Найти в Дзене
Встречи с Сашей Грек

Брат 20 лет не приезжал к маме – а после её ухода приехал с документом и адвокатом

Я стояла на кухне и смотрела на мамину записку. Жёлтый листок был приколот к холодильнику кнопкой с синей шляпкой – точно такой же, какими мама крепила свои послания всю жизнь. «Ксюша, полей фиалки на подоконнике. Целую». Круглые буквы с наклоном вправо, а буква «д» – с длинной нижней петлёй, будто хвостик воздушного змея. Мама ушла почти два года назад, а я так и не сняла эту записку. Не смогла. Каждое утро, доставая молоко из холодильника, я видела выцветающий листок, и мне казалось, что мама где-то рядом – за стеной, в саду, у калитки. Дом пах сухой лавандой и старым деревом. Мама раскладывала мешочки с лавандой по шкафам, и после её ухода я продолжила – покупала на рынке, зашивала в лоскуты из старой наволочки. Это был её дом. А теперь – мой. Мама так решила. Оформила завещание у нотариуса ещё в двадцать втором году, за два года до болезни. Позвонила мне тогда вечером и сказала спокойно, будто речь шла о покупке сахара: «Дом останется тебе, дочка. Ты одна рядом. И он должен жить –

Я стояла на кухне и смотрела на мамину записку. Жёлтый листок был приколот к холодильнику кнопкой с синей шляпкой – точно такой же, какими мама крепила свои послания всю жизнь. «Ксюша, полей фиалки на подоконнике. Целую». Круглые буквы с наклоном вправо, а буква «д» – с длинной нижней петлёй, будто хвостик воздушного змея. Мама ушла почти два года назад, а я так и не сняла эту записку. Не смогла. Каждое утро, доставая молоко из холодильника, я видела выцветающий листок, и мне казалось, что мама где-то рядом – за стеной, в саду, у калитки.

Дом пах сухой лавандой и старым деревом. Мама раскладывала мешочки с лавандой по шкафам, и после её ухода я продолжила – покупала на рынке, зашивала в лоскуты из старой наволочки. Это был её дом. А теперь – мой. Мама так решила. Оформила завещание у нотариуса ещё в двадцать втором году, за два года до болезни. Позвонила мне тогда вечером и сказала спокойно, будто речь шла о покупке сахара: «Дом останется тебе, дочка. Ты одна рядом. И он должен жить – не стоять закрытым». Я просила её не говорить так. Она только вздохнула: «Ксюша, мне семьдесят два. Пора вещи раскладывать по местам».

Брат Олег уехал в Москву двадцать с лишним лет назад. Устроился в логистическую компанию, обзавёлся квартирой в новостройке, женился, развёлся, снова женился. Звонил маме раз в месяц – коротко, сухо, по обязанности. Приезжал ещё реже. На Новый год да на мамин день рождения, и то не каждый раз. А я осталась в Калуге. Работала фармацевтом в городской аптеке, до маминого дома ходила пешком. Три квартала – и вот он, деревянный забор с облупившейся зелёной краской, калитка с хриплой петлёй, крыльцо в две ступени. Когда мама заболела, я приходила каждый день. Готовила, стирала, возила по врачам, сидела с ней вечерами. Олег прислал денег один раз – тридцать тысяч рублей на карту. И всё.

После похорон он побыл два дня. Мы почти не разговаривали. Он ходил по дому, заглядывал в комнаты, открывал мамин комод, перебирал вещи. Я решила, что прощается. Не мешала. На третий день он сел в такси до вокзала и уехал. Обнял меня у калитки – коротко, одной рукой, как обнимают чужих.

Через полгода я оформила наследство и переехала в мамин дом. Сдала свою однушку на третьем этаже в пятиэтажке и стала жить здесь. Привезла немного вещей, но ничего не переставляла. Мамины занавески с вышитыми маками, мамин ковёр – вишнёвый, с бежевыми ромбами, мамина посуда в серванте. Я хотела, чтобы дом оставался таким, каким она его помнила. Каким она его любила.

Больше года прошло тихо. Я привыкла к скрипу половиц, к тому, как ветер гудит в старой печной трубе, к вечернему свету, который падает через западное окно ровной жёлтой полосой на обеденный стол. Привыкла разговаривать с кошкой – рыжей, соседской, которая повадилась приходить через форточку. Привыкла к тишине, в которой иногда слышала мамин голос. Не по-настоящему, конечно. Просто память.

И вот в конце ноября почтальон принёс мне заказное письмо.

Повестка в суд.

Я перечитала бумагу дважды. Потом ещё раз. Олег подал иск об оспаривании завещания и признании его недействительным. Мой родной брат.

Мне стало холодно, хотя батареи в доме грели исправно. Я села за кухонный стол – тот самый, где мама пила чай каждый вечер из своей синей чашки – и набрала номер Олега. Он ответил не сразу, на пятом гудке.

– Ты получила? – спросил он вместо приветствия. Голос низкий, с хрипотцой, отрывистый. Он всегда так говорил – будто экономил слова, берёг их на потом.

– Олег, что это?

– Мама оставила ещё одно завещание. Рукописное. Позже того, что у нотариуса. Дом – нам обоим, пополам.

Я замолчала. В голове не укладывалось. Мама никогда не говорила ни о каком втором документе. Ни слова. За все те годы, что я была рядом.

– Какое рукописное? Откуда?

– Нашёл в комоде. После похорон. Ты же видела – я смотрел вещи.

Я вспомнила, как он ходил по дому, открывал ящики, перебирал бумаги. Значит, не прощался. Искал.

– Почему ты молчал полтора года?

– Советовался с юристом. Хотел разобраться, имеет ли бумага юридическую силу. Это не быстро.

– И что он сказал?

Олег помолчал. Секунда, вторая. Потом произнёс ровно:

– Суд разберётся.

И повесил трубку. А я стояла посреди кухни с телефоном в руке и смотрела на мамину записку на холодильнике. Круглые буквы. Буква «д» с длинной петлёй. Мама знала, что делала. Она всё решила сама.

Но почему тогда мне так страшно?

***

На следующий день я позвонила Рогову. Виталий Рогов – адвокат. Его родители, тётя Шура и дядя Коля Роговы, жили через два дома от мамы. Я знала Виталия с детства – он был старше на двенадцать лет, щуплый мальчишка с большой головой, который потом вырос в невысокого мужчину с широким подбородком и привычкой шагать мелко и быстро, будто корпус торопился впереди ног. Мама его уважала, называла «толковый мальчик», хотя ему давно перевалило за пятьдесят. Он работал в юридической консультации, занимался гражданскими делами.

Рогов выслушал меня молча. Не перебивал, не задавал уточняющих вопросов. Потом сказал:

– Приходи завтра в контору. Принеси все документы – мамино завещание, свидетельство о праве на наследство, свидетельство о маминой кончине. Посмотрим.

Я пришла с папкой. Рогов сидел за столом, заваленным бумагами, и листал мои документы мелкими быстрыми движениями, как всегда – нижняя челюсть заметно шире верхней, лицо сосредоточенное.

– Завещание нотариальное. Оформлено правильно, зарегистрировано. Если Олег представит рукописное завещание, датированное позже, суду придётся оценить оба документа.

– И что будет?

– Зависит от того, что он покажет. Рукописное завещание в России имеет полную юридическую силу только в чрезвычайных обстоятельствах – когда человек находился в положении, угрожающем жизни, и не мог обратиться к нотариусу. Пожилая женщина, живущая в городе с доступом к нотариальным конторам – не тот случай.

– То есть у него нет шансов?

Рогов поднял на меня глаза.

– Если его юрист грамотный, он будет утверждать, что рукописный документ является выражением последней воли покойной, составленным позже нотариального завещания. Юридически это не одно и то же, но суд может принять его к рассмотрению как дополнительное доказательство волеизъявления. Особенно если Олег параллельно потребует раздела наследства по закону – как наследник первой очереди.

У меня холод прошёл по спине.

– Маме было семьдесят четыре. Она могла обратиться к нотариусу в любой момент. Если она хотела поменять завещание – она бы поменяла. Она была в здравом уме до последних недель. Врачи подтвердят.

Рогов кивнул.

– Это наш главный аргумент. Но нужно быть готовой к тому, что процесс затянется.

Я вышла из его конторы и долго шла пешком, хотя было уже темно и сыро. Ноябрьский ветер толкал в спину, под ногами хлюпали лужи. Я думала о маме. О том, как она сидела на кухне, кутаясь в пуховый платок, и говорила: «Ксюша, дом – это не стены. Дом – это кто в нём живёт». Она не хотела, чтобы он пустовал. Она не хотела, чтобы его продавали.

А Олег собирался разделить. Продать половину. Или заставить меня выплачивать ему стоимость. Для него это были деньги. Для меня – мамина жизнь.

Первое заседание назначили на середину декабря. Я плохо спала две недели. Ложилась в маминой спальне, смотрела в потолок и слушала, как потрескивают стены – старый дом разговаривал по ночам, менялась температура, дерево сжималось и разжималось. Мне казалось, что дом тоже волнуется.

В зале суда я увидела Олега впервые почти за два года. Он похудел. Под пятьдесят, тёмная рубашка застёгнута до последней пуговицы, как всегда. Лицо жёсткое, губы сжаты. Рядом с ним сидел молодой юрист в сером костюме – лет тридцати, уверенный, с папкой в руках.

Олег не посмотрел в мою сторону. Ни разу за всё заседание.

Его адвокат представил документ. Лист бумаги формата А4 в прозрачном файле. Рукописный текст. Подпись. Дата. Я попросила разрешения взглянуть. Судья позволила.

Я взяла файл и вгляделась в строки. Почерк был похож на мамин. Круглый, с наклоном вправо. Знакомые завитки. Но что-то царапнуло – сразу, в первую секунду, ещё до того, как я прочитала текст. Что-то было не так. Мелочь, которую глаз уловил раньше сознания.

Потом поняла.

Буква «д». В этом документе она была обычная – без длинной петли. Мама всегда писала «д» с петлёй, уходящей вниз на полтора сантиметра – я видела это тысячи раз. На записках, на открытках, на списках продуктов, которые она оставляла на кухонном столе. А тут – «д» как из школьных прописей, аккуратная, ровная, чужая.

Я хотела сказать об этом прямо в зале, но Рогов положил руку мне на локоть. Тихо, одними губами: «После».

Заседание отложили. Судья дала сторонам месяц на представление дополнительных доказательств.

В коридоре суда я столкнулась с Олегом. Он стоял у окна, смотрел на парковку внизу, где мокрый снег ложился на крыши машин.

– Олег.

Он повернулся. Лицо непроницаемое, руки в карманах.

– Зачем ты это делаешь? – спросила я. – Мама всё решила. Ты же знаешь.

Он посмотрел на меня – и в глазах было что-то, чего я не ожидала. Не злость. Не расчёт. Обида. Давняя, тяжёлая, как камень на дне колодца.

– Она всегда любила тебя больше, – сказал он. – Всю жизнь. А я – старший сын. Я тоже её ребёнок. Я тоже имею право на этот дом.

– Ты уехал. Двадцать с лишним лет, Олег. Ты не жил здесь, не ремонтировал крышу, не чинил забор, не водил маму в поликлинику.

– Я работал! Я присылал деньги!

– Один раз. Тридцать тысяч. За все годы.

Он дёрнул подбородком, будто хотел сказать что-то резкое. Но сдержался. Развернулся и пошёл по коридору быстрым шагом, не оглядываясь. Его юрист поспешил следом.

Рогов ждал меня внизу, у входа.

– Ты заметила что-то в документе, – сказал он. Не спросил. Утвердил.

– Почерк. Похож, но не мамин. Буква «д» – без петли. Мама так не писала. Ни разу в жизни.

Рогов кивнул мелко и быстро, корпус чуть впереди ног, как обычно.

– Нам нужны образцы маминого почерка. Чем больше, тем лучше. Записки, письма, списки покупок, тетради – всё, что найдёшь в доме. Если мы сможем доказать расхождение – это сильный аргумент. Даже до экспертизы.

***

Я начала искать в тот же вечер. Перебрала каждый ящик в доме, каждую полку. Нашла старые поздравительные открытки – мама подписывала их к каждому празднику. Нашла списки продуктов – она писала их на обрывках бумаги и прижимала магнитом к холодильнику. Нашла тетрадку, в которую мама записывала расходы – столбики цифр, аккуратные, ровные, с пометками «хлеб», «молоко», «лекарства». Везде – круглый почерк, наклон вправо, буква «д» с длинной нижней петлёй. Я складывала бумаги в папку, фотографировала на телефон и чувствовала себя следователем в собственном доме. Мамин дом стал хранилищем доказательств.

Но мне нужно было больше. Я вспомнила, что на чердаке стоят мамины коробки – старые вещи, которые я так и не разобрала за полтора года. Всё откладывала. А тут ещё зима подбросила проблему: в углу чердака потекла крыша. Я заметила мокрое пятно на потолке в маленькой комнате, прямо над маминым сервантом. Надо было лезть наверх, подставлять таз, а заодно – посмотреть, что там хранится.

Чердак в мамином доме – низкий, пыльный, с наклонным потолком и одной голой лампочкой на витом проводе. Я влезла по складной лестнице, нащупала выключатель. Лампочка мигнула, зажглась. Нашла протечку в углу – кап, кап, кап. Подставила жестяное ведро. А потом повернулась и увидела три картонных коробки у дальней стены, прикрытые старым шерстяным покрывалом с продранным краем.

Первая коробка – ёлочные игрушки. Стеклянные шары, серебряная мишура, звезда на макушку – с трещиной посередине, но мама не выбрасывала, говорила «она ещё послужит». Я осторожно закрыла крышку.

Вторая – школьные тетради. Мои и Олеговы. Я узнала его детский почерк на обложке: «Тетрадь для работ по математике. Никишин Олег. 5 «Б» класс». Вытащила свою – «Никишина Ксения. 3 «А». Русский язык». Улыбнулась. Руки замёрзли, на чердаке зимой – градусов пять, не больше.

Третья коробка была тяжелее. Я потянула её к себе, открыла картонную крышку – и замерла.

Письма. Толстая стопка конвертов, перевязанная бельевой резинкой. И сверху – тетрадь. Обычная общая тетрадь в коричневом переплёте, сорок восемь листов.

Я взяла тетрадь, спустилась с чердака, прошла на кухню, включила чайник. Руки дрожали, но не от холода.

Открыла первую страницу.

«Дорогая моя Ксюша».

Мамин почерк. Настоящий. Круглые буквы, наклон вправо, «д» с длинной петлёй. Каждая строчка – как голос.

Это не были письма в привычном смысле. Мама никуда их не отправляла. Она писала как в дневник – обращаясь ко мне. Видимо, начала, когда заболела. Первая дата – март двадцать третьего.

Я читала час. Потом два. Чайник давно остыл, за окном стемнело, а я всё сидела над тетрадью, перелистывая страницу за страницей.

Мама писала обо всём. О том, как скучает по папе – он ушёл в двенадцатом, сердце не выдержало. О том, как радуется моим визитам. О соседке Нюре, которая приносит яблочный пирог по воскресеньям. О кошке, которая приходит в сад. О том, что Олег позвонил на прошлой неделе – «коротко, спросил как дела и положил трубку, не дослушав». О том, как ей обидно, что старший сын не приезжает, не интересуется, не помогает. «Я не жалуюсь, Ксюша. Просто записываю. Чтобы не забыть, как всё было на самом деле».

А потом я дошла до записи, от которой у меня перехватило дыхание.

Запись от августа двадцать третьего.

«Я давно решила, что дом достанется тебе. Это было непростое решение. Два года назад, в двадцатом, я написала бумагу – от руки, на листке, что поделю дом поровну, между тобой и Олегом. Хотела отнести к нотариусу. Но не отнесла. Потому что в тот год Олег не приехал даже на мой день рождения. Мне исполнилось семьдесят – и он не приехал. Позвонил утром, сказал, что занят на работе, командировка. И я поняла: он давно живёт своей жизнью. Этот дом ему не нужен. Он продаст его, не задумываясь, и пустит деньги на свои московские дела. А ты, Ксюша, ты здесь выросла. Ты сюда приходишь каждый день. Ты любишь этот дом так же, как я. Поэтому через два года, в двадцать втором, я пошла к нотариусу и всё оформила на тебя. Официально, как положено. А ту бумагу я так и не порвала – она где-то в комоде лежит, между старыми квитанциями. Надо бы выбросить, да всё забываю».

Я отложила тетрадь на стол и заплакала.

Вот он – тот самый черновик. Мама написала его в двадцатом году, когда ей было семьдесят. Не оформила, не заверила, не отнесла к нотариусу. Просто набросок мыслей на листке. А потом передумала – и через два года оформила настоящее завещание. На меня. Через нотариуса. По всем правилам.

И Олег нашёл этот старый листок в комоде после похорон. Когда ходил по дому и открывал ящики. Не прощался. Искал. Нашёл.

Но дата на черновике – двадцатый год. А нотариальное завещание – двадцать второй. Нотариальное позже. Нотариальное имеет приоритет. Олег это понимал. Его юрист ему это объяснил. Значит, черновик в исходном виде не помог бы оспорить завещание.

Значит, он изменил дату.

Подправил цифры на листке, чтобы двадцатый стал двадцать третьим. Чтобы рукописный документ выглядел свежее нотариального.

Мой брат. Которого мама качала, которого водила в школу, которому покупала первый велосипед. Подделал мамин документ и принёс его в суд.

Я перечитала запись ещё раз. «Ту бумагу я так и не порвала». Мама написала это в двадцать третьем году. За год до своего ухода. Она помнила про тот листок в комоде. И не придала ему значения – потому что давно всё решила иначе.

Я просидела на кухне до полуночи. Перечитала всю тетрадь от первой до последней записи. Потом перебрала конверты из коробки – там были старые письма от маминых подруг, открытки к Восьмому марта, квитанции за коммуналку. И ещё один листок в мамином почерке – список вещей, которые она хотела отдать соседке Нюре. Дата – июнь двадцатого. Тот же год, что и черновик. Почерк – с петлёй на «д». Как и везде. Как и всегда.

Я сложила всё в папку. Утром позвонила Рогову.

– Виталий, нужно встретиться. Срочно. Я нашла кое-что важное.

***

Рогов перебирал бумаги сорок минут. Тетрадь читал дольше всего – внимательно, водя пальцем по строкам, иногда возвращаясь на страницу назад. Потом откинулся на стуле, потёр широкий подбородок и произнёс:

– Это меняет всё.

– Почему?

– Твоя мать собственной рукой описывает историю того черновика. Когда написала, почему не заверила, почему передумала. Это не просто образец почерка – это свидетельство её осознанной воли. Суд обязан принять это к рассмотрению.

– А что насчёт даты на документе Олега?

Рогов достал из своей папки копию – ту, что из судебного дела. Положил рядом с маминой тетрадью. Две бумаги лежали на столе, и разница была видна невооружённым глазом.

– Смотри. В документе Олега стоит дата – двадцать третий год. А мать пишет, что сделала черновик в двадцатом. Текст документа – про раздел поровну – полностью совпадает с тем, что она описывает в тетради. Но дата не совпадает. Разница – три года.

– Он исправил цифры.

– Очевидно. И мы сможем это доказать. Во-первых, запись в тетради – прямое свидетельство. Во-вторых, я ходатайствую о почерковедческой и технико-криминалистической экспертизе. Экспертиза чернил покажет, вносились ли исправления. В-третьих – тот момент, который ты заметила. Буква «д» в дате документа отличается от маминого почерка.

– Но ведь текст всё-таки написан мамой?

– Текст – да. Мать написала этот листок. Слова – её. Но дату кто-то подправил. И буква «д» в исправленных цифрах – другая, благо написана полностью прописью. Это распространённая ошибка, когда один человек пытается имитировать почерк другого в отдельных местах. Целый текст подделать сложно, а несколько цифр кажутся пустяком. Но эксперт увидит.

Я сглотнула.

– Мой родной брат подделал мамин документ, – сказала я вслух. И от собственных слов стало больно, будто кто-то сжал рёбра изнутри.

Рогов ничего не ответил. Собрал бумаги в стопку, застегнул папку.

– Ходатайство я подготовлю к следующему заседанию. Тетрадь и все образцы почерка оформим как доказательства. Ксения, ситуация тяжёлая. Но закон – на твоей стороне. И мамины слова – тоже.

Второе заседание прошло в конце января. Снег за окнами суда шёл стеной – плотный, ровный, настоящий январский снег. Я зашла в зал с папкой, в которой лежала мамина тетрадь. Рядом шёл Рогов – мелкими быстрыми шагами, папка под мышкой.

Олег сидел на своём месте. Тёмная рубашка, застёгнутая до горла. Лицо осунувшееся, скулы обострились. Он выглядел уставшим – и старше, чем два месяца назад. Его молодой юрист листал что-то на планшете, не поднимая головы.

Рогов встал и подал ходатайство. Приобщить к делу тетрадь с собственноручными записями Раисы Ивановны Никишиной, содержащую прямые свидетельства о распоряжении имуществом. Судья приняла.

Потом Рогов зачитал отрывок. Тот самый – про черновик, про комод, про то, как мать передумала. В зале стало тихо. Я видела, как Олег медленно повернул голову и посмотрел на своего адвоката. Тот не поднял глаз.

– Кроме того, – продолжил Рогов, – мы ходатайствуем о назначении комплексной почерковедческой и технико-криминалистической экспертизы документа, представленного истцом. В указанном документе обнаружены расхождения с достоверными образцами почерка Никишиной Р.И. В частности, написание буквы «д» в дате документа не соответствует характерному для покойной способу начертания этой буквы, зафиксированному во множестве образцов на протяжении нескольких лет.

Адвокат Олега возразил. Сказал, что почерк пожилого человека может варьироваться, что состояние здоровья влияет на моторику, что разница в одной букве не является доказательством. Судья выслушала, кивнула и назначила экспертизу.

После заседания Олег догнал меня в коридоре. Сам – впервые за всё время.

– Откуда у тебя эта тетрадь?

– С чердака. Мама писала мне. Не отправляла – просто вела записи. Как дневник. Обращаясь ко мне.

– И ты принесла это в суд. Мамины личные записи – в суд.

– А что мне оставалось? Ты принёс поддельный документ. Ты изменил дату.

Он вспыхнул. Желваки дёрнулись на скулах.

– Он не поддельный! Мама написала этот текст! Своей рукой!

– Текст – да. Мама написала его в двадцатом году. Черновик, набросок, который она так и не оформила. А потом передумала и через два года составила нотариальное завещание. На меня. Она сама об этом написала в тетради, Олег. Чёрным по белому. И про тебя написала – что ты не приехал на её семидесятилетие. Что ей было обидно. Что она поняла, что дом тебе не нужен.

Он стоял в коридоре суда, под казённой лампой дневного света, и молчал. Я видела, как дёрнулся мускул у него на скуле. Руки сжаты в кулаки в карманах.

– Она должна была разделить поровну, – сказал он наконец. Тихо, глухо. – Мы оба её дети. Это справедливо.

– Ты двадцать лет не приезжал. Не был рядом, когда она болела. Не держал её за руку, когда она задыхалась по ночам. Не ходил с ней к врачу, не стоял в очереди за лекарствами, не менял ей бельё, когда она уже не могла встать. Мама сделала свой выбор. И ты не имел права его менять.

Он посмотрел на меня. Длинную, тяжёлую секунду. Потом развернулся и ушёл по коридору. Быстрым шагом, как в прошлый раз. Не оглянувшись.

Экспертиза заняла три недели. Результат был однозначным. Основной текст документа выполнен рукой Никишиной Р.И. Дата в документе нанесена другим лицом. Чернила, которыми написана дата, отличаются от чернил основного текста по химическому составу. Начертание цифр в дате не совпадает с характерными особенностями почерка покойной, зафиксированными в представленных образцах.

Подделка. Официально подтверждённая.

***

На третьем заседании, в середине февраля, судья вынесла решение. Иск Никишина Олега Игоревича об оспаривании завещания – отклонить. Завещание, оформленное нотариально Никишиной Раисой Ивановной в двадцать втором году, признать действительным. Документ, представленный истцом, не отвечает требованиям к завещательным распоряжениям и содержит признаки постороннего вмешательства в части указания даты.

Олег выслушал решение стоя. Его адвокат делал пометки в блокноте. Олег – нет. Он просто стоял, смотрел в стену перед собой и молчал.

Я подошла к нему после – в коридоре, у того самого окна, где мы разговаривали в декабре. За стеклом шёл снег, мелкий и частый. Не знаю, зачем я подошла. Наверное, потому что вспомнила мамины слова из тетради. «Не сердись на Олега. Он обижен, но он не плохой. Просто запутался».

– Олег.

Он повернулся.

– Дом мамин. Теперь мой – потому что мама так решила. Я не отдам его и не продам. Но ты можешь приехать. В любое время. Это и твой дом тоже – по памяти, по детству. Твоя комната на втором этаже – я ничего там не меняла. Мамины ёлочные игрушки на чердаке – помнишь серебряную звезду с трещиной? Она до сих пор там. Двери открыты.

Он смотрел на меня, и я впервые увидела, что глаза у него мокрые. Не слёзы – просто влага. Блеск. Он сжал челюсти, ничего не сказал и вышел из здания суда. Его юрист шёл следом, на расстоянии.

Рогов подошёл ко мне, положил руку на плечо.

– Ты в порядке?

– Нет, – сказала я честно. – Я выиграла дело. Сохранила дом. Но потеряла брата.

– Может быть, не навсегда, – ответил он.

– Может быть.

Вечером я вернулась домой. Разулась в прихожей, повесила пальто на крючок – тот самый, который папа прикрутил к стене тридцать лет назад. Прошла на кухню. Включила свет.

Мамина записка на холодильнике. «Ксюша, полей фиалки на подоконнике. Целую». Круглые буквы. Буква «д» – с длинной петлёй, как хвостик воздушного змея.

Я достала из сумки мамину тетрадь. Открыла на последней записи. Дата – начало января двадцать четвёртого, за два месяца до маминого ухода. Почерк уже слабее, буквы мельче, строчки уходят вниз. Но петля на «д» – та самая. Мамина.

«Дочка, если ты когда-нибудь это прочитаешь – значит, меня уже нет. Не сердись на Олега. Он обижен, но он не плохой. Просто запутался. Дом должен жить, Ксюша. Живи в нём. Люби его. И если брат когда-нибудь постучит в дверь – открой».

Я прижала тетрадь к груди и долго стояла так, посреди кухни, в мамином доме, который стал моим. Пахло сухой лавандой и старым деревом. За окном падал снег – тихий, ровный, февральский. Батареи грели. Стены поскрипывали.

Потом я нашла рамку – деревянную, с облупившимся лаком, из тех, что мама покупала на рынке по сто рублей. Аккуратно вырезала из тетради последнюю страницу с маминой записью. Вставила в рамку. Повесила на стену в кухне, рядом с фотографией, на которой мы все вчетвером – мама, папа, Олег и я. Лето, двор, мне лет десять, Олегу пятнадцать. Он обнимает маму за плечи, а она запрокидывает голову и смеётся.

Я провела пальцем по стеклу фотографии. Потом – по рамке с маминым письмом.

Дом должен жить.

И я буду жить – здесь, в этих стенах, с маминой лавандой в шкафах и папиным крючком в прихожей. И дверь будет незаперта. На всякий случай.

Подписывайтесь на мой канал чтобы читать другие интересные истории

Ваш лайк и комментарий - лучшая награда для меня 💖

Автор Саша Грек

Сейчас читают так же ↓