катя поставила букет на консоль у зеркала. Белые розы, символ чистоты и примирения, выглядели здесь чужеродно и наигранно.
— Какие бумаги ты готов подписать, Максим? — спросила она тихо.
— Любые! Отказ от каких-либо притязаний на это жилье. Все, что скажешь.
— А зачем они тебе? — продолжала она, поворачиваясь к нему. — Если ты говоришь, что претензий нет, то зачем что-то подписывать? Разве твое слово — не гарантия?
Он немного смутился, но быстро нашелся.
— Для твоего спокойствия, Катя! Чтобы ты больше никогда не сомневалась. Я хочу, чтобы ты чувствовала себя в безопасности.
В этот момент в квартире резко пахнуло улицей — влажным асфальтом и чужими духами. Из прихожей раздался звенящий, как лезвие, голос.
— Ага, так и знала! Опять втерся, змеей подколодной! Глаза ей втирает!
На пороге гостиной стояла Людмила Петровна. Она была без пальто, в дорожном платье, с сумкой через плечо, словно только что выскочила из такси. Лицо ее было искажено гневом и триумфом. Видимо, она поджидала у подъезда или увидела Максима из окна такси и рванула в бой.
— Мама, ты чего? — растерянно спросила Катя.
— Молчи! Я все слышала! — махнула на нее рукой Людмила Петровна и набросилась на Максима. — «Подпишу бумаги»! «Начнем с чистого листа»! Да ты, голубчик, уже всю бумагу исписал своими корыстными планами! Приперся не потому, что жену и ребенка любишь, а потому что понял — силой тут не возьмешь! Теперь хитришь! Квартирку-то жалко потерять, да? Опору под ногами!
Максим побледнел. Его идеально выстроенная стратегия рушилась под натиском этой взбешенной, неистовой женщины.
— Людмила Петровна, вы не вправе… это наше семейное дело…
— А ты в каком праве был, когда мою дочь жадной дурой обзывал?! Когда ребенка до истерики довел?! — ее голос взвизгнул. Она подошла к нему вплотную, тыча пальцем в воздух. — Вон! Немедленно вон из этой квартиры! И чтобы ноги твоей здесь больше не было! Дочь, если ты этого хама после всего обратно примешь, мы с тобой навсегда порвем! Слышишь?! Он тебя сломает! Он высосет из тебя все соки и выбросит, как шкурку от семечки!
Катя стояла между ними, чувствуя, как старая, знакомая тоска сжимает горло. Мать и муж. Два полюса ее жизни. Один — холодный расчетливый делец, другой — горячая, деспотичная защитница, чья защита больше походила на удушающий захват. Оба кричали. Оба пытались решить за нее. Оба не видели ее.
И вдруг, сквозь этот гам, в ее уме с абсолютной ясностью прозвучали слова из бабушкиного письма: «Чтобы ты всегда могла сказать «нет». Чтобы твое «да» было искренним». Не «нет» Максиму. Не «нет» матери. А «нет» — этой войне. Этой игре, в которой она была лишь призом или полем боя.
Она сделала глубокий вдох. И выдохнула вместе с остатками прежней нерешительности. Голос, который прозвучал из ее груди, был тихим, но он, как нож, разрезал крик.
— Всем молчать.
И Людмила Петровна, и Максим замолчали, пораженные не столько словами, сколько интонацией. Это был не просящий, не истеричный голос. Это был голос хозяйки. Голос человека, принимающего решение.
Катя повернулась к матери. Смотрела на нее спокойно, почти отстраненно.
— Мама, иди на кухню. Поставь чайник. И чай попей. Спокойно.
— Кать, ты что, не слышишь…
— Я все слышу. Иди на кухню. Сейчас.
В ее тоне было что-то такое, с чем не поспоришь. Людмила Петровна, бормоча что-то невнятное, с убитым видом поплелась на кухню, бросив на Максима последний ядовитый взгляд.
Затем Катя повернулась к мужу. Ее лицо было непроницаемым.
— Максим, пройдем в кабинет. Разговор будет наедине.
Он смотрел на нее с нескрываемым изумлением. Он ожидал слез, сцен, упреков. Он готовился либо к капитуляции, либо к новой схватке. Но не к этому ледяному, безупречному самообладанию. Он кивнул, не в силах вымолвить слово, и пошел вперед, в маленькую комнату, которая служила ей рабочим кабинетом.
Катя закрыла за ними дверь. Звук щеколды прозвучал мягко, но окончательно. Здесь, в окружении полок с книгами, чертежных столов и эскизов, пахло ее миром — бумагой, деревом, кофе. Ее территорией. Теперь здесь предстояло сказать то, что она решила, будучи свободной наследницей Анны. Без свидетелей. Без истерик. По существу.
Дверь кабинета закрылась, отсекая взрывной гнев матери, оставив только густой, наэлектризованный воздух между ними. Максим стоял посреди комнаты, возле ее рабочего стола, заваленного чертежами и образцами материалов. Он казался чужим здесь, в этом пространстве, пропитанном ее мыслями и ее трудом. Катя прошла к своему креслу, но не села. Оперлась о спинку, создавая небольшую, но ощутимую дистанцию.
Он первым нарушил тишину, пытаясь вернуть ускользающую инициативу.
— Катя, слушай, насчет твоей мамы… Я понимаю, она переживает. Но это не дает ей права…
— Не надо, — тихо, но очень четко перебила она. — Не надо сейчас о маме. Не о ней этот разговор.
Он замолчал, сглотнув. Видно было, как работает его челюсть. Он привык к сценам, к крику, к слезам — ко всему, что можно обернуть в свою пользу, приструнить, переиграть. Это ледяное спокойствие выбивало его из колеи.
— Хорошо. О нас. Я сказал уже все, что хотел. Я признал свою неправоту. Что еще я могу сделать?
Катя смотрела на него, и в ее взгляде не было ни ненависти, ни любви. Было изучение. Будто она впервые видела этого человека целиком, со всеми его трещинами.
— Ты можешь сказать мне правду, Максим. Не ту, что для соседей или для моей матери. А ту, что для нас. Почему квартира стала для тебя такой занозой?
Он засмеялся коротко и сухо, без веселья.
— Да какая, к черту, разница? Я же сказал — забудем. Я отступаю.
— Разница есть, — настаивала она. — Потому что если мы забудем, не разобравшись, эта заноза останется. И будет гноиться. И через год, через пять лет, мы снова окажемся здесь, среди осколков. Я так не хочу. И Алиса не должна этого пережить еще раз.
При имени дочи он вздрогнул, и маска уверенности поползла.
— Не трогай Алису.
— Это ты ее тронул, — без повышения голоса парировала Катя. — Своим криком. Своими словами, которые она услышала. Своей ложью, которую она раскусила. Так давай говорить правду. Тебе было завидно?
Вопрос повис в воздухе, простой и страшный в своей простоте. Максим отвернулся, уставился в книжный шкаф, не видя корешков.
— Что за детский сад? Завидно… Какая может быть зависть между мужем и женой?
— Самая обычная, — сказала Катя. — Зависть к тому, что у меня есть то, чего у тебя не было и нет. Точка опоры, которую нельзя потерять. Крепость. Бабушка назвала это свободой.
Он резко обернулся.
— При чем тут твоя бабушка?!
— При том, что я наконец поняла, что она мне оставила. Не просто стены. — Катя сделала паузу, взяла со стола тот самый конверт, который уже не прятала. Вытащила из него письмо. — Хочешь услышать?
Он не ответил, но его молчание было знаком согласия. Катя развернула лист. И начала читать. Не вслух для него, а как будто для себя, но каждое слово было слышно абсолютно четко. Она читала про деда-торгаша, про страх зависимости, про зарок. Читала про крепость из опыта и любви. Голос ее не дрожал. Он был ровным, как поверхность глубокой воды.
Когда она дошла до слов «чтобы твое «да» было искренним, а не вынужденным», Максим отвернулся к окну. Плечи его, всегда такие уверенные, сгорбились.
Катя закончила. Положила письмо на стол.
— Вот, — сказала она. — Она предвидела тебя. Даже не тебя лично, а твою жадность, твой страх. И дала мне инструмент, чтобы защититься. Не от тебя. От унижения.
Он долго стоял, не двигаясь. Потом его тело содрогнулось от глухого, беззвучного рыдания. Он плакал, уткнувшись лбом в холодное стекло, не пытаясь скрыть слез. Это были не театральные слезы. Это было что-то настоящее, давно задавленное, что вырвалось наружу.
— Она… она была права, — выдавил он наконец, не оборачиваясь. Голос был хриплым, разбитым. — Я всегда бежал. Бежал, чтобы доказать, что я чего-то стою. Отцу… всему миру. А у тебя… у тебя эта проклятая крепость есть с рождения. Ты в ней родилась. И мне было… мне было дико завидно. И страшно. Страшно, что если ты захочешь уйти, ты просто закроешься в ней. А я останусь на улице. С ничем. Как мой отец. Опять с ничем.
Он повернулся. Лицо его было мокрым, опустошенным, человеческим.
— И я ненавидел эту твою уверенность. Хотел ее сломать. Сделать общей, чтобы и от меня что-то зависело. Чтобы ты не могла просто так… уйти.
Катя слушала, и в ее сердце что-то сдвинулось. Не в сторону прощения. В сторону понимания. Это была бездна его боли, из которой росла его жестокость. Но это не оправдывало поступков.
— Ты боялся остаться без квартиры или без меня? — задала она тот самый, главный вопрос.
Максим замер. Смотрел на нее сквозь пелену слез, и в его глазах мелькнула искренняя, жуткая растерянность. Он искал ответ, рылся в себе и, видимо, не находил его. Он сам не знал.
— Я не знаю, — прошептал он честно. — Все перепуталось. Кажется, что это одно и то же.
Катя медленно кивнула. Этот ответ был честнее всех предыдущих красивых слов.
— Я не выгоняю тебя из жизни, Максим, — сказала она, и в ее голосе впервые зазвучала не ледяная твердость, а усталая, но непреклонная ясность. — Я выгоняю тебя из этой войны. Из войны за метры, за статус, за превосходство. В этой войне мне нечего делать. У меня уже есть все, что мне нужно. Мне нужен мир. Для себя и для Алисы.
Она сделала паузу, давая словам проникнуть в него.
— Вот мое решение. Ты уезжаешь. Надолго. Мы не разводимся сразу. Мы даем себе время. Год. Может, больше. Ты идешь к специалисту, психологу. Разбираешься со своими страхами, с этой пустотой, с которой ты бежишь. Не для меня. Для себя. Чтобы перестать бояться и начать жить. А я… я буду здесь. Буду жить с дочерью, работать, дышать. Без скандалов, без подозрений, без этой вечной пытки.
Он смотрел на нее, и в его взгляде читалось отчаяние.
— А если… если я разберусь? Если стану другим?
— Тогда, — Катя произнесла это очень осторожно, — тогда, может быть, мы сможем поговорить. Не о квартире. О нас. Если к тому времени мне еще будет что тебе сказать. И если ты придешь не за ключом от этой двери. А за ключом… от моего сердца. А он у меня пока только один. И я его никому не отдам просто так.
Она подошла к шкафу, где с момента визита Сергея стояла его спортивная сумка. Подняла ее и протянула ему.
— Это все твои вещи, что были здесь. Возьми.
Он машинально взял сумку. Держал ее в руке, как что-то непонятное и тяжелое.
— Иди, Максим. Сейчас.
Он постоял еще мгновение, словно надеясь на чудо, на последнюю отсрочку. Но чуда не было. Была только она — спокойная, недосягаемая в своей новой, обретенной силе. Он кивнул, развернулся и вышел из кабинета. Она не пошла за ним. Слышала, как он прошел по коридору, как мать на кухне умолкла, прислушиваясь, как щелкнула входная дверь. На этот раз — без хлопка. Тихо.
Катя подошла к окну. Дождь, моросивший с утра, теперь струился по стеклу густыми, косыми потоками. Через эту водяную пелену она увидела, как из подъезда вышел он. Не надел пальто, просто шел под дождем, ссутулившись, волоча ту самую сумку. Он дошел до угла, остановился, будто не зная, куда идти. Постоял так, под проливным дожем, минуту, другую. А потом медленно, очень медленно пошел дальше и скрылся из виду.За спиной послышался тихий шорох. Катя обернулась. В дверях кабинета стояла Алиса. Должно быть, она вернулась из школы и все слышала. Девочка подошла, молча прижалась к матери, обняла ее за талию и положила голову ей на грудь. Катя обняла ее, прижалась губами к ее мягким волосам.
— Мама, ты плачешь? — тихо спросила Алиса, не отпуская ее.
Катя посмотрела в окно, на стекающие струи, смывающие пыль и следы.
— Нет, дочка. Это просто дождь за окном.
Она держала дочь и смотрела на свой город, расплывшийся в дождевой мгле. Впервые за много лет она не ощущала тревоги, ожидания новой ссоры, тяжести на сердце. Была пустота, но это была чистая, просторная пустота, в которой можно было, наконец, выпрямиться и вдохнуть полной грудью.
У нее была ее крепость. Не из камня и бетона, а из тихой бабушкиной любви, из собственной выстраданной силы, из ответственности за хрупкое существо, прижавшееся к ней. И теперь она точно знала, для чего крепости существуют. Не для того, чтобы отсиживаться в страхе. А для того, чтобы, будучи защищенной, иметь смелость открыть ворота. Или — не открывать. По своему выбору. Свободно.