ГЛАВА ПЕРВАЯ. НИКОГДА НЕ РАЗГОВАРИВАЙТЕ С КОНСУЛЬТАНТАМИ
1.
Однажды весной 1992 года на закате небывало жаркого для Москвы дня перед проходной завода «Гигант» на пустынной бетонной площадке появились двое. Первый — Михаил Александрович Берлюков, председатель заводского комитета партии, органа, чей статус витал где-то между клубом ветеранов труда и бюро по приёму коллективных жалоб. Он был одет в добротный, но истёртый на сгибах серый костюм фабрики «Большевичка», а под мышкой нёс потёртый коричневый портфель, набитый циркулярами с гербовой печатью, которые уже ничего не значили. Второй — молодой человек лет двадцати пяти, Иван Николаевич Понырев, инженер третьей категории из конструкторского бюро цеха №5, известный в узких кругах тем, что вместо того, чтобы чертить, писал в заводской многотиражке странные, надрывные стихи под псевдонимом «Иван Безромысленный».
Жара стояла тяжёлая, липкая, пахнущая не майским цветением, а пылью, мазутом, ржавчиной и безысходностью. Завод «Гигант», некогда флагман советского станкостроения, стоял почти безмолвно. Из трубы цеха энергетиков валил жидкий, чахлый дымок. Глухой гул доносился лишь из литейного — там ещё держали плавку, боясь остановить печи, ибо разжечь их снова могло не хватить денег. Главное здание управления, сталинский ампир с колоннами и поблекшей позолоченной надписью «ТРУДОМ ПРОЛЕТАРИЕВ — ВЕЛИКОЙ РОДИНЕ СЛАВА!», отбрасывало на площадь длинную, уродливо вытянутую тень, в которой и расположились собеседники.
Разговор шёл, как водится, о самом важном: о смысле происходящего.
— Прямо тезис гениальный, Иван Николаевич, нельзя не согласиться, — говорил Берлюков, методично разминая в руке недокуренную «Беломорину». — Человек скоропостижно скончался — партком распущен. Факт, как дважды два. Но следует ли из этого, что человек управлял парткомом? Что без него партком — ничто? Нет. Партком — это система. А система, как известно, обладает свойством самоорганизации. Партком был, партком есть, партком будет. Просто в иной форме.
— А в какой, Михаил Александрович? — нервно перебил Иван. На лбу его блестели капли пота не только от жары. Его, поэта, мучили более конкретные, почти мистические вопросы. — Вот висит его портрет, — Иван мотнул головой в сторону огромного, поблёкшего от времени профиля на фасаде. — Мы на него смотрим. А он на нас? И если нет, то на что он смотрит? В пустоту? И зачем тогда он вообще тут?
Берлюков поморщился. Молодёжь, вечно они в какие-то метафизические дебри. Надо вернуть разговор на почву диалектики.
— Портрет — это символ, Иван. Символ не смотрит, символ значит. Он значит преемственность, верность курсу. А то, что курс… скорректирован, так это жизнь. Диалектика. Смотри: завод был «Гигантом». А теперь он — открытое акционерное общество «Гигант». Факт. Изменилась ли суть? Нет. Изменилась форма. И мы с тобой — не просто люди, мы — элементы этой переходной формы.
Иван хотел было сказать, что чувствует себя не элементом, а скорее стружкой, летящей из-под тупого резца, но его опередил Берлюков:
— Главное — не поддаваться панике. Не искать каких-то потусторонних объяснений. Никаких чертей, никаких происков, понимаешь? Есть объективный исторический процесс. И мы в его эпицентре. Ответственно, но почётно.
Именно в этот момент из-за угла котельной, где тень была особенно густой, вышел незнакомец. Появился он так внезапно и бесшумно, будто не шёл, а материализовался из самого сгустка сумерек и заводского марева.
Он был одет в идеально сидящий на нём костюм цвета мокрого асфальта, явно иностранного кроя. Рубашка — белоснежная, галстук — тёмно-бордовый, без единого намёка на кричащую «новорусскую» пестроту. Лицо его было бледным, почти восковым, с тонкими, плотно сжатыми губами и пустыми глазами цвета свинца. Взгляд этих глаз был направлен не на собеседников, а как бы сквозь них, будто он оценивал не людей, а активы, что стояли за их спинами: кирпич здания, стоимость металла в остановленных станках, площадь земли.
Он остановился в двух шагах и произнёс вежливо, но без тени человеческого тепла, голосом ровным, как линия горизонта на финансовом отчёте:
— Извините за вмешательство. Вы, будучи, судя по терминологии, последними представителями старой управленческой парадигмы, всё ещё оперируете категориями «смысл» и «почётно»? Забавный анахронизм.
Берлюков нахмурился, приняв начальственную позу.
— Мы ведём беседу о диалектике исторического процесса. А вы кто будете? И какого чёрта подслушиваете?
— «Какого чёрта» — это уже ближе к сути, — едва заметно усмехнулся незнакомец. — Волынский. Аркадий Павлович, если вам угодно. Консультант. Мы здесь, чтобы помочь вашему «акционерному обществу» найти своё место в рыночной реальности. — Он сделал маленькую паузу, дав словам впитаться, как спирт в рану. — Вы только что утверждали, что партком управлял собой сам. Интересная мысль. Экстраполируем: а если мы уберём директора, распустим совет трудового коллектива, сократим половину ИТР… Завод остановится? Или, быть может, наконец-то начнёт приносить прибыль?
— Что за дикий, циничный вопрос! — вспыхнул Берлюков. — Руководящее ядро, творческая интеллигенция завода…
— …является неподъёмным административным балластом и главной статьёй неоправданных расходов, — закончил фразу Волынский с лёгкостью человека, читающего заученную методичку. — Факт. Впрочем, это уже детали бухгалтерии. — Он медленно повернул свой свинцовый взгляд на Ивана. — А вас, молодой человек, что беспокоит? Вы спрашивали, куда смотрит портрет? Позволю себе уточнить: вы верите в то, что великий организатор, чей профиль украшает вашу проходную, всё ещё что-то знает? Что он обладал некоей тайной, системой, которая могла бы всё расставить по местам?
Иван, ошарашенный прямотой и какой-то леденящей иронией вопроса, пробормотал:
— Конечно, я верю… Владимир Ильич — это…
— …великий символ, — снова перебил Волынский. Его голос стал тише, но от этого не стал мягче. — А символу не нужны последователи. Ему нужны зрители. В мавзолее. И вы знаете самое забавное в вашей ситуации? — Он сделал шаг вперёд, и от него потянуло холодком дорогого одеколона и старого, пыльного камня. — Он там один. И он ничего не говорит. Никогда не говорил и не заговорит. Он просто есть. И вокруг этого молчаливого «есть» вы многие десятилетия строили свои смыслы, свои системы, свои гиганты. А я, — Волынский слегка развёл руками, — я пришёл эти смыслы обнулить. Мой расчёт прост и элегантен: если нет старого смысла, не будет и сопротивления новому. Остаются только активы и пассивы. Товар и деньги. Спрос и предложение. Всё честно. Всё прозрачно. Всё — без мистики.
— Вы… вы кощунственник и циник! — выкрикнул Берлюков, но в его голосе сквозила не уверенность борца, а тревога загнанного в угол аппаратчика. — Вы пытаетесь опорочить святое!
— Нисколько, — покачал головой Волынский. — Я — всего лишь бухгалтер реальности. И сегодня вечером вас ждёт встреча с этой реальностью в очень наглядной форме. Ровно в двадцать часов сорок минут вы, Михаил Александрович, не доживёте до заседания нового совета директоров. Ваше кресло, а также ваш портфель с циркулярами, уже внесены в опись имущества, подлежащего списанию. Как безнадёжная задолженность.
Это было сказано так спокойно, так буднично, что на секунду воцарилась полная тишина, нарушаемая лишь далёким гудением трансформатора.
— Это угроза? — хрипло спросил Берлюков, бледнея. — Я… я заявлю куда следует!
— Констатация, — поправил Волынский. — Ваш партком — распущен. Ваш смысл — аннулирован. Ваш счёт — закрыт. Всё согласно договору.
И тут случилось нечто. Не грянул гром, не сверкнула молния, земля не разверзлась. Просто в этот момент по главной аллее, ведущей от проходной к гаражу начальства, проехал старенький бежевый «Москвич-2141» самого директора завода. Он ехал не спеша. И правое переднее колесо его аккуратнейшим образом выехало в глубокую лужу мазутно-грязевой жижи, скопившуюся у колдобины. Брызги, густые, чёрные, как сырая нефть, с тихим шлепком обдали Берлюкова с головы до ног: от некогда серой шляпы до стоптанных, но начищенных туфель.
Это было настолько буднично, прозаично, символично и унизительно одновременно, что у Ивана отвисла челюсть. Он застыл, глядя на своего наставника, который стоял, весь почерневший, с грязными потёками на ошеломлённом лице, больше похожий на трубочиста, чем на партийного идеолога.
Волынский посмотрел на эту сцену без тени удивления, как человек, наблюдающий за исполнением заранее известного сценария.
— Видите? — произнёс он с лёгкой грустью в голосе. — Даже местная техника голосует против вас. Демократия, так сказать. До свидания, товарищи. И — удачи вам в поисках нового смысла. Хотя, собственно, зачем? — Он вежливо кивнул, повернулся и пошёл прочь той же дорогой, растворившись в сгущающихся сумерках между цехами, как призрак, как мираж, как сама неумолимая и бесчувственная логика новой эпохи.
2.
Ровно в двадцать часов тридцать пять минут Михаил Александрович Берлюков, приведший себя в относительный порядок в заводской душевой, но всё ещё пахнущий мазутом и унижением, переходил улицу от проходной к зданию управления. В кармане у него лежала заготовленная речь для совета директоров — попытка отстоять хотя бы часть социальных гарантий для ветеранов.
Его не сбил трамвай. Трамвайные пути здесь никогда не прокладывали. Его «случайно» задел и снова обдал грязью не остановившийся грузовик «Газель» тёмно-синего цвета, без опознавательных знаков. Машина ехала не быстро, но и не медленно. Она не сигналила. Она просто возникла из-за угла гаража, слегка зацепила Берлюкова крылом, отшвырнув его на обочину. Он ударился головой о бетонный бордюр и потерял сознание. «Газель» даже не притормозила, растворившись в вечернем потоке автотранспорта.
Физически Михаил Александрович выжил. Сотрясение мозга, два сломанных ребра, множественные ушибы. Но как председатель заводского комитета партии, как элемент «переходной формы», как носитель старых смыслов — он перестал существовать в ту же секунду. Факт, как любил он говорить.
А Ивана Николаевича Понырева, который впал в состояние, граничащее с истерикой, и которого товарищи с трудом удерживали у проходной, пока он бормотал что-то невнятное про «консультанта-антихриста», про то, что «Ильич всё видит и молчит, потому что мы его самого продали», и про «грязь, всюду грязь, она заливает смыслы, как мазут», — его доставили не в психоневрологический диспансер. Это было бы слишком явно, слишком по-старому. Его отвезли в заводской санаторий-профилакторий «Сосновый Бор», что в тридцати километрах от Москвы, с предварительным диагнозом «острый производственный невроз на почве реструктуризации предприятия». Лечить решили воздухом хвойного леса, лёгкими транквилизаторами и беседами с врачом-психоневрологом. Цивилизованно.
3.
В тот же вечер, в полуподвальном помещении архива технической документации завода «Гигант», при свете голой лампочки в сто ватт, человек по имени Виктор Петрович Майстренко, бывший начальник бюро технико-экономического анализа (БТЭА), а ныне — старший архивариус (единственный), общался со своим главным собеседником.
Собеседник этот был неживой. Вернее, он был увековечен в гипсе, бюст размером чуть больше натуральной величины стоял на столе, заваленном папками. Бюст изображал Владимира Ильича Ленина в энергичном, молодом повороте головы. Глаза смотрели куда-то вдаль, за стены архива, в светлое будущее.
Майстренко, человек лет пятидесяти, с усталым, умным лицом и воспалёнными от бессонницы глазами, сидел напротив бюста. На столе, рядом с гипсовым вождём, лежала толстая, переплетённая в кожу тетрадь с надписью «Путь к изобилию. Комплексная программа поэтапной реорганизации производственно-хозяйственного комплекса завода «Гигант» на принципах хозрасчёта, самоокупаемости и научной организации труда. Автор: В.П. Майстренко».
— Вот видите, Владимир Ильич, — тихо, но внятно говорил Майстренко, водя пальцем по столбцам цифр и схем, — всё просчитано до копейки. Не шок, не терапия, а планомерное движение. По вашим же принципам: учёт, контроль, инициатива масс. Мы не продаём станки на металлолом. Мы конвертируем их в продукцию для малого бизнеса, для кооперативов. Мы создаём вокруг «Гиганта» сеть вспомогательных производств, обеспечиваем работой высвобождаемые кадры. Здесь, — он перевернул страницу, — схема переподготовки. Не увольнять, а учить. Не разрушать коллектив, а трансформировать его в акционерное общество работников. Это же гениально просто! Это и есть настоящий коммунизм в отдельно взятой экономической единице!
Он замолчал, ожидая ответа. Бюст молчал, глядя в светлое будущее сквозь слои пыли на стеллажах.
— Они не поняли, — с горькой обидой прошептал Майстренко. — Берлюков сказал: «Утопия. Не ко времени». Директор отвёл глаза: «Денег нет, Виктор Петрович. Да и задачка не нашего уровня». А этот… новый, Волынский… — Майстренко сморщился, как от резкого запаха. — Он даже читать не стал. Взял тетрадь, взвесил на руке, как кусок мяса, и сказал: «Слишком много текста. Слишком много «смысла». Рынок не любит длинных историй. Ему нужны короткие тезисы: дешевле купить, дороже продать».
Он встал, подошёл к бюсту, заглянул в гипсовые глаза.
— Но вы-то понимаете, да? Вы, который писал о электрификации и плане ГОЭЛРО. Вы знали, что главное — это система. Технология. Процесс. Не прибавочная стоимость, а организованная человеческая деятельность. Они всё свели к базару, Владимир Ильич. К базару! И теперь там хозяйничает этот… бухгалтер.
Из коридора донёсся скрип двери и шаги. Майстренко быстро накрыл тетрадь чистым листом, сделал вид, что разбирает папки. В дверь архива заглянула Валентина Семёновна, бухгалтер из отдела снабжения.
— Виктор Петрович, вы ещё здесь? Я свет забыла… Ой, а вы с Ильичом беседуете? — Она улыбнулась устало-снисходительной улыбкой.
— Документы ищу, — буркнул Майстренко.
— Ищете, ищете… Лучше бы домой шли. Маргарита Николаевна звонила, спрашивала, не видел ли вас. Говорит, у Николая Ивановича сегодня совещание с этими… консультантами. Приедут гости, ждёт вас к ужину.
Майстренко помотал головой.
— Передайте, что задерживаюсь. Работа.
Валентина Семёновна вздохнула, выключила свет в коридоре и ушла. Майстренко остался в круге света от настольной лампы, вдвоём с гипсовым пророком. В тишине архива, пахнущем старыми чертежами и тлением бумаги, его вера в систему, в технологию, в логику, которая должна была победить хаос, казалась такой же хрупкой, как гипс его собеседника. Но он верил. Ибо если не верить в это, то оставалось признать правоту Волынского — мир состоял лишь из активов и пассивов, а человек в нём был лишь строкой в балансе.
4.
Квартира Николая Ивановича Плотникова, главного экономиста завода «Гигант», располагалась в элитном доме на территории самого завода, так называемом «начальственном» пятачке. Пятикомнатная, с казённой, но качественной мебелью, хрустальными люстрами и ковром с оленями во всю стену гостиной.
В этой гостиной, у окна, выходящего на тёмные корпуса цехов, стояла Маргарита Николаевна Плотникова. Она была необыкновенно хороша собой, эта красота была зрелой, спокойной и немного печальной. На ней был простой, но изящный шёлковый халат. В руках она держала книгу. Но это была не модная тогда Даниэла Стил или роман по мотивам любовного сериала. Это был старый, потрёпанный том — «Технико-экономическое обоснование реконструкции сборочного цеха №2. 1978 год».
Она не читала, она смотрела в окно, где в чёрном небе над трубами загорались редкие звёзды. Её муж, Николай Иванович, человек с умным, но абсолютно непроницаемым лицом бухгалтера, суетился в соседней комнате, раскладывая на столе закуску: банки с шпротами и крабами, нарезанную колбасу «Сервелат», солёные огурцы из своей дачи, водку «Столичную» и, как диковинку, бутылку «Johnnie Walker», привезённую «теми самыми» консультантами.
— Маргарита, ты готова? Гости скоро, — донёсся его голос, ровный, лишённый эмоций.
— Готова, — так же ровно ответила она, не отрываясь от окна.
— Смотри, веди себя… соответственно. Волынский — человек серьёзный. От него многое зависит. И его помощник, Коробейников, тоже не прост. Говорят, он с ними из бывших наших, с кафедры. Умница, но… гибкий.
— Гибкий, — повторила Маргарита, и в её голосе прозвучала лёгкая, едва уловимая насмешка.
— Да, гибкий. Такие сейчас нужны. — Николай Иванович появился в дверях, поправляя галстук. — А Виктора Петровича ждать будем?
— Он сказал, что задерживается.
— Ну и пусть. Со своим Ильичом лучше побеседует. А то опять начнёт про свои технологии да про коллективы… Не ко времени.
Маргарита молчала. Она думала о Викторе Петровиче Майстренко, муже своей подруги, который смотрел на неё не так, как другие мужчины. Не как на «жену главного экономиста», красивую вещь в интерьере, а как на человека, с которым можно поговорить о чём-то важном. Он как-то раз сказал ей, глядя своими усталыми, горящими глазами: «Вы знаете, Маргарита Николаевна, в этих отчётах, в этих сухих цифрах расхода материалов и нормо-часах, иногда скрыта такая строгая, такая честная поэзия… Поэзия труда. Понимания, как из хаоса рождается порядок. Как металл обретает форму и смысл». И она, к своему удивлению, поняла его. В этой казённой квартире, среди оленей на ковре и хрусталя, эти слова звучали как откровение. Как тайна.
Звонок в дверь разорвал тишину. Пришли гости.
Первым вошёл Аркадий Павлович Волынский, всё в том же безупречном костюме, с той же ледяной вежливостью. За ним — Феликс Коробейников, высокий, сутулый, в очках с толстыми стёклами, в пиджаке, который когда-то был хорошим, но теперь выглядел сиротливо. Его лицо было оживлённым, глаза бегали по квартире, оценивая, классифицируя.
— Николай Иванович! Рады видеть. Маргарита Николаевна, очарованы, — произнёс Волынский, слегка наклоняя голову. Его рука была сухой и холодной.
— Проходите, проходите, Аркадий Павлович! Феликс Степанович! Всё скромно, по-домашнему, — засуетился Плотников.
За столом разговор пошёл своим чередом. Говорили в основном Волынский и Коробейников. Николай Иванович внимал и поддакивал.
— …и потому мы настаиваем на скорейшем выделении цеха №4 в отдельное юридическое лицо, — говорил Волынский, непринуждённо пробуя солёный огурец. — Оборудование устаревшее, но здание и земля под ним — прекрасный актив. Есть заинтересованный инвестор из-за рубежа. Он готов выкупить всё это… под снос. На месте можно построить логистический центр.
— Но люди… — начал было Николай Иванович.
— Люди получат компенсации в размере двух окладов, согласно КЗоТу, — отрезал Коробейников, щёлкая языком. — Это более чем щедро. А наиболее ценные кадры… ну, скажем, вы, Николай Иванович, и ваши ключевые специалисты, конечно, останутся. В управляющей компании.
Маргарита молча наливала чай. Она чувствовала, как что-то холодное и тяжёлое сжимается у неё внутри. Это был не страх, а скорее острое чувство профанации. Они говорят о сносе. О компенсациях. Об активах. Так, будто речь идёт не о месте, где тысячи людей провели всю жизнь, где рождались не только станки, но и какие-то особые смыслы, дружбы, обиды, любовь, а о шахматной фигуре, которую можно убрать с доски.
— А что будет с архивом? — неожиданно для себя спросила она тихим, но чётким голосом.
Все повернулись к ней. Волынский поднял бровь.
— Архивом, Маргарита Николаевна?
— Да. Там же хранятся все технические документы, чертежи, патенты. История завода.
Коробейников фыркнул.
— История, сударыня, это то, что мешает будущему. Чертежи устаревших станков никому не нужны. Максимум — макулатура. Хотя… — он хитро прищурился, — некоторые документы по землеотводам и коммуникациям могут представлять интерес. Мы разберёмся.
«Они разберутся», — подумала Маргарита с внезапной, жгучей ненавистью. Эти люди в костюмах, пришедшие в её дом, будут «разбираться» с памятью места. С тем, что для кого-то, как для того сумасшедшего Майстренко, было святым.
— Вы, я смотрю, человек с душой, — вдруг сказал Волынский, внимательно глядя на неё. Его пустые глаза будто просверливали её насквозь. — Это редкость. И опасность. Душа — это неучтённый актив. Она может обесценить любую, самую выгодную сделку.
В дверь позвонили. Вошёл Виктор Петрович Майстренко. Он был бледен, взъерошен, пах архивной пылью. Увидев за столом Волынского, он замер на пороге.
— А, коллега Майстренко! — оживился Коробейников. — Как ваши беседы с гипсовым классиком? Нашёл ли он ответы на мучающие вас вопросы?
Майстренко промолчал, кивнул хозяевам и сел на краешек стула. Весь остаток вечера он не проронил ни слова, только мрачно смотрел на свою тарелку, изредка бросая быстрые, испытующие взгляды на Волынского. Тот же, казалось, совершенно забыл о его присутствии.
Когда гости ушли, а Николай Иванович, довольный «продуктивной беседой», ушёл в кабинет изучать привезённые бумаги, Маргарита подошла к окну. Майстренко собирался уходить.
— Виктор Петрович, — тихо остановила она его. — Он… этот Волынский… Он сегодня на площади говорил с Берлюковым и с тем молодым поэтом, Иваном. И после этого с Берлюковым случилось…
— Я знаю, — хрипло перебил её Майстренко. — Знаю. Иван сейчас в «Сосновом Бору». А Михаил Александрович… Он больше не игрок. Это не совпадение, Маргарита Николаевна. Это — метод. Они чистят поле. Убирают всё, что может помешать простой арифметике: купить дешевле, продать дороже.
— Но что делать? — вырвалось у неё.
Он посмотрел на неё своими горящими, нездоровым блеском глазами.
— Верить, что система, настоящая, честная система, всё равно сильнее. Что Ленин… что Ильич… он же не просто так! Он знал формулу! Я должен её найти. Не в их контрактах, а в настоящих документах, в логике процессов! — Он говорил всё быстрее, захлёбываясь. — Они думают, что всё купят и продадут. Но есть вещи, которые не продаются. Смысл. Идея.
Он выбежал, хлопнув дверью. Маргарита осталась одна. Она посмотрела в окно, на тёмные, безмолвные корпуса «Гиганта». И ей вдруг с невероятной силой захотелось не просто понять, а сделать что-то. Не против мужа, не ради Майстренко. А против этого ледяного, всепроникающего абсурда, который звался Волынским. Чтобы доказать, что есть вещи, которые нельзя обнулить как статьи в бухгалтерской книге.
А высоко в небе над трубой котельной, где днём появился Волынский, горела одна-единственная яркая звезда. Маргарита взглянула на неё и подумала: «Если звёзды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно? Или это просто холодный термоядерный процесс, и нам лишь кажется, что в этом есть смысл?»
Вопрос повис в воздухе её казённой, роскошной, абсолютно бездушной гостиной. Ответа не было.
Так начиналась эта странная, бестолковая и страшная история, где зло ходило не с рогами и хвостом, а в костюме от «Armani», где святость молчала в мавзолее и в гипсовом бюсте, а чудеса заключались не в полётах на метле, а в том, как бесследно исчезали смыслы, люди и целые цеха, будто их и не было никогда. И только тень от «Гиганта» по-прежнему ложилась на город, длинная, бесполезная и бесконечно печальная.
ГЛАВА ВТОРАЯ. ПРОТОКОЛ И ССЫЛКА
1.
Виктор Петрович Майстренко не спал. Он редко спал по-настоящему, но эта ночь была особенной. После той странной встречи в квартире Плотниковых, после взгляда пустых глаз Волынского, его мозг, привыкший выстраивать стройные логические цепочки, метался, как пойманная в банку муха. Он сидел за своим столом в архиве, перед гипсовым бюстом, но сегодня даже молчаливое присутствие Ильича не помогало.
На столе перед ним лежала не его тетрадь «Путь к изобилию». Лежала папка, случайно найденная месяц назад в самом дальнем углу самого нижнего стеллажа, заваленная отчётами о расходе смазочных материалов за 1960-е годы. Папка с выцветшей, почти нечитаемой надписью: «Дело о политической неблагонадёжности. 1897 год. Копии. Хранить постоянно».
Майстренко открыл её снова, хотя уже знал содержание почти наизусть. Это не были секретные документы НКВД или КГБ. Это была внутренняя документация царской охранки, каким-то чудом перекочевавшая сюда, в советский архив оборонного завода, и забытая здесь на сто лет. И в центре этого дела, выцветшими чернилами, на пожелтевших от времени листах, разворачивалась история, которая сейчас, в 1992 году, казалась ему ключом ко всему.
Он читал, и стены архива растворялись, запах пыли и тления сменялся запахом дешёвого табака, нафабренными усами жандармов и ледяным дыханием северо-западного ветра, дующего с Финского залива. Он больше не был Майстренко. Он был следователем, чиновником особых поручений при Санкт-Петербургском губернаторе. И перед ним, в полутемном кабинете Дома предварительного заключения, сидел арестант №137.
2. Петербург. Октябрь 1897 года.
Чиновник особых поручений, коллежский асессор Алексей Дмитриевич Крымов, человек с усталым, одутловатым лицом и тщательно подстриженной бородкой клинышком, ненавидел политические дела. Он предпочитал дела о растратах, мошенничествах, убийствах на бытовой почве. Там была ясная логика: украл, убил, соврал. Мотив — корысть, ревность, злоба. Всё укладывалось в понятные рамки Уложения о наказаниях. Но эти… «политики». Они говорили на каком-то своём, извращённом языке. Говорили о «несправедливости общественного устройства», о «классовой борьбе», о «грядущей революции» как о чём-то само собой разумеющемся, как о смене времён года. В их глазах горел непонятный Крымову огонь — не огонь маньяка или фанатика веры, а холодный, расчётливый огонь человека, уверенного, что он разгадал главный секрет мироздания и этот секрет — математическая формула.
Арестант №137, он же Владимир Ульянов, был худым, жилистым, с преждевременно лысеющим черепом и внимательными, слегка раскосыми глазами. Он сидел на жёстком стуле, скрестив руки на груди, и смотрел на Крымова не как на следователя, а как на интересный, но не слишком сложный экспонат. Смотрел так, как сам Крымов смотрел бы на неисправный механизм, который предстоит разобрать.
— Итак, господин Ульянов, — начал Крымов, разложив перед собой бумаги. — Вы обвиняетесь в активной деятельности по распространению среди рабочих преступных воззваний, направленных на ниспровержение существующего государственного строя. Вы признаёте это?
— Признаю факт распространения литературы, — спокойно ответил Ульянов. Его голос был негромким, но очень чётким, без тени робости или вызова. — Отрицаю её «преступность». Она основана на научном анализе общественно-экономических отношений. Констатация фактов — не преступление. Преступление — это игнорирование этих фактов, ведущее к социальной катастрофе.
Крымов поморщился. Опять этот наукообразный жаргон.
— Оставим терминологию. Вы понимаете, что вам грозит? Каторга. Долгая, тяжёлая. Или, если повезёт, ссылка в самые отдалённые места Сибири. Где вы, интеллигентный человек, вряд ли продержитесь долго.
— Я изучал климатические и экономические условия Сибири, — сказал Ульянов, как будто речь шла о выборе курорта. — В частности, Минусинский округ Енисейской губернии. Там есть сёла, где ссыльные имеют возможность работать, читать, вести научные изыскания. Это приемлемо.
Крымов откинулся на спинку стула. Этот человек сводил его с ума. Его не пугала власть, не пугало наказание. Он разговаривал с тобой, как инженер, обсуждающий чертёж с коллегой, даже если на кону стоит его собственная жизнь.
— Вы не боитесь? — не удержался Крымов.
— Боюсь непродуктивно потраченного времени, — искренне ответил Ульянов. — Год, два, три в ссылке — это потеря для дела. Но это можно компенсировать интенсивной работой над теорией. Каторга — менее оптимальна, так как физический труд отнимает слишком много энергии. Поэтому, — он посмотрел на Крымова прямо, — я рассчитываю на ваше здравомыслие, господин следователь. Вы человек системы. Системе выгоднее отправить меня в Сибирь, где я буду под надзором, чем сделать из меня мученика на каторге. Мученики — плохой управленческий ресурс. Они порождают мифы. А мифами управлять нельзя. Ими можно только вдохновлять.
Крымов почувствовал, как по спине пробежал холодок. Этот человек мыслил категориями управления, эффективности, ресурсов. Так, как должен был бы мыслить он, Крымов, чиновник Российской империи. Но Ульянов мыслил так, стоя по ту сторону баррикады. Он видел всю машину государства изнутри, понимал её слабые места, её логику, и предлагал свою, альтернативную логику, столь же железную и безличную.
— Вы считаете, что государство — это машина? — хрипло спросил Крымов.
— Конечно. Несовершенная, устаревшая, основанная на эксплуатации одной частью населения другой. Но машина. А любую машину можно разобрать, изучить и собрать заново, улучшив КПД. Я просто изучаю чертежи, — Ульянов ткнул пальцем в свои виски. — И готовлю новые.
В кабинете повисло молчание. Слышно было, как за окном шаркает шагами по мостовой дворник. Крымов вдруг с предельной ясностью осознал, что перед ним не бунтарь, не мечтатель, не фанатик. Перед ним — диагност. Хирург, который холодным скальпелем мысли вскрывает гниющее тело империи и ставит диагноз: «нежизнеспособно». И самое ужасное, что в его диагнозе была чудовищная, неопровержимая убедительность.
— Вас вдохновляет… эта идея? Собрать мир заново? — спросил Крымов, и в его голосе прозвучала непроизвольная тоска.
— Меня не вдохновляет, — поправил Ульянов. — Меня направляет историческая необходимость. Это объективный процесс. Я лишь пытаюсь его понять и, по возможности, ускорить. Вдохновение — для поэтов. У нас с вами, господин следователь, работа. Разная, но работа.
Крымов закрыл глаза. У него разболелась голова. Гемикрания, как называл это доктор. Боль пульсировала в виске. Ему вдруг страстно захотелось, чтобы этот человек испугался. Заплакал. Умолял. Чтобы он стал человечным, слабым, понятным. Но Ульянов был твёрд, как гранит. И в этой твёрдости была какая-то новая, пугающая порода человеческого материала.
— Вы говорите о прогрессе, о будущем… а что с людьми? — почти прошептал Крымов. — С теми, кто будет жить при вашем… пересборке? Они будут счастливы?
— Счастье — категория субъективная, — отрезал Ульянов. — Мы говорим об организации общества на рациональных, научных началах. Ликвидации паразитических классов. Справедливом распределении благ. Когда будут удовлетворены базовые потребности, люди смогут заниматься своим развитием. А это и есть, если угодно, счастье. Только не индивидуальное, а массовое. Статистическое.
«Статистическое счастье», — мысленно повторил Крымов. От этих слов стало ещё холоднее. Он представил себе ряды цифр в отчёте: процент «счастливых», процент «удовлетворённых базовыми потребностями». И где-то за скобками — он сам, Алексей Дмитриевич Крымов, со своей гемикранией, с тоской по усадьбе в Тверской губернии, с нелюбимой женой, с чувством полной, абсолютной бесполезности своей жизни, прожитой в перекладывании бумаг, которые никому не нужны.
— Вы… вы исключаете из своего уравнения душу, — сказал он вслух.
— Я исключаю мистику, — поправил Ульянов. — Душа, в вашем понимании, — это непросчитанный параметр. А в стройной системе все параметры должны быть учтены. Если этот параметр существует, мы найдём ему место в уравнении. Позже.
Допрос был закончен. Крымов отдал распоряжение: отправить в министерство внутренних дел ходатайство о ссылке Ульянова в Сибирь, в отдалённое, но не гиблое место. «Во избежание создания образа мученика и учитывая молодость и образование арестанта», — написал он в заключении. Это была логичная, бюрократическая отписка. Но сам он знал правду. Он не хотел отправлять этого человека на каторгу. Не из жалости. А из страха. Страха перед тем, что казнь, физическое уничтожение, ничего не изменит. Идея, холодная и железная, как та формула, которую ищет этот лысый человек, уже выпущена на волю. Её не убьёшь. Её можно только… отложить. Отправить в ссылку. На край географии. В надежде, что там, в снегах, она замёрзнет и умрёт сама собой.
Но, подписывая бумаги, Крымов знал — не умрёт. Он видел это в его глазах. Ульянов переживёт империю. Переживёт его, Крымова. Переживёт этот кабинет, этот город, этот век. Он станет чем-то иным. Не человеком, а знаком. Симптомом. Началом новой эпохи, где не будет места ни гемикрании Крымова, ни его усадьбе, ни его смутным терзаниям о душе.
3. Настоящее. 1992 год. Архив завода «Гигант».
Майстренко оторвался от пожелтевших листов. Его собственные глаза горели тем же лихорадочным огнём, что и глаза Ульянова на допросе. Он нашёл! Он нашёл не просто исторический документ. Он нашёл протокол момента, когда Идея, холодная и безличная, столкнулась с Системой, дряхлой и обречённой. И Система, в лице следователя Крымова, признала её силу. Признала, отправив в ссылку, а не на виселицу.
Он вскочил и подбежал к бюсту.
— Видите, Владимир Ильич? Видите? Они боялись! Не бунтаря, не террориста — боялись Системы в вашей голове! Они почувствовали, что вы предлагаете машину эффективнее! И они были правы! Ваша машина — она работала! Она победила! Она построила «Гигант»! — Его голос звенел в тишине архива. — Но потом… потом что-то пошло не так. Машину начали коверкать. Забыли чертежи. Стали воровать детали. А теперь пришёл Волынский и говорит, что вся машина — хлам, что её нужно продать на металлолом! Но он не прав! Нужно не продавать, нужно вернуться к чертежам! К исходным, чистым, правильным чертежам! К тому, что вы задумали там, в кабинете следователя!
Он схватил свою тетрадь «Путь к изобилию» и прижал её к груди. Теперь он понимал всё. Он был не Майстренко. Он был Крымовым, который наконец-то увидел истинную суть Идеи. Но в отличие от того Крымова, он не боялся. Он принимал её. Он хотел служить ей. Он хотел довести до конца то, что было начато в 1897 году и извращено в последующие десятилетия бюрократией, догматизмом, глупостью.
Его безумие (а это было безумие) обрело кристально ясную форму. Ленин — не икона, не «дедушка». Ленин — главный инженер проекта под названием «Справедливое общество». Проект был свёрстан гениально, но исполнен с ошибками. Задача Майстренко — найти эти ошибки в архивах, в документах, в самой логике завода «Гигант», и исправить их. И тогда машина заработает снова. И Волынский со своей «Диавол энд Ко» будет посрамлён.
Он не заметил, как в дверь архива, приоткрытую для проветривания, вошёл кот. Огромный рыжий кот Борис, талисман консультантов. Кот прошёлся между стеллажами, равнодушно глядя на груды бумаг, прыгнул на стол и уселся прямо перед гипсовым бюстом, облизнулся. Его зелёные глаза безразлично скользнули по Майстренко.
— Ты… ты тоже от них? — прошептал Майстренко.
Кот промолчал. Он поднял лапу и начал её вылизывать с деловым видом.
Майстренко вдруг с дикой силой почувствовал нелепость всего: он, полуседой человек, ночью в подвале, спорит с гипсовой головой, а его слушает чужой кот. Это был тот самый абсурд, против которого он пытался бороться логикой. Абсурд, который, кажется, был сильнее любой логики. Он схватил первую попавшуюся папку и швырнул её в кота.
— Пошёл вон! Убирайся!
Кот лениво свесился со стола, сделал вид, что потягивается, и не спеша направился к выходу. На пороге он обернулся и на секунду замер. Его зелёный взгляд встретился с взглядом Майстренко. И в этом взгляде не было ни злобы, ни насмешки. Было полное, абсолютное равнодушие. Равнодушие хищника, который знает, что время и так работает на него. Потом кот исчез в темноте коридора.
Майстренко тяжело дышал. Он посмотрел на бюст. Гипсовые глаза по-прежнему смотрели в светлое будущее. Будущее, которое для Майстренко было теперь чётко сформулировано: он должен спасти Идею от Волынских, от Крымовых, от равнодушных котов и от самого времени. Он должен найти в этих архивах ту самую, потерянную нить — технологию справедливости.
Он сел за стол, открыл папку с делом 1897 года и рядом — свою тетрадь. Он начал писать, соединяя выдержки из допроса с собственными расчётами по «Гиганту». Он создавал новый документ. Священный текст, в котором ленинская формула должна была спасти завод.
А на улице, за стенами архива, город спал. И снились его жителям странные сны. Одним снилось, что они летают на коврах-самолётах из долларов. Другим — что они тонут в мазуте. Третьим — что они стоят в бесконечной очереди за смыслом, которого никому не выдают. А высоко в небе, над спящим «Гигантом», всё так же горела одинокая, яркая, никому не нужная звезда.
И только где-то на окраине, в элитном коттеджном посёлке «Петергоф», в кабинете с тонированными окнами, Аркадий Павлович Волынский, просматривая отчёт о ходе приватизации цеха №4, вдруг отвлёкся. Он подошёл к окну, за которым спала Москва, и почувствовал лёгкое, почти незаметное движение в ткани реальности. Как тихое щелканье счёт. Кто-то где-то предпринял абсолютно иррациональное, с экономической точки зрения, действие. Кто-то пытался ввести в уравнение неучтённую переменную. «Любопытно, — подумал Волынский. — И совершенно бесперспективно». Он вернулся к отчётам. Работа, холодная и честная, продолжалась.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. СЕДЬМОЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВО
1.
Проснувшись в санатории «Сосновый Бор» на второй день, Иван Понырев, он же Безромысленный, понял главное: он абсолютно, кристально трезв. Никакого алкоголя в его крови не было уже сутки, а дикий ужас и ощущение надвигающегося абсурда не только не прошли, но, напротив, сгустились до состояния плотной, липкой субстанции, которой, казалось, был пропитан сам воздух.
Его поместили в отдельную палату на втором этаже. Вид из окна открывался не на сосны, а на задний двор: заросший бурьяном пустырь, полуразобранный гараж из силикатного кирпича и бетонный забор, поверх которого виднелась серая лента шоссе. Символично, думал Иван. Ни тебе возвышенного, ни тебе лечебного. Обыкновенный российский пейзаж, эталон бессмысленности.
Его навестил врач-психоневролог, дряхловатый мужчина по фамилии Кузьмин, от которого пахло валерьянкой и старыми учебниками.
— Ну что, молодой человек, как самочувствие? — спросил он, щуря близорукие глаза.
— Ужасно, — честно ответил Иван. — Я видел дьявола.
— М-да, — Кузьмин сделал пометку в истории болезни. — А в алкогольном опьянении пребывали накануне?
— Нет. Я говорю серьёзно. Он называл себя Волынский. Консультант. Он предсказал смерть Берлюкову. Нет, не смерть. Он сказал: «Вы не доживёте до заседания». И Берлюков не дожил. Его сбила машина.
— Совпадение, — уверенно сказал Кузьмин. — Тяжёлая психотравма на фоне производственного стресса. Вы проецируете внутренние конфликты на внешние фигуры. Этот «Воланд»…
— Волынский.
— …Волынский — это архетип. Олицетворение вашего страха перед изменениями. Понимаете, коллективное бессознательное…
— Он говорил, что Ленин — просто символ, который молчит! — выкрикнул Иван, перебивая. — Что все смыслы аннулируются! Что остаются только активы и пассивы!
— Рациональization, — кивнул Кузьмин, будто услышал подтверждение своей теории. — Очень показательно. Ваше сознание, отторгая болезненную реальность реструктуризации, генерирует образ циничного «бухгалтера», который отменяет даже святыни. Классика. Пропишем легкий транквилизатор.
Иван понял, что говорить бесполезно. Доктор Кузьмин был частью той же системы, которая запирала его здесь. Системы, призванной не лечить, а изолировать неудобные, «нерентабельные» состояния психики. Волынский, думал Иван, был бы доволен: ещё один «непроизводительный элемент» выведен из игры.
Вечером, когда транквилизатор начал туманить сознание, но не заглушил внутреннюю тревогу, Иван подошёл к окну. На пустыре, возле гаража, он увидел кота. Огромного рыжего кота, который, казалось, ждал его. Кот сидел на корточках, как человек, и внимательно смотрел на окно палаты. В его позе было что-то неестественно разумное.
Иван распахнул форточку.
— Ты… ты от него? — прошептал он.
Кот, разумеется, не ответил. Он лишь медленно поднял одну лапу и почезал за ухом. Потом встал, потянулся, и Иван увидел, как он направляется к забору. Там, у самой стены, лежала куча какого-то хлама: ржавая бочка, автомобильная покрышка. Кот подошёл к бочке, замер, а потом… не обошёл её, а будто растворился в тени, отбрасываемой ею в свете уличного фонаря. Не исчез, нет. Он вошёл в тень и не вышел из неё с другой стороны.
Ивана бросило в дрожь. Он помнил, как вчера на площади Волынский говорил о бухгалтерии реальности. А что, если кот — это такая же часть этой реальности? Не мистический зверь, а… элемент системы? «Актив» или «пассив» на четырёх лапах? Эта мысль была безумнее всех его стихов.
Он рухнул на кровать, схватившись за голову. Нужно было доказательство. Не врачу Кузьмину. Самому себе. Что он не сошёл с ума. Что Волынский — реальность, такая же неоспоримая, как ржавая бочка на пустыре. И доказательство должно быть железным, неопровержимым, седьмым по счёту. Как в геометрии.
И оно пришло. Не во сне. В виде холодной, отточенной логики. Волынский предсказал участь Берлюкова. Но предсказание — это ещё не доказательство его природы. Нужно было проверить его на другом. На чём-то, что Волынский не мог знать или контролировать. Иван вспомнил разговор. Волынский говорил о «договоре». О «бухгалтерии». Он действовал, как человек, исполняющий некий контракт. А в любом контракте есть условия, сроки, стороны. Что, если этот «контракт» касался не только Берлюкова? Что, если его действие продолжалось? Иван почувствовал, как по его спине побежали мурашки. Он должен был следить. Искать знаки. Бухгалтерскую отчётность зла.
2.
Тем временем в кабинете директора завода «Гигант» происходило нечто, что в старые времена назвали бы «изгнанием бесов». Но здесь всё было чинно, благородно и предельно материалистично.
За большим ореховым столом, под портретом всё того же Ленина (но уже меньшего размера и висящего чуть криво), сидели: сам директор, Геннадий Степанович Морковин, человек с лицом усталого бульдога; Николай Иванович Плотников, главный экономист; Аркадий Павлович Волынский; его помощник, Феликс Коробейников; и неожиданно приглашённый Виктор Петрович Майстренко, чьё присутствие было выпрошено у директора личной просьбой Плотникова («Пусть послушает, а то в архиве с ума сойдёт»).
Поводом была судьба цеха №4. Но Волынский, как выяснилось, пришёл с более масштабным предложением.
— Геннадий Степанович, коллеги, — начал Волынский, положив на стол тонкую папку. — Мы провели детальный аудит. Картина, в целом, предсказуема. «Гигант» как единый производственный организм — нежизнеспособен. Но, — он сделал паузу, давая слову «но» прозвучать как гонг, — он представляет собой россыпь крайне интересных активов.
Коробейников щёлкнул кнопкой проектора. На белой стене (на том самом месте, где висел портрет Маркса, снятый месяц назад) появилась схема завода.
— Обратите внимание, — сказал Коробейников, его голос звучал, как у экскурсовода в музее ужасов. — Земля. 45 гектаров в черте города. Это — главный актив. Даже если вывезти отсюда каждый кирпич, стоимость земли покроет все долги и принесёт прибыль. Но мы не варвары. Мы предлагаем точечную, хирургическую работу.
Лазерная указка поползла по схеме.
— Цех №4, литейный. Оборудование 50-х годов, экологический кошмар. Но! Здание — капитальное, высоченные потолки. Идеально под склады или офисный центр. Продаём. Цех №2, сборочный. Оборудование относительно свежее, можно продать в Казахстан или Иран. Продаём. Здание тоже продаём, но отдельно. Котельная — золотая жила. Независимый источник тепла и энергии. Выделяем в отдельное предприятие, продаём 51% инвестору. Управление… — Коробейников усмехнулся. — Прекрасный образец сталинского ампира. Может стать элитным жилым комплексом с loft-апартаментами. Думаю, вы, Геннадий Степанович, могли бы остаться здесь, но уже в качестве владельца одной из квартир. По льготной цене, разумеется.
Директор Морковин молчал, его лицо стало землистым. Он смотрел на схему, как абориген на карту, по которой вот-вот пройдёт паровым катком колонизатор.
— А люди? — хрипло спросил он. — Две тысячи человек…
— Люди — это пассивы, — мягко, но твёрдо сказал Волынский. — Зарплаты, отчисления, социальные обязательства. Наше предложение включает программу «сокращения пассивов». Ветеранам — выход на пенсию досрочно. Остальным — компенсации. Наиболее перспективных возьмём в управляющую компанию или на новые предприятия. Остальные… осваивают рыночные отношения. Стимул для развития малого бизнеса.
В кабинете повисло молчание. Николай Иванович что-то быстро записывал в блокнот, его лицо было сосредоточенным, будто он считал свою будущую долю. Майстренко сидел, вцепившись руками в подлокотники кресла, его костяшки побелели. Он смотрел не на схему, а на Волынского, пытаясь встретиться с ним взглядом. Но тот смотрел только на директора.
— Это… это неприемлемо, — наконец выдавил из себя Морковин. — Я не могу… Это же гибель завода. Гибель коллектива.
— Завода уже нет, Геннадий Степанович, — поправил Волынский. — Есть имущественный комплекс, обременённый долгами и неэффективными активами. Мы предлагаем процедуру финансового оздоровления. Или, говоря проще, реанимацию того, что ещё имеет ценность, и утилизацию того, что её лишено.
— Но есть же планы! Проекты! — не выдержал Майстренко. Его голос прозвучал хрипло и неестественно громко. — Есть технологические наработки! Я изучал архивы! Ленинская методология…
— Ах, да, — перебил его Волынский, наконец повернув к нему своё ледяное лицо. — Виктор Петрович. Хранитель архивов и смыслов. Вы говорите о методологии. Позвольте мне, как практику, объяснить вам разницу между методологией и реальностью.
Он жестом остановил Коробейникова, встал и подошёл к окну, глядя на территорию завода.
— Допустим, у вас есть идеальная методология строительства паровозов. Она прописана в ваших архивах. Но мир пересели на автомобили и самолёты. Ваша методология превращается в музейный экспонат. Дорогой сердцу, но бесполезный. Вы предлагаете реанимировать паровозный завод в эпоху реактивных двигателей. Это не методология. Это — некрофилия.
Майстренко вскочил.
— Вы всё извращаете! Речь не о паровозах! Речь об организации! О системе! О справедливом распределении! Ленин…
— Ленин, — холодно отрезал Волынский, — был блестящим тактиком и практиком своего времени. Он взял готовую, немецкую теорию и применил её к российским условиям. Получилось временное государство-фабрика. Срок годности этого продукта истёк. Вы хотите взять рецепт столетней давности, не учитывая, что изменились и ингредиенты, и потребитель, и сам повар. Это, простите, не наука. Это шизофрения.
В воздухе запахло озоном. Не метафорически. Майстренку показалось, что от спокойной фигуры Волынского исходит лёгкое электрическое потрескивание. Директор сгорбился. Плотников потупился.
— Я требую доказательств вашей правоты! — закричал Майстренко, теряя последние остатки самообладания. — Ваши цифры, ваши «активы» — это трупный материал! Душа завода, его идея — вот что важно! И она жива! Я чувствую её в архивах!
Волынский медленно повернулся к нему. В его пустых глазах что-то мелькнуло. Не гнев, не раздражение. Скорее, профессиональный интерес энтомолога, увидевшего редкий экземпляр насекомого.
— Доказательства? Хорошо. Феликс Степанович, папка «Архив. Проект 0-137».
Коробейников, ухмыляясь, достал из портфеля ещё одну папку, гораздо более толстую, и положил её перед Майстренко.
— Мы тоже изучили ваши архивы, Виктор Петрович. Не как священные тексты, а как… имущественную опись. Вот, например, — Коробейников открыл папку. — Чертежи уникального карусельного станка 1953 года. Инженерная мысль, да. Но сегодня такие станки делают в Китае в десять раз дешевле. Рыночная стоимость чертежей — нулевая. Далее. Патент на сплав 1968 года. Перспективный, но требующий дорогостоящей доработки. Права на патент можно продать за копейки, вложений в доработку никто не сделает. Безнадёжный актив. Технико-экономическое обоснование реконструкции 1978 года, которое так любит ваша Маргарита Николаевна. Объём инвестиций по тем ценам — два миллиона. Сегодня — двадцать. Окупаемость — сто лет. Убыточный проект.
Он перелистывал страницы, и каждая была приговором. Каждое инженерное достижение, каждая смелая мысль, запечатлённая на бумаге, превращалась под его циничным комментарием в хлам, в ноль, в минус.
— Но это же история! Наследие! — бормотал Майстренко, чувствуя, как почва уходит из-под ног.
— Наследие, не подтверждённое рыночной стоимостью, является обузой, — заключил Волынский. — Вы хотите седьмого доказательства, Виктор Петрович? Вот оно. — Он подошёл вплотную и снисходительно посмотрел на Майстренко. — Ваша вера в архив, в методологию, в Ленина — это последний миф, который держится на этом заводе. Миф о том, что прошлое было осмысленным, а значит, будущее может быть осмысленным тоже. Я пришёл этот миф развенчать. И делаю это не с помощью мистики, а с помощью арифметики. Дважды два — четыре. Убыток — есть убыток. Безнадёжный актив — подлежит списанию. Ваша вера — безнадёжный актив. Вы — безнадёжный актив.
Майстренко отшатнулся, как от удара. Эти слова ударили больнее, чем крик. Они были тихими, точными и неопровержимыми. В них была страшная, античеловечная правда новой веры.
— Вас уволят, Виктор Петрович, — продолжал Волынский тем же ровным тоном. — По сокращению штатов. Вам предложат мизерную компенсацию. Вы попробуете протестовать, апеллировать к своему архиву, к своей вере. И ничего не выйдет. Потому что вас уже нет в новых балансах. Вы списаны.
Волынский взглянул на директора.
— Геннадий Степанович, вы согласны с предложением по цеху №4? Это будет началом.
Морковин, не поднимая глаз, кивнул. Это был не кивок согласия. Это был кивок капитуляции.
— Прекрасно. Работы много. До свидания.
Волынский и Коробейников вышли. В кабинете воцарилась тягостная тишина, нарушаемая только тяжёлым дыханием Майстренко. Николай Иванович первым нарушил молчание:
— Жёстко, конечно… но по-другому нельзя. Реалисты, чертята…
— Молчи! — прохрипел Майстренко, обернувшись к нему. В его глазах стояли слёзы бессильной ярости. — Ты… ты продал. Всё продал. И себя продал.
— Я адаптируюсь, Виктор! — вспыхнул Плотников. — А ты живёшь в позавчерашнем дне! С твоим Ильичом! Мир изменился!
— Мир сошёл с ума! — крикнул Майстренко и выбежал из кабинета.
Он бежал по длинным, пустынным коридорам управления, и стены, казалось, кричали ему вслед: «Безнадёжный актив! Безнадёжный актив!» Он ворвался в свой архив, захлопнул дверь и прислонился к ней спиной, задыхаясь. Его взгляд упал на гипсовый бюст. Молчаливый. Вечно смотрящий в будущее.
— Почему ты молчишь? — закричал Майстренко. — Почему?! Дай мне формулу! Дай мне оружие против этой… этой арифметики ада!
Бюст молчал. И в этом молчании Майстренко с ужасом прочитал то же самое, что сказал Волынский: его вера была безнадёжным активом. Ленин не даст ответа. Потому что ответа нет. Есть только баланс. Активы и пассивы. И он, Виктор Петрович Майстренко, был в графе «расходы».
Это и было седьмым доказательством. Не явным, не кровавым. Тихим, бюрократическим, абсолютным. Доказательством того, что миф мёртв. Что никакая идея, никакая система, никакая святыня не устоит перед холодным расчётом, который объявляет её нерентабельной.
3.
В санатории «Сосновый Бор» Иван Понырев, несмотря на транквилизаторы, продолжал своё расследование. Он уговорил медсестру, симпатизировавшую «поэту-несчастненькому», принести ему свежие газеты. Он искал не политические новости. Он искал странности. Несостыковки. Элементы «бухгалтерской магии».
И нашёл. В разделе «Хроника» одной из вечерних газет он прочёл короткую заметку: «На территории завода «Гигант» произошёл нелепый несчастный случай. Сторож архива технической документации, 52-летний В.П. Майстренко, поскользнулся на лестнице, упал и получил сотрясение мозга. Доставлен в больницу. По предварительным данным, причиной падения стала расшатавшаяся ступенька».
Ивана бросило в жар. Майстренко. Тот самый, о котором он слышал как о «чудаке», «ленинце». Тот, кто был хранителем архива. Тот, кто, возможно, тоже что-то знал или чувствовал. «Нелепый несчастный случай». Ровно как с Берлюковым. Не смерть, но вывод из игры.
Это было слишком. Совпадение? Возможно. Но Иван уже не верил в совпадения. Он верил в систему. В логику. И логика подсказывала: Волынский методично устраняет «непроизводительные элементы», которые могут помешать его «аудиту». Берлюков — старый идеолог. Майстренко — хранитель старой веры. Оба — пассивы. Оба — списаны.
Это и было тем самым, седьмым доказательством. Цепочка. Не мистическая, а управленческая. Волынский не убивал. Он оптимизировал. И в его оптимизации не было места ни старой партийной чести, ни архивной вере. Они были, как сказал бы Коробейников, «экологическим ущербом», от которого нужно избавиться.
Иван подошёл к окну. На пустыре, у той же ржавой бочки, снова сидел рыжий кот. Он сидел неподвижно, уставившись в темноту, будто сторожа что-то. Или кого-то.
И тут Ивана осенило. Кот был не мистическим существом. Он был индикатором. Как лакмусовая бумажка. Присутствие кота означало, что где-то рядом проводится «оптимизация». Что баланс пересчитывается. Что активы превращаются в пассивы, а пассивы — списываются.
Он нашёл доказательство. Но что он мог с ним сделать? Кому рассказать? Врачу Кузьмину? Тот запишет ещё один бред в историю болезни. Милиции? Они лишь пожмут плечами: «Несчастный случай, гражданин. Ступенька была расшатана». Директору завода? Тот уже капитулировал.
Он был один. Со своим седьмым доказательством. С пониманием того, что зло победило не потому, что оно сильнее добра. А потому, что оно перестало быть злом в старом, мифическом смысле. Оно стало процедурой. Бухгалтерской проводкой. Статьёй расхода. И против этого не было защиты. Ни у Ленина в мавзолее, ни у Бога на небесах. Потому что новым богом был Баланс. А у Баланса нет ни сердца, ни души. Только дебет и кредит.
Иван сел на кровать и засмеялся. Тихим, безумным смехом. Он смеялся над собой, над Майстренко, над Берлюковым, над всем этим гибнущим миром старых смыслов. Они боролись с призраками, с метафизикой, а настоящий демон пришёл в костюме от «Армани» и с калькулятором в руках. И был неуязвим. Потому что он не требовал веры. Он требовал лишь подписи под отчётом.
А за окном кот, услышав смех, повернул голову в сторону освещённого окна палаты. Потом лениво поднялся и, вильнув хвостом, снова шагнул в тень от бочки. И растворился в ней. Как списанный актив в графе «убытки прошлых лет». Бесследно и окончательно.
Глава третья, в которой седьмым доказательством существования Волынского и его дела стала не явная мистика, а железная, неопровержимая логика экономического абсурда, превращающая веру в безнадёжный актив, а людей — в строки баланса, подошла к концу. И баланс, как ему и положено, сошёлся. Дебет равнялся кредиту. Убыток — покрывался распродажей. А душа, если она и была, проходила по графе «нематериальные активы с нулевой стоимостью».
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ. ПОГОНЯ, ИЛИ КТО ЗА РУЛЁМ «ДЕВЯТОК»?
То, что случилось в полдень на проспекте Димитрова, в двух шагах от здания управления «Гиганта», впоследствии ни один из свидетелей не смог описать связно. А свидетелей было много: работницы соседней кондитерской фабрики «Красный Октябрь», выбежавшие на перекур; водитель грузовой «Волги», везущий ящики с казённой водкой; и сам Павел Иосифович Бунша, главный ревизор из комитета по управлению государственным имуществом, приехавший с внезапной проверкой документов по приватизации.
Волынский и Коробейников как раз выходили из «Гиганта», обсуждая удачное начало аукциона по продаже акций цеха №4. Их чёрная, лакированная до зеркального блеска иномарка (модель столь редкая, что её название никто не знал, все звали просто «та штуковина») стояла у подъезда. У открытой задней двери, положив лапу на порог и вылизывая другую, восседал кот Борис.
Именно в этот момент Павел Иосифович Бунша, маленький, суетливый человечек в очках и слишком большом пальто, решил проявить принципиальность. Его карьера была построена на том, чтобы находить мелкие, но досадные нарушения в самых безупречных документах. Увидев роскошную машину, явно не соответствующую скромному статусу госучреждения, а главное — увидев КОТА, сидящего в салоне так, будто он там полноправный хозяин, Бунша надулся от сознания своего долга.
— Это чей автомобиль? — крикнул он, подбегая и хватая за рукав подошедшего Коробейникова.
— Наш, — улыбнулся тот, смотря поверх головы ревизора.
— А кот? Кто разрешил животное в служебный транспорт? Это же нарушение санитарных норм! Где ветеринарное свидетельство? И вообще, по какой статье расходов записано содержание данного… э… транспортного средства?
Волынский, уже сидевший в машине, медленно опустил стекло.
— Феликс, мы опаздываем.
— Сейчас, Аркадий Павлович, — Коробейников обернулся к Бунше с самой сладкой улыбкой. — Уважаемый… товарищ ревизор? Все документы на машину и… э… на сотрудника Бориса в полном порядке. Они приобщены к делу о реструктуризации под шифром «Диавол». Можете запросить.
— Я запрашиваю здесь и сейчас! — взвизгнул Бунша, чувствуя запах крупной нарушения. — И предъявляю вам акт о непредставлении документов! Водителя — к ответу! А кота… кота изъять для проверки!
Кот Борис, услышав это, перестал вылизываться. Он повернул свою огромную рыжую голову к Бунше и прищурился. Потом не спеша слез с сиденья, выпрыгнул на асфальт и, выгнув спину, потянулся. После чего он подошёл к ближайшему уличному фонарю, встал на задние лапы, обхватил столб передними и начал точить об него когти с таким металлическим скрежетом, будто точил ножи.
— Вандализм! — закричал Бунша. — Порча муниципального имущества! Милицию!
В этот момент из подъезда выскочил запыхавшийся Анатолий Зелло (бывший Азазелло) в кожаном пиджаке. Он нёс тяжёлый алюминиевый кейс.
— Прошу прощения, задержался, — бросил он, кивая Волынскому, и сунул кейс на заднее сиденье.
Бунша увидел кейс. Его ревизорское сердце ёкнуло. «Документы! Наверняка подложные! Или деньги! Наличные, неучтённые!»
— Этот кейс! Его тоже к осмотру! — он бросился к машине и ухватился за дверцу.
И тут началось.
Коробейников, ловко увернувшись от хватки Бунши, вскользь пихнул его в сторону, сел на переднее пассажирское сиденье и захлопнул дверь. Зелло прыгнул за руль. Мотор завёлся с тихим, мощным рокотом.
— Стой! Не имеете права! — завизжал Бунша и, в припадке служебного рвения, бросился наперерез, встав перед капотом, раскинув руки. — Я вас не пущу! Я Павел Иосифович Бунша!
Кот Борис, закончив точить когти, спрыгнул, подбежал к машине, но дверь была уже закрыта. Тогда он запрыгнул на капот, прямо перед лицом ошеломлённого Бунши, сел, свернул хвост бубликом и начал умываться, демонстративно игнорируя ревизора.
Это было слишком. Бунша, теряя последние остатки разума, схватил со стоящей рядом тележки продавщицы мороженого деревянный лоток и замахнулся на лобовое стекло.
— Я вас!..
Зелло, не меняя выражения лица, дал задний ход. Машина рванула с места так резко, что кот на капоте лишь вцепился когтями в лаковое покрытие, а Бунша со своим лотком промахнулся и, потеряв равновесие, шлёпнулся на асфальт. Но тут же вскочил. И тут он увидел, что кейс на заднем сиденье… приоткрылся. И оттуда, подпрыгивая на ухабах, посыпались новенькие, хрустящие пачки стодолларовых купюр.
Это зрелище придало Павлу Иосифовичу силы дикого кабана. Забыв про кота, про документы, про всё, он рванулся в погоню с криком: «Держи! Грабеж! Деньги!»
Иномарка, с котом на капоте, понеслась по проспекту, легко лавируя между троллейбусами. А за ней, задыхаясь, бежал маленький человек в большом пальто, размахивающий деревянным лотком и вопиющий что есть мочи.
Первым, кто попытался пресечь это безобразие, был милиционер Потапов, стоявший на посту у кинотеатра «Вымпел». Услышав крики и увидев лихача с котом на капоте, он свистнул и шагнул на проезжую часть, подняв жезл. Машина даже не сбросила скорость. Потапов отскочил, но тут увидел бегущего Буншу.
— Гражданин! Остановитесь! Бежать за машиной запрещено!
— Они деньги украли! — захлёбываясь, выкрикнул Бунша, не останавливаясь. — В кейсе! Смотри!
И он, чтобы доказать, швырнул в сторону милиционера… нет, не деньги. Он швырнул лоток от мороженого. Тот угодил Потапову прямо в фуражку, сбив её набекрень. Оскорблённый в лучших чувствах, милиционер забыл про машину и бросился за Буншей: «Стой, сволочь! Освистываешь работника милиции!»
Погоня удвоилась. Теперь за «штуковиной» Волынского нёсся не только ревизор Бунша, но и милиционер Потапов.
На перекрёстке у «Гастронома №1» стояла синяя «девятка» — инкассаторская. Из неё как раз выходили два молодца с сумками. Увидев мчащуюся иномарку с рычащим от ветра котом на капоте, а за ней — дико орущего человека в пальто и милиционера со свистком, они остолбенели. Один из них, по имени Андрей, рефлекторно потянулся к кобуре.
Кот Борис, проносясь мимо на капоте, встретился с ним взглядом. И… плюнул. Не по-кошачьи, а по-человечески, с таким мерзким, презрительным звуком, что у инкассатора Андрея от неожиданности дёрнулся палец на спусковом крючке. Раздался выстрел. Пуля, к счастью, ушла в небо, но сигнал тревоги был подан.
Теперь к погоне присоединилась синяя «девятка» с мигалкой и воющими сиренами. Инкассаторы решили, что это ограбление века, и они вот-вот станут героями.
Картина стала сюрреалистической. По центральному проспекту города несётся чёрная иномарка, на капоте которой, прижав уши, сидит рыжий кот. За ней, отчаянно махая руками, бежит ревизор. За ревизором — милиционер. А за милиционером — воющая инкассаторская машина.
Навстречу им из переулка выруливал грузовик ЗИЛ с надписью «Овощи». Водитель, дядя Ваня, был в лёгком подпитии после дружеских посиделок на базе. Увидев этот кавардак, он от неожиданности вывернул руль. Грузовик занесло, он встал поперёк дороги, перекрыв обе полосы. Из кузова посыпались мешки с луком.
Волынский в машине вздохнул.
— Феликс, это начинает надоедать.
— Согласен, Аркадий Павлович. Борис, будь другом.
Кот на капоте, кажется, понял. Он обернулся, глянул на надвигающуюся стену из грузовика и мешков, потом на приоткрытое окно у водителя. И прыгнул. Не в салон. Он прыгнул в открытое окно грузовика, прямо на лицо ошарашенного дяди Вани. Тот завизжал, отпустил руль и начал бороться с рыжей громадой, заползшей ему за шиворот.
Между тем, Зелло, не сбавляя скорости, юркнул в узкий проход между ЗИЛом и столбом, процарапав зеркалом по кузову с душераздирающим скрежетом. Они проскочили.
Бунша, подбежав к грузовику, увидел лишь мешки с луком и дерущегося с котом водителя. Милиционер Потапов налетел на него сзади, и они оба грохнулись в лук, путаясь в длинном пальто и милицейской шинели. Инкассаторская «девятка» тормознула в сантиметрах от ЗИЛа.
Казалось, погоне конец. Но Павел Иосифович Бунша был упрям. Он вылез из-под Потапова, выплюнул луковую шелуху и, обезумевшими глазами оглядевшись, увидел свою цель. Иномарка Волынского, объехав затор, уже выруливала на следующую улицу. А неподалёку, у тротуара, стоял мотоцикл «Урал» с коляской. Хозяин, парень в косухе, зачарованно наблюдал за суматохой.
Бунша, не раздумывая, подбежал и, оттолкнув парня, вскочил в коляску.
— В погоню! Служебное задание! — скомандовал он, тыча пальцем в удаляющийся чёрный силуэт.
— Ага, щас, — усмехнулся парень, но глаза его загорелись авантюризмом. — Держись, дед!
«Урал» с ревом рванулся с места. Буншу выбросило на спинку коляски, но он впился в борт мёртвой хваткой. Милиционер Потапов, отряхиваясь от лука, увидел это и, матерясь на чём свет стоит, побежал к стоящей рядом милицейской «копейке». Погоня возобновилась, превратившись в настоящий автопробег: «штуковина» Волынского, мотоцикл с ревизором в коляске и милицейская «копейка».
На площади Ленина их ждала пробка. Светофор сломался. Волынский жестом показал Зелло свернуть на трамвайные пути. Машина, к ужасу пешеходов, плавно выехала на рельсы и понеслась, обгоняя стоящие троллейбусы.
Мотоциклист, недолго думая, рванул за ними. «Урал» запрыгал на стыках рельсов, коляску мотало из стороны в сторону. Бунша, зелёный от страха, но не отпускающий вожделенного образа кейса с деньгами, орал что-то нечленораздельное.
И тут случилось то, что потом в рапортах назовут «цепью роковых случайностей».
Из-за угла гостиницы «Центральная», не зная о погоне на путях, выкатил пустой трамвай маршрута №13. Вагоновожатая, тётя Маша, мирно жевала булку.
Зелло, увидев трамвай, резко вывернул с путей на мостовую, проехал по тротуару, чуть не задев киоск «Союзпечати», и скрылся в арке.
Мотоциклист на «Урале» не успел среагировать. Он по инерции вынесся прямо навстречу трамваю. В последний момент он дёрнул руль в сторону, выбросив мотоцикл с рельсов, но коляска с сидевшим в ней Буншей зацепилась колесом за рельс.
Произошло всё медленно и страшно. Коляска перевернулась. Павел Иосифович Бунша вылетел из неё, как мешок с луком, и шлёпнулся на асфальт. Пустой трамвай №13, не успев затормозить, наехал передней тележкой на опрокинутую коляску. Раздался оглушительный лязг и скрежет металла. Коляску смяло, как консервную банку.
Тишина. Потом крики. Подбежали милиционер Потапов, инкассаторы, вагоновожатая тётя Маша, выронившая булку. Подбежал и мотоциклист, отделавшийся испугом и ссадинами.
Павла Иосифовича Буншу подняли. Он был жив, но находился в состоянии глубокого шока. Он не помнил ни своего имени, ни места работы. Он только бормотал, глядя в одну точку, туда, где скрылась чёрная машина:
— Кейс… Деньги… Кот… Седьмое доказательство… Списали… всех списали…
Его увезла «скорая». Милиционер Потапов составлял протокол, тыча пальцем в мотоциклиста: «Вы знаете, с кем связались? Это был главный ревизор Бунша!» Мотоциклист лишь пожимал плечами: «Он сам напросился, честное слово».
А где-то далеко, на тихой улице в районе старых особняков, чёрная «штуковина» наконец остановилась. Волынский, Коробейников и Зелло сидели внутри. Кот Борис, вернувшийся каким-то своим путём, уже сидел на заднем сиденье и снова вылизывал лапу, будто ничего не произошло. Кейс с деньгами лежал рядом, закрытый.
— Неряшливо, — сказал Волынский, глядя в окно. — Излишний шум. Привлекает ненужное внимание.
— Виноват, Аркадий Павлович, — кивнул Зелло. — Не ожидал, что ревизор окажется таким… упорным.
— В маленьких людях часто таится великая глупость, — философски заметил Коробейников. — Он принял нас за обычных жуликов. Не понял масштаба.
— Он искал седьмое доказательство, — тихо произнёс Волынский. — И нашёл. Только не то, которое хотел. Доказательство того, что система, в которой он был мелкой шестерёнкой, уже не работает. Что его принципиальность смешна. Что его можно списать, как списывают устаревшее оборудование. И никто даже не вспомнит, как его звали.
Он вздохнул.
— Пора заканчивать с «Гигантом». Феликс, подготовьте финальные документы по всем активам. Завтра у нас встреча с потенциальными покупателями здания управления. Пора превращать наследие в ликвидность.
Машина тронулась и растворилась в вечерних сумерках. А на площади, среди осколков пластика и погнутого металла коляски, валялся один-единственный предмет, выпавший из кармана пальца Павла Иосифовича во время полёта. Старая, потёртая удостоверение главного ревизора. Ветер листал его страницы, на которых уже не было никакой власти. Только пустые графы. Как незаполненный баланс.
ГЛАВА ПЯТАЯ. ДЕЛО БЫЛО В «ГИГАНТЕ»
Если бы кто-нибудь спросил любого жителя города, где находится самый сытный и беспечный уголок в эту смутную весну 1992 года, ответ был бы единодушным: «В «Гиганте», конечно!». При этом собеседник имел в виду не гулкие цеха или пыльный архив, а то, что называлось Культурно-деловым центром «Гигант» (бывший Дворец культуры имени XXII съезда КПСС), а точнее — его верхний этаж, где располагался закрытый клуб для руководящего состава завода и почётных гостей. В просторечии — «Красная дирекция».
Некогда здесь читали лекции о мирном атоме, устраивали смотры художественной самодеятельности и торжественные приёмы передовиков производства. Теперь же «Красная дирекция» являла собой причудливый гибрид биржи, ресторана и ночного клуба. Здесь, в клубах сигаретного дыма, под треск разваливающейся экономики, вершились судьбы акций, лимитов и контрактов. Здесь, за столиками под алыми, чуть полинявшими бархатными скатертями, под некогда победным лозунгом «Да здравствует коммунистический труд!», теперь шёл нескончаемый пир во время чумы, который точнее было бы назвать «распилом во время дефолта».
В тот вечер, когда на проспекте Димитрова заканчивали убирать осколки от «Урала» и коляски Павла Иосифовича Бунши, в «Красной дирекции» было особенно людно и шумно. Повод был: успешное закрытие аукциона по продаже 49% акций литейного цеха №4. Небольшая, но уже реальная сумма в долларах поступила на счёт управляющей компании. И дирекция «Гиганта» во главе с Геннадием Степановичем Морковиным решила «отметить этап».
Зал гудел, как растревоженный улей. За столиками сидели не поэты и писатели, а инженерно-технические тузы: начальники цехов, плановики, экономисты, снабженцы, юрисконсульты. Их жёны, в кричащих нарядах «из загранки», звенели бокалами. Вместо литфондовских карточек на столе лежали кипы документов: проекты уставов новых АО, договоры о намерениях, калькуляция «откатов». Вместо возвышенных споров о литературе шёл обмен информацией куда более прозаической:
— Слышал, Гена Морковин себе «шестёрку» BMW присмотрел… со склада конфиската.
— Да ну? А мне говорили, он дачу в Жуковке берет. У Чубайса люди через одного покупают.
— Кстати, про Чубайса… те консультанты, Волынский, они же оттуда, из его команды? Говорят, прямой доступ.
— Неважно, откуда. Важно, что у них деньги. И разрешение на всё. Вот цех №4 — только начало. Дальше — главный корпус под снос. Там жилой комплекс будет, я уже долю присмотрел…
В углу, у рояля «Красный октябрь», который давно не настраивали, сидел главный идеолог вечера — заведующий отделом социального развития завода, а по совместительству тамада всех празднеств, Жора Бенгалов. Он был худ, вертляв и обладал неистощимым запасом похабных анекдотов и тостов «под коньячок». Сейчас он, красный от усердия и выпитого «Столичного», пытался настроить микрофон, через который собирался объявить о начале «торжественной части».
Рядом с ним суетился его верный помощник, Варенухин, завхоз клуба, человек с лицом вечно задерганного хорька. Он расставлял на столах дефицитные «Белугу» и «Столичную», убрав подальше портвейн и водку в пластиковых бутылках — для гостей попроще.
Центром всеобщего внимания был, конечно, Степан Богданович Лиходеев, начальник отдела снабжения, человек-легенда. Ходили слухи, что через его руки за последние полгода прошло столько цветного металла и стройматериалов, что хватило бы на постройку маленького заводика. Сам Степан Богданович, грузный, с заплывшими глазами, сидел в кресле, похожем на трон, и, отхлёбывая коньяк, благодушно наблюдал за суетой. Рядом с ним, как тень, маячил его заместитель, тихий и всеисполняющий Варенуха.
— Степан Богданович, — подскочил к нему плановик из цеха №3, — а правда, что оборудование из четвёртого цеха уже в Турцию погрузили? Ещё до аукциона?
— Не твоя, Витя, забота, — благостно ответил Лиходеев. — Твоя забота — план на квартал сделать так, чтобы там был простой по причине… отсутствия сырья. Понимаешь? А что, где и кому — это уже вопросы высшей логистики. Рыночные.
— Но люди-то… рабочие…
— Рабочие — они как трава. Выжгли — новая вырастет. Не на этом заводе, так на рынке. Главное — чтоб нам с тобой хорошо рослось, — Степан Богданович подмигнул и отпил коньяка.
В это время дверь в зал распахнулась, и на пороге появился Феликс Коробейников. Он был один, без Волынского. На нём был всё тот же потрёпанный пиджак, но галстук сегодня был ярко-фиолетовый. В руках он держал не портфель, а старомодный саквояж. Его появление вызвало лёгкое замешательство, быстро сменившееся подобострастными улыбками. Эти люди уже знали, что Коробейников — ключ к Волынскому, а Волынский — ключ к деньгам и разрешениям.
— Феликс Степанович! Какая честь! — засуетился Морковин, поднимаясь навстречу. — Аркадий Павлович не соблаговолит?
— Аркадий Павлович прислал меня с небольшой… культурной программой, — улыбнулся Коробейников, обводя зал пустым взглядом. — В знак успешного начала нашего сотрудничества. А также для установления неформальных контактов. Говорят, у вас тут… творческая атмосфера.
— О да! — взвизгнул Жора Бенгалов, хватая микрофон. — У нас сегодня, Феликс Степанович, настоящий праздник души! Несмотря на все трудности переходного периода!
Коробейников мягко отстранил его от микрофона.
— Позвольте мне, как гостю. Я, знаете ли, в прошлой жизни на кафедре научного коммунизма преподавал. Искусство агитации и пропаганды. Сейчас, правда, предмет сменился. Теперь это — искусство продаж и пиара. Но суть та же: нужно уметь подать товар лицом. А лицо у вас, товарищи… — он сделал театральную паузу, — у вас у всех очень озабоченные лица. Как будто вы не празднуете успех, а хороните кого-то.
В зале засмеялись нервно.
— Да мы просто… рабочие будни, — пробормотал Морковин.
— Именно! — воскликнул Коробейников. — Нужно разбавить будни чем-то возвышенным! Я, например, слышал, у вас тут были таланты. Инженер-лирик Иван Понырев, например. Стихи писал. Где он?
— В… на лечении, — смутился кто-то.
— Жаль. А то бы он сейчас гимн новому времени сложил. Ну да ладно. У меня для вас есть нечто более наглядное.
Он поставил саквояж на свободный столик и щёлкнул замками. Все замерли в ожидании пачек валюты. Но Коробейников вынул оттуда… бутылку. Не простую. Бутылку из тёмно-зелёного стекла, без этикетки, с восковой печатью на горлышке.
— Коньяк, — таинственно произнёс Коробейников. — Не просто коньяк. «Парижская коммуна». 1871 года розлива. Символично, не правда ли? Последний глоток революционного духа, который вот уже сто двадцать лет ждёт своего часа.
В зале пронёсся восхищённый шёпот. Бутылка переходила из рук в руки, её рассматривали как святыню.
— Давайте же выпьем, товарищи! — предложил Коробейников. — За новую жизнь «Гиганта»! За то, чтобы прошлое окончательно перебродило в элитный алкоголь, а будущее было сладким, как этот нектар!
Бутылку открыли с благоговением. Налили по чуть-чуть в бокалы. Выпили. Коньяк и правда был божественным. Настроение в зале мгновенно потеплело, границы стёрлись. Коробейников, казалось, растворился в толпе, подливая всем из своей волшебной бутылки, которая, странное дело, не кончалась.
И тут началось самое интересное. Под воздействием невиданного коньяка и гипнотического присутствия Коробейникова, с гостей стала спадать тонкая плёнка приличий.
Начальник планового отдела, суховатый и всегда сдержанный Алексей Семёнович, вдруг вскочил на стул и, размахивая калькулятором, начал декламировать похабный вариант «Интернационала»:
«Вставай, проклятьем заклеймённый,
Весь мир голодных и бездарных!
Товарищ чек нам вручённый,
В «Внешпосылторге» всё променял!»
Его поддержали хриплым хором.
Жена главного энергетика, дама с претензиями, сняла с себя дорогущую шаль «от Версаче» (купленную на толкучке у вокзала) и начала танцевать цыганскую пляску, притопывая каблуками и прищелкивая пальцами с перстнями.
Степан Богданович Лиходеев, разомлев, обнял за плечи Коробейникова и начал изливать душу:
— А ты знаешь, Феликс, какая главная проблема России? Дурак у власти? Нет! Умный без власти? Тоже нет! Главная проблема — это дефицит упаковки! Вот был у нас чугун. Дешёвый, тяжёлый. А сейчас нужно уметь его «упаковать»: назвать «ломом чёрных металлов с потенциалом рециклинга», нарисовать красивый график и продать лопуху из Швейцарии! Вот этим я и занимаюсь! Упаковываю! Я — главный упаковщик «Гиганта»!
Коробейников внимательно слушал, кивая, а его руки, казалось, случайно, касались карманов пиджака собеседников, снимали с полок какие-то бумаги, подкладывая вместо них другие.
В самый разгар этого балагана дверь снова открылась. На пороге стоял Волынский. Он был один. Он стоял молча, наблюдая за происходящим, и на его лице не было ни удивления, ни осущения. Только лёгкая усталость, как у учёного, наблюдающего предсказуемый эксперимент.
Постепенно шум стих. Гости, как школьники, застигнутые директором, замялись. Лиходеев поспешно отстранился от Коробейникова.
— Аркадий Павлович! Мы тут… отмечаем…
— Вижу, — сухо сказал Волынский. Он медленно прошёл в центр зала. Его пустой взгляд скользнул по бутылке «Парижская коммуна», по похабным стихам, записанным на салфетке, по растрёпанной даме со шалью. — Продолжайте. Не стесняйтесь. Это очень… показательно.
— Аркадий Павлович, может, присоединитесь? — робко предложил Морковин.
— Нет, спасибо. Я пришёл по делу. Феликс, ты получил то, за чем приходил?
— Практически, Аркадий Павлович, — ответил Коробейников, хлопая саквояжем, который странно отяжелел.
— Тогда идём. Здесь пахнет… некондицией.
Но тут вперёд выскочил Жора Бенгалов, осмелевший от коньяка и желания выслужиться.
— Уважаемый Аркадий Павлович! Позвольте от лица всего коллектива «Красной дирекции»… то есть, завода «Гигант»… выразить вам глубочайшую… Но прежде чем вы уйдёте, может, вы скажете нам, простым советским инженерам, в чём же секрет успеха? В чформула? Мы все тут ученики, мы жаждем знаний!
Волынский остановился и медленно повернулся к Бенгалову.
— Секрет? Формула? Вы хотите формулу?
— Да-да! Как птицу-тройку в будущее направить! — залебезил Бенгалов.
— Формула проста, — сказал Волынский, и его голос прозвучал на suddenly тихом, но отчётливом зале. — Берётся предприятие-банкрот. Находится человек, готовый за небольшую долю помогать его разделу. — Он посмотрел на Морковина. Тот потупился. — Находится снабженец, готовый вывезти последнее железо. — Взгляд на Лиходеева. Тот попытался налить себе коньяку, но рука дрогнула. — Находится кучка инженеров, готовых за банку икры и бутылку коньяка подписать любой акт о списании. — Взгляд скользнул по залу. — Всё это умножается на полное отсутствие совести и делится на время. Получается ликвидный актив. Вот и вся формула. Вы не ученики. Вы — расходный материал этой формулы.
В зале повисла мёртвая тишина. Было слышно, как за окном воет ветер.
— Но… но это же цинизм! — пискнул Бенгалов, уже пожалев, что ввязался.
— Нет, — поправил Волынский. — Это бухгалтерия. А бухгалтерия, как известно, наука точная. Она не признаёт цинизма. Только дебет и кредит. А вы все, — он обвёл зал жестом, — к сожалению, уже давно в графе «кредит». Прощайте.
Он повернулся к выходу. Но Бенгалов, окончательно потеряв голову, закричал ему вдогонку:
— А сами-то вы кто?! Кто вы такой, чтобы нас судить?! Вы кто?!
Волынский обернулся в последний раз. В его пустых глазах что-то сверкнуло.
— Я? Я — аудитор. Пришёл проверить, насколько ваша реальная стоимость соответствует заявленной. И, как вижу, она стремится к нулю. А то, что стремится к нулю, рано или поздно исчезает. Без всякой мистики. По законам математики.
Он вышел. За ним, кланяясь и ухмыляясь, последовал Коробейников с саквояжем.
В зале несколько секунд царило оцепенение. Потом Лиходеев хрипло сказал:
— Чёрт с ним! Продолжаем! Наливайте!
Но праздник был безнадёжно испорчен. Гости чувствовали себя так, будто их выставили голыми на мороз. Вдруг заскрипела и заходила ходуном люстра под потолком. Погас свет. На секунду. Когда он зажёгся снова, гости с ужасом обнаружили, что…
Буфетная стойка была пуста. Исчезли не только «Белуга» и «Столичная», но и вся посуда, включая те самые бокалы, из которых они пили «Парижскую коммуну».
Со стола Степана Лиходеева исчезла его барсетка, а из внутреннего кармана пиджака — записная книжка с телефонами и «чёрными» схемами.
У Жоры Бенгалова с головы бесследно пропал парик, который он тщательно скрывал, обнажив лоснящийся, жалкий череп.
А на месте, где стоял саквояж Коробейникова, лежала лишь одна вещь: потрёпанная, советская расчётная книжка члена профсоюза за 1985 год. Последняя запись в графе «взносы» была помечена 1991 годом. Далее — пустота.
В ту же ночь в «Красной дирекции» случился пожар. Несильный, локальный. Сгорели только бухгалтерские архивы за последние два года и гардероб с верхней одеждой гостей. Расследование установило «короткое замыкание в старой проводке». Никто не пострадал, если не считать морального ущерба и потери документов, которые могли бы послужить доказательствами во множестве будущих судебных дел.
А на следующее утро по заводу «Гигант» поползли слухи. Говорили, что Волынский — не просто консультант. Что он видит людей насквозь. Что он не берёт взяток, потому что ему не нужно — он забирает всё, что захочет, сам. И что тем, кто пировал в «Красной дирекции», осталось недолго. Потому что аудитор проверил баланс и вынес вердикт: «Несоответствие. Подлежит ликвидации».
И пир действительно скоро кончился. Уже через неделю Степана Лиходеева арестовали за хищение в особо крупных размерах. Варенуха сдал всех, включая Морковина. Жора Бенгалов, опозоренный, уволился «по собственному». А «Красная дирекция» была опечатана и выставлена на продажу как «помещение свободного назначения, 250 кв. м, требует ремонта».
Так бесславно закончился пир инженерно-бюрократической богемы завода «Гигант». Их «творчество» оказалось никому не нужно, даже им самим. Как и предсказывал холодный аудитор Волынский, их реальная стоимость действительно стремилась к нулю. И достигла его.
ГЛАВА ШЕСТАЯ. ПРОИЗВОДСТВЕННАЯ ШИЗОФРЕНИЯ, КАК И БЫЛО СКАЗАНО
В заводском санатории-профилактории «Сосновый Бор» пахло хлоркой, тёплым деревом стен и безвыходностью. Иван Понырев, он же Безромысленный, провёл здесь уже десять дней. Десять дней относительного покоя, прогулок по жёстким сосновым аллеям и бесед с врачом-психоневрологом Кузьминым, который постепенно становился для него единственной связью с миром, сохранявшим хотя бы видимость логики.
Иван больше не кричал о дьяволе. Он научился излагать свои мысли спокойно, методично, как инженер, докладывающий о неисправности агрегата.
— Видите, Сергей Сергеевич, — говорил он Кузьмину, сидя в кабинете с потертым линолеумом и портретом Павлова на стене, — это не бред. Это — системная ошибка. Волынский ведёт себя не как жулик. Жулик боится, прячется, хочет урвать и скрыться. Волынский действует открыто, нагло, как человек, который знает, что он — часть новой операционной системы. И эта система ему разрешает всё. Он не нарушает законы — он их пишет. Вернее, переписывает под себя. Как вирус, который перестраивает код под свою репликацию.
Кузьмин, старый, усталый человек с добрыми глазами, слушал его, положив локти на стол и сложив пальцы домиком.
— Продолжайте, Иван Николаевич. Очень интересная аналогия. «Вирус», «операционная система»… Вы программист, кажется?
— Нет, я инженер-конструктор. Но суть не в этом. Суть в том, что он предсказывает события не как провидец, а как… бухгалтер, который сводит баланс. Он видит все активы и пассивы «Гиганта» и знает, какие строки нужно аннулировать, чтобы баланс сошёлся. Берлюков был пассивом. Майстренко — пассивом. Цех №4 — актив, но его можно превратить в деньги, а значит — тоже списать. Он оперирует не мистикой, а холодной экономической необходимостью. И это страшнее.
— Страшнее? — переспросил Кузьмин.
— Да! Потому что против мистики можно было бы найти защиту. Священника, оберег, ещё какую-то ерунду. А против его логики защиты нет. Она неопровержима. Дважды два — четыре. Убыточный актив — подлежит ликвидации. Всё. Ты не можешь спорить с арифметикой.
Кузьмин кивнул, делая пометки в истории болезни. Его записи были аккуратны, как бухгалтерские проводки.
— Иван Николаевич, а вы не думали, что ваша… системная ошибка, как вы её называете, находится не в реальности, а в вашем восприятии? Что вы, как инженер, привыкший к строгой логике чертежей и расчётов, столкнулись с миром, где логики больше нет? И ваш мозг, отказываясь принять хаос, пытается найти в нём хоть какую-то систему, пусть даже зловещую? Наделить смыслом бессмысленное? Создать фигуру «главного бухгалтера» в аду, чтобы было с кем спорить? Это классический защитный механизм.
Иван замер. Эта мысль ударила его, как обухом. Что, если Кузьмин прав? Что, если Волынский — просто удобная проекция, воплощение всех его страхов перед абсурдом приватизации, перед распадом знакомого мира? Вдруг он, Иван, и вправду сошёл с ума, просто его безумие приняло форму гипер-рационального бреда?
— Но… но совпадения? Берлюков? Майстренко?
— Совпадения, Иван Николаевич. Время такое. Людей ломает. Одних — физически, других — морально. А вы, впечатлительный, творческий человек… вы взяли на себя боль всех. И ваш разум пытается её каталогизировать, разложить по полочкам. Даже если эти полочки — колонки баланса какого-то мифического Волынского.
Вечером, после ужина, состоявшего из каши с сосиской и компота из сухофруктов, Иван вышел на крыльцо. В палате с ним жил ещё один пациент, бывший парторг цеха радиодеталей, Александр Иванович. Тот тихо сходил с ума по-своему: он был уверен, что за ним следят агенты ЦРУ, которые хотят украсть секретную технологию пайки микросхем, известную только ему. Его бред был старым, советским, почти уютным в своей паранойе. Рядом с ним бред Ивана о бухгалтере-антихристе казался слишком современным, слишком сложным и потому ещё более подозрительным.
Иван закурил. Сумерки сгущались. Из-за деревьев показался рыжий кот. Тот самый. Он сидел на скамейке и смотрел на Ивана равнодушными зелёными глазами. Иван почувствовал, как сердце ёкнуло. Доказательство. Живое, пушистое, неоспоримое.
Он осторожно подошёл.
— Ты… ты же от него. Признайся.
Кот зевнул, показав розовую пасть и острые клыки. Потом спрыгнул со скамейки и пошёл по дорожке, оглядываясь, словно приглашая следовать. Иван, забыв обо всём, пошёл за ним. Кот привёл его к старому, полуразрушенному домику садовника на окраине территории. Дверь была приоткрыта. Кот юркнул внутрь. Иван, понизившись, вошёл.
Внутри было темно, пахло плесенью и землёй. В луче света из разбитого окна Иван увидел кота. Тот сидел на столе, а перед ним, на груде старых газет, лежала… папка. Обычная картонная папка-скоросшиватель. На ней было написано от руки: «Дело по факту несанкционированной реализации активов. Предварительный отчёт».
Дрожащими руками Иван открыл её. Внутри были не официальные документы, а что-то вроде черновика, набросков. Листы, испещрённые стрелочками, фамилиями, цифрами. Он узнал почерк — убористый, инженерный. Это был почерк Майстренко. Видимо, он тайком делал эти выписки в архиве, пытаясь проследить схемы распродажи.
Иван стал читать при тусклом свете. «Цех №4: станок ТЧ-42, инв. №04567, списан по акту №12 от 12.03.92 как неремонтопригодный. Реализован через ЧП «Вектор» (дир. Петров С.И.) компании «Stahlwerk GmbH» (Германия) 15.04.92. Сумма сделки по договору — 5000 USD. По данным таможенной декларации, оборудование прошло как металлолом…» Дальше шли вычисления: «Рыночная стоимость станка в рабочем состоянии — 40-50 тыс. USD. Разница — 45 тыс. USD. По предварительным данным, разница осела на счетах оффшора «Silver Fox Holding», Белиз».
Следующий лист: «Земля под цехом №4: кадастровая стоимость — условная. Продана муниципалитетом за 1% от оценочной стоимости компании «Феникс-Девелопмент» (учредители: Кириллов П.П., Морковин Г.С., номиналы). Через месяц перепродана иностранному инвестору с прибылью 1000%».
Иван листал дальше, и ему становилось холодно. Это не была мистика. Это была бухгалтерия. Грязная, вороватая, циничная. Но абсолютно реальная. Майстренко, как сумасшедший архивариус, собрал по крупицам картину распада. И в центре каждой схемы фигурировали косвенные упоминания: «консультанты рекомендовали…», «по заключению внешних экспертов…», «в соответствии с программой оптимизации…».
Волынский был не дьяволом. Он был крышей. Легализатором. Тем, кто превращал уголовное преступление в законную финансовую операцию. Его «магия» заключалась в знании дыр в законодательстве, связях в верхах и абсолютной беспринципности.
Иван схватил папку. Это было оно. Седьмое доказательство. Не явление беса, а папка с документами. Он должен был показать её Кузьмину. Всем.
Он выбежал из домика. Кот сидел на крыльце и снова умывался. Иван бросился через парк к главному корпусу. Он ворвался в кабинет Кузьмина, не постучав.
— Сергей Сергеевич! Смотрите! Я нашёл! Я не сумасшедший! Вот она — система!
Он швырнул папку на стол. Кузьмин взглянул на неё, потом на возбуждённое лицо Ивана. Он медленно открыл папку, пробежался глазами по листам. Его лицо оставалось спокойным.
— Иван Николаевич, откуда у вас это?
— Кот привёл! В старый домик! Это Майстренко собирал! Он всё знал!
— Майстренко… — Кузьмин вздохнул. — Виктор Петрович — наш старый пациент. Параноидальная шизофрения с манией величия и бредом реформаторства. Он годами сидел в своём архиве и строил эти… конспирологические схемы. Смешивал реальные факты с вымыслом. Он верил, что раскрыл всемирный заговор. К сожалению, его психическое состояние ухудшилось. Он стал опасен для себя. Его пришлось перевести в… в другое учреждение.
— Как?! — Иван остолбенел. — Но здесь же цифры! Факты!
— Цифры, взятые из разных контекстов, Иван Николаевич. Смешанные с домыслами. Типичный бредовый конструкт. Очень детализированный, что характерно для паранойи инженерного склада ума. Вы видите, как заразен может быть такой бред? Вы, впечатлительный, нашли его записи — и ваш собственный стресс нашёл для себя новую, «доказательную» форму. Вы стали соавтором его безумия.
Иван отступил на шаг. Мир закачался. Что, если и правда? Что, если Майстренко был просто сумасшедшим стариком, а он, Иван, подхватил его помешательство, как вирус?
— Но кот… — слабо сказал он.
— Какой кот, Иван Николаевич? — спросил Кузьмин мягко.
— Рыжий… огромный… он здесь, в санатории!
— У нас в «Сосновом Бору» нет кота, — покачал головой Кузьмин. — Санитарные нормы. Возможно, вам показалось. На фоне стресса часто возникают гипнагогические образы. Или вы видели бродячее животное за забором, а сознание, настроенное на поиск «знаков», достроило образ.
Иван молчал. Он чувствовал, как почва уходит из-под ног. Врач говорил спокойно, логично. Его объяснения покрывали все «факты», как мягкое, густое одеяло, под которым всё становилось тёплым, смутным и неважным. Сумасшествие было таким удобным объяснением. Оно снимало с него груз ужаса. Не нужно было бороться с Волынским. Нужно было просто лечиться.
— Вы устали, Иван Николаевич, — сказал Кузьмин, вставая. — Давайте я провожу вас в палату. И папку эту мы, пожалуй, изымем. Чтобы не тревожила. Вам нужно успокоиться. И помните: диагноз «производственная шизофрения» — это не приговор. Это защита вашей психики от непереносимой реальности. Ваш мозг создал более сложный мир, чтобы не сломаться о простой и жестокий. Это мудрость организма. Нам нужно просто помочь вам разобраться, где заканчивается защитная фантазия и начинается реальность, с которой можно жить.
Иван позволил отвести себя в палату. Он лёг на койку и уставился в потолок. Александр Иванович, его сосед, шептал в углу о прослушке в розетке.
Реальность. Какая реальность? Та, где Волынский — обычный жулик, а кот — бродячее животное? Или та, где Волынский — принцип нового мира, а кот — его безразличный дух? Что страшнее? И что легче принять?
Иван закрыл глаза. Он больше не был уверен ни в чём. Даже в том, что он — Иван Понырев. Может, и это — бред. Может, он уже давно в другом месте. Или его вообще нет.
А в кабинете Кузьмин сидел перед папкой Майстренко. Он долго смотрел на неё. Потом взял телефонную трубку, покрутил диск и, когда на том конце сняли трубку, тихо сказал:
— Да. Нашёл кое-что. Нет, не опасен. Просто испуганный молодой человек. Да, я всё уладил. Документы? Конечно. Они будут уничтожены. Как и просили. Хорошо. До свидания.
Он положил трубку, открыл нижний ящик стола, где стоял небольшой электрокамин. Включил его. Пламя разгорелось ровными, почти неестественными витками. Кузьмин, не торопясь, стал по одному листу бросать в огонь наработки Майстренко. Бумага вспыхивала и превращалась в пепел. Последним он сжёг обложку. На ней написал аккуратным почерком: «Заключение. Пациент Понырев И.Н. Диагноз: Острая реакция на стресс с элементами бредоподобных идей. Рекомендовано: продлить курс седативной терапии и социальной изоляции до стабилизации состояния. Прогноз: благоприятный при отсутствии дополнительных травмирующих факторов».
Пепел он стряхнул в урну. Дело было закрыто. Баланс — сведён. Ещё один «непроизводительный элемент» был учтён и переведён в категорию «пациент». Система, тихая и бескровная, работала. И самым страшным в ней было то, что она, как и говорил Волынский, не нуждалась в мистике. Ей хватало простой, бытовой психиатрии и одной-единственной подписи под диагнозом: «Шизофрения, как и было сказано».