Тимофей сидел за кухонным столом, склонившись над тетрадкой. Ручка двигалась по бумаге – левой рукой. Я стоял в дверях и смотрел. Как загипнотизированный.
Левой.
Одиннадцать лет я не замечал. Или замечал, но не думал об этом. А сейчас – будто кто-то щёлкнул выключателем в тёмной комнате.
– Пап, ты чего? – Тимофей поднял голову.
– Ничего. Работай.
Я отошёл от двери. Сел в кресло в гостиной. Закрыл глаза.
Тридцать один год назад я точно так же смотрел на чужую левую руку. Только тогда она держала не ручку – напильник. И принадлежала не моему сыну, а моему деду.
***
Лето девяносто пятого. Мне двенадцать, деду Фёдору – под семьдесят. Мама отправила меня на каникулы в посёлок под Тулой, как каждый год. Дом, который пах стружкой и яблоками из сада. Бабушка Нина с её пирогами. И дед – молчаливый, большой, неторопливый.
Он работал токарем на заводе тридцать восемь лет. Вышел на пенсию, но руки не мог оставить без дела. Построил в сарае мастерскую – верстак, тиски, инструменты на стене, каждый на своём гвозде. Выточил названия на деревянных табличках: «напильники», «свёрла», «резцы». Буквы ровные, аккуратные – он и писал левой, как работал.
Я любил сидеть на табуретке в углу и смотреть, как он что-то вытачивает. Не понимал, что именно он делает, но нравился сам процесс. Металл или дерево в тисках, инструмент в руке, ритмичные движения. И тишина – дед не разговаривал за работой. Только иногда хмыкал, когда что-то получалось.
В тот день он делал ручку для ножа. Напильник в левой руке ходил по заготовке ровными движениями. Левая вела, правая придерживала. Стружка падала на пол, и я следил за ней взглядом – рыжая, закрученная, тёплая.
Потом я посмотрел на его запястье. На часы.
Часы были на правой руке.
Я знал эти часы. «Командирские» с красной звездой на циферблате, потёртый кожаный ремешок, который дед менял, кажется, один раз – ещё до моего рождения. Он носил их всегда. И всегда – на правой.
Раньше я не думал об этом. Часы и часы. Но в тот день что-то щёлкнуло в голове. Мы проходили это в школе – как правильно сидеть за партой, как правильно держать ручку, как правильно носить часы. На левой руке, чтобы правой было удобно смотреть время.
– Дед, – сказал я. – У тебя часы неправильно.
Он не ответил. Продолжал работать. Напильник шёл по дереву – вжик, вжик, вжик.
– Часы носят на левой руке, – я говорил громче, думал, он не слышит. В мастерской было шумно от моих слов – эхо отражалось от железных стен. – Чтобы удобно было смотреть.
Дед положил напильник. Медленно, аккуратно – на своё место, на гвоздь с табличкой. Повернулся ко мне. Глаза у него были светлые, выцветшие, как старая фотография. Брови густые, с налипшими опилками.
– Мне так удобно, – сказал он.
И вернулся к работе.
Три слова. Всё.
Меня это не устроило. Я был упрямый мальчишка, который недавно научился спорить с родителями и считал, что знает всё на свете. Или хотя бы больше, чем старый дед из посёлка, который даже часы носит не как все.
– Но так неправильно, – не унимался я. – Все носят на левой.
Дед не ответил. Вжик, вжик, вжик.
Я посидел ещё немного, посмотрел на его спину – широкую, сутулую, – и вышел из мастерской. Обиженный. Непонятый.
***
Дом у деда с бабушкой был старый, ещё довоенный. Брёвна потемнели от времени, крыльцо скрипело, но внутри было чисто и уютно. Бабушка Нина следила за порядком строго – половики выбивала каждую неделю, окна мыла до скрипа, занавески крахмалила.
В тот вечер она готовила ужин. Я сидел на лавке у печки – хотя на улице было тепло, бабушка всё равно топила. Говорила, что так дому лучше.
– Баб, – начал я, – а почему дед такой упрямый?
Она не обернулась. Резала картошку – крупными ломтями, как для жарки.
– В чём упрямый?
– Часы носит на правой руке. Я ему сказал, что неправильно, а он не слушает.
Нож замер над разделочной доской. Бабушка повернула голову – не всем телом, только шею. Посмотрела на меня.
– А почему ты решил, что неправильно?
– Ну... все носят на левой. Нас в школе учили.
– Учили, что все должны одинаково?
Я не знал, что ответить. Это был странный вопрос. Конечно, есть правила. Правильно и неправильно. По-другому не бывает.
Бабушка вернулась к картошке.
– Дед твой – левша, – сказала она спокойно. – С рождения. Ему так работать удобнее. А часы на левой мешают – цепляются за всё.
Левша.
Я знал это слово. Но почему-то никогда не думал, что оно про деда. Хотя видел каждый день, как он работает. Как ест. Как пишет – всё левой рукой.
– А почему его не переучили? – спросил я. – В школе же переучивают.
Бабушка хмыкнула. Совсем как дед.
– Пробовали. Только он всё равно левой делал. Учительница била линейкой по пальцам – а он терпел и всё равно левой писал.
Я представил это – маленького деда, линейку, боль в пальцах. И почему-то стало стыдно. Хотя я не понимал почему.
– Потом война началась, – продолжала бабушка. – Ему пятнадцать было. На завод пошёл, токарем учеником. Там уже никого не интересовало, какой рукой он работает. Главное – чтобы детали шли.
Она высыпала картошку на сковородку. Зашкворчало.
– Так и привык. Левой работает, правой помогает. Часы на правой – чтобы не мешали. Всю жизнь так.
– Но он мог бы...
– Что мог бы? – бабушка обернулась. – Переставить? Ради тебя? Чтобы ты успокоился?
Я молчал.
– Глебушка, – она вытерла руки о фартук, – есть вещи, которые не нужно менять. Потому что они часть человека. Понимаешь?
Я кивнул. Хотя не понимал.
***
Той ночью я не мог уснуть. Лежал на железной кровати в комнатушке под крышей, смотрел на тёмный потолок. За окном пели сверчки, пахло сеном и чем-то цветочным – жасмин у забора распустился.
Я думал о часах. И о деде.
Бабушка объяснила. Он левша, ему так удобно, всю жизнь так носит. Логично. Понятно.
Но что-то не давало покоя.
Если ему так удобно – почему он не сказал мне сразу? Почему не объяснил? Просто «мне так удобно» – и всё?
Я решил: утром попробую ещё раз. Поговорю с ним. Нормально, как взрослый с взрослым.
***
Вечером следующего дня дед задремал в кресле на веранде. Это было его любимое время – после ужина, когда солнце уходило за сад и становилось прохладнее. Он сидел в плетёном кресле, руки на подлокотниках, глаза закрыты.
Я подошёл тихо. Смотрел на его лицо – морщинистое, загорелое, спокойное. На руки – большие, с толстыми пальцами левой, натруженными на станке. На часы.
Потёртый ремешок. Циферблат с красной звездой. Секундная стрелка двигалась – тик-тик-тик.
Я не думал. Просто сделал.
Осторожно расстегнул ремешок на правом запястье. Снял часы. Перенёс на левое. Застегнул.
Всё. Теперь правильно.
Я отошёл на цыпочках. Сердце колотилось, как будто я сделал что-то запретное. Но я же помог. Исправил. Он проснётся, привыкнет, и всё будет хорошо.
Ушёл в дом. Сел за стол с книжкой, но читать не мог – ждал.
Через час вышел обратно на веранду.
Дед сидел в том же кресле. Смотрел в сад – яблони темнели на фоне закатного неба.
Часы были на правой руке.
Я замер. Он ведь спал. Или не спал? Почувствовал, что я трогаю?
Дед повернул голову. Посмотрел на меня – долго, внимательно. Глаза выцветшие, но не пустые. В них было что-то, чего я не понимал.
Он ничего не сказал. Вернулся к своим яблоням.
Я стоял и чувствовал, как злость поднимается откуда-то из живота. Почему? Почему он такой упрямый? Я же хотел как лучше! Бабушка объяснила – я понял. Но если он переставит часы на левую, то привыкнет, и будет как у всех, и никто не будет смотреть косо!
Я старался ему помочь. А он – отверг.
Бабушка вышла на веранду с чайником.
– Чего стоишь? – спросила она. – Садись, чай пить будем.
Я сел на ступеньку. Молчал. Бабушка налила чай в белую кружку с синими цветами. Пододвинула ко мне.
– Переставлял? – спросила она негромко.
Я вздрогнул.
– Откуда...
– Вижу. По лицу твоему вижу.
Мне стало жарко. Стыдно. И всё ещё зло.
– Он не хочет, чтобы было правильно, – сказал я.
Бабушка села рядом на ступеньку. Положила руку мне на плечо.
– Глебушка, – сказала она, – «правильно» – это не то, что написано в книжках. Правильно – это когда человеку хорошо. Когда ему удобно. Когда он сам выбрал.
– Но все...
– Все – это кто? – она чуть сжала моё плечо. – Люди разные. Кто-то правша, кто-то левша. Кто-то высокий, кто-то низкий. Нельзя всех под одну гребёнку.
Я молчал. Чай остывал в кружке.
– Дед твой, – продолжала бабушка, – всю жизнь работал. Войну пережил, голод пережил, завод поднимал. Орден получил за работу. И ни разу не пожаловался, что ему левой трудно. Потому что не трудно. Потому что это – он.
Она помолчала.
– А ты хочешь, чтобы он стал как все. Удобный. Правильный. Только он тогда – не он.
Я смотрел на деда. На его спину в клетчатой рубашке. На часы на правой руке.
– Я просто хотел помочь, – сказал я тихо.
– Знаю, – бабушка погладила меня по голове. – Но помощь – это когда просят. А если не просят – это навязывание.
Она встала.
– Пей чай. Остынет.
Я пил. Горячий, сладкий, с привкусом железной воды из колодца. Смотрел на деда. Ждал, что он обернётся, скажет что-нибудь.
Он не обернулся.
***
Через неделю я уехал домой. К маме, в Москву, к школе и друзьям. Каникулы закончились.
На следующий год я снова приехал к деду с бабушкой. Часы по-прежнему были на правой руке. Я больше не трогал. Не заговаривал об этом. Делал вид, что всё забыл.
Но не забыл.
Злость осталась. Маленькая, глухая, засевшая где-то глубоко. Я не понимал – на что злюсь. На деда? На себя? На то, что мир устроен не так, как мне казалось?
Мы с дедом почти не разговаривали. Он – потому что вообще мало говорил. Я – потому что не знал, о чём.
Он показывал мне, как работать на станке. Молча. Делал сам – я смотрел. Потом давал попробовать – и поправлял руки, если неправильно. Не словами – движениями.
Я научился затачивать ножи. Вытачивать простые детали. Чинить деревянные ручки для инструментов.
И всё это – в тишине.
Тогда меня это бесило. Почему он не объясняет? Почему не рассказывает? Другие деды – они же разговаривают с внуками. Истории рассказывают, анекдоты, про войну.
А мой – молчит. Только делает.
***
Восемь лет прошло. Я закончил школу, поступил в институт. Приезжал к деду с бабушкой реже – летом на неделю, иногда на Новый год. Они старели. Дед уже не работал в мастерской – руки болели, глаза подводили. Сидел на веранде, смотрел в сад.
В две тысячи третьем ему стало плохо. Инфаркт. Ночью. Бабушка проснулась, а он уже не дышал.
Мне позвонили утром. Мама плакала в трубку, я не сразу понял слова.
Приехал на похороны. Стоял у гроба в тесном зале ритуального агентства, смотрел на деда. Он лежал в костюме – том самом, в котором ходил на девятое мая. Ордена на лацкане. Руки сложены на груди – правая поверх левой.
На правой – часы. «Командирские».
Мама наклонилась к маминой сестре, тёте Зине.
– Надо снять, – прошептала она. – Негоже в землю.
– Кремация же, – возразила тётя Зина.
– Всё равно. Память. Глебу отдадим.
Они посмотрели на меня. Я покачал головой.
– Пусть останутся.
Не знаю, почему так сказал. Может, не хотел трогать. Может, чувствовал, что не заслужил.
Ночью перед кремацией я не спал. Ворочался в гостиничном номере – в посёлке негде было остановиться, дом бабушка продала ещё осенью, когда дед заболел в первый раз.
К утру понял, что не могу.
Поехал в морг. Договорился со смотрителем – молодой парень, не сильно удивился. Видимо, такие просьбы случались.
Снял часы с дедовой руки. Рука была холодная, неподвижная. Пальцы застыли.
Положил часы в карман. Вышел на улицу.
Рассвет. Холодно. Март.
Часы тикали у сердца.
***
Двадцать три года они лежали в ящике моего письменного стола. В коробке из-под запонок, которые мне когда-то подарили на свадьбу и которые я ни разу не надевал.
Иногда я их доставал. Смотрел на потёртый ремешок – кожа совсем истёрлась, но держалась. Нюхал – она всё ещё пахла чем-то древесным, тёплым. Стружкой из мастерской, которой уже не было.
Заводил. Слушал, как тикают. Секундная стрелка шла ровно – механизм работал безупречно, хотя часам было лет сорок, а то и больше.
И убирал обратно.
Ни разу не надел.
Лена знала про часы. Однажды спросила, когда мы только начали жить вместе. Я сказал – дедовы, память. Она не расспрашивала. Чувствовала, что история там непростая.
Хорошая женщина. Правильная. Умеет молчать, когда нужно.
***
– Пап!
Голос Тимофея вернул меня в гостиную. Я открыл глаза. За окном темнело – сколько я так просидел?
– Что?
Сын стоял в дверях – в футболке с динозаврами, в трениках, русая чёлка на левом глазу. В руке – коробка из-под запонок.
– Я нашёл часы. В твоём столе. Искал карандаш.
Сердце дёрнулось. Я не прятал – но и не показывал.
– Они чьи? – Тимофей открыл коробку. Достал часы. Покрутил в руках.
– Прадеда твоего. Фёдора Петровича.
– Того, который на фотке? С орденами?
– Да.
У нас в гостиной висела фотография – бабушка с дедом, пятидесятые годы. Он молодой, в пиджаке с орденской планкой, она – в платье с белым воротничком. Смотрят в камеру серьёзно, как тогда было принято.
Тимофей смотрел на часы. Потом на меня.
– Почему ты их не носишь?
Хороший вопрос. Я и сам не знал. Может, потому что не заслужил. Может, потому что не понял до конца.
– Они старые, – сказал я. – Берегу.
Слабый ответ. Тимофей это почувствовал. Он вообще чувствует такие вещи – когда взрослые говорят не всё. Весь в Лену – та тоже видит людей насквозь.
– А прадед их на какой руке носил?
Мне стало жарко. Как будто снова стоял на той веранде в девяносто пятом, двенадцатилетний, злой и непонимающий.
– На правой.
– Почему? Часы же носят на левой.
Те же слова. Те же интонации. Как будто я разговариваю сам с собой – тридцатиоднолетней давности версией.
Я смотрел на сына. На его левую руку – ту, которой он писал полчаса назад. Ту, которой ест. Которой бросает мяч.
– Потому что он был левша, – сказал я. – Как ты.
Тимофей моргнул.
– Я левша?
– Ты не знал?
– Ну... я думал, просто так получается. Мне левой удобнее.
Так ему удобнее.
Голос бабушки – из того далёкого лета. И я наконец услышал.
***
Лена пришла с работы, когда мы уже поужинали. Она работала в школе – математика, седьмые-девятые классы. Усталая, но бодрая.
– Чем занимались? – спросила, целуя меня в щёку.
– Уроки, – сказал Тимофей. – И часы нашёл. Папины.
Лена посмотрела на меня. Я пожал плечами.
– Прадедовы, – уточнил я.
Она кивнула. Ничего не спросила – поняла, что не время.
После ужина, когда Тимофей ушёл к себе смотреть что-то на планшете, мы сидели на кухне. Лена пила травяной чай – ей кофе вечером нельзя, не засыпает.
– Рассказал ему? – спросила она.
– Нет.
– Почему?
Я молчал. Смотрел в окно – фонарь во дворе, деревья, чья-то машина под ними.
– Не знаю, что рассказывать, – сказал наконец. – Историю про упрямого деда и упрямого внука?
Лена отпила чай. Поставила кружку.
– Ты сам до сих пор не понял, да?
Я повернулся к ней.
– Чего не понял?
– Почему он молчал. Почему не объяснял.
Она смотрела на меня – внимательно, как умела. Двадцать лет вместе, а я до сих пор не привык к этому взгляду.
– Ты расскажи мне, – сказала она. – С самого начала. Может, пока рассказываешь – поймёшь.
Я рассказал. Про мастерскую и запах стружки. Про часы на правой руке. Про то, как переставил – и как дед вернул. Про бабушкины слова и свою злость. Про похороны и холодную руку в морге.
Лена слушала. Не перебивала. Только иногда кивала.
Когда я закончил, она долго молчала.
– Знаешь, – сказала она, – я думаю, он тебя не обидел. И не отверг.
– А что тогда?
– Показал. Что можно быть другим. Не таким, как все. И не нужно это объяснять или оправдывать.
Я смотрел на неё. Она продолжала:
– Ты хотел его изменить. А он – не хотел меняться. Но и не ругался, не кричал. Просто жил. Показывал, что так тоже можно.
– И ждал, что я пойму?
– Может, ждал. А может – не ждал ничего. Просто жил своей жизнью. А ты сам бы понял – когда-нибудь. Или не понял бы. Это же не его выбор – понимать ты или нет.
Мы сидели в тишине. Часы на стене тикали – большие, круглые, с кукушкой. Лена повесила их, когда мы переехали в эту квартиру. «Уют», говорила она. «Дому нужны часы».
– Тимофей – левша, – сказал я.
– Я знаю.
– Ты знала?
– Конечно. С первого класса. Учительница сказала – ничего страшного, сейчас не переучивают.
Я закрыл глаза. Одиннадцать лет. Я не замечал одиннадцать лет.
– Ты как дед, – сказала Лена тихо. – Тоже не объясняешь.
– Что не объясняю?
– Многое. Молчишь, делаешь, показываешь. Но словами – редко.
Это было правдой. Я знал это за собой. Когда нужно что-то важное сказать – язык будто присыхает к нёбу. Легче сделать, чем объяснить.
Как дед.
***
Той ночью я снова не мог уснуть. Лена давно посапывала рядом, а я лежал и смотрел в потолок.
Думал о деде. О том дне на веранде. О часах.
Он не сказал мне ни слова. Не объяснил. Не обиделся – или обиделся, но не показал. Просто вернул часы на место.
Все эти годы я думал, что он был упрямым. Что не хотел меняться. Что отмахнулся от внука, который пытался помочь.
А теперь понял – или начал понимать.
Он не отмахивался. Он показывал.
Есть вещи, которые нельзя объяснить словами. Их можно только показать. И дать время понять.
Я хотел его изменить. Переделать под «правильное». А он – не спорил, не ругался, не читал нотации. Просто жил, как ему удобно. И ждал – или не ждал, неважно – когда я увижу.
Столько лет. Столько времени понадобилось, чтобы понять один молчаливый жест.
Дед не дождался. Ушёл раньше.
Но часы остались.
***
Утром, в субботу, я встал раньше всех. Заварил кофе, сел за кухонный стол. За окном серело – весеннее утро, ещё прохладное.
Достал часы из ящика. Положил перед собой. Потёртый ремешок, циферблат с красной звездой, секундная стрелка застыла – механизм остановился, нужно завести.
Покрутил головку. Раз, другой, третий. Стрелка дрогнула. Пошла.
Тик. Тик. Тик.
Лена вошла на кухню в халате, сонная.
– Рано ты.
– Не спалось.
Она посмотрела на часы. На меня.
– Решился?
Я не ответил. Взял часы. Надел на левую руку. Застегнул.
Странно. Непривычно. Ремешок давил на запястье, мешался. Как будто чужое.
Снял. Надел на правую.
Вот так. Так правильно. Для меня – правильно.
– Ты же правша, – сказала Лена.
– Да. Но так удобнее.
Она смотрела на меня – долго, внимательно. Потом улыбнулась – чуть-чуть, уголками губ.
– Похож на него, – сказала она. – На фотографиях.
Я не знал, похож или нет. Мы с дедом виделись только летом, несколько недель в году. Я помнил его руки – большие, с короткими толстыми пальцами левой, натруженными на станке. Помнил запах – стружка, яблоки, солидол. Помнил голос – низкий, негромкий, экономный.
Не помнил его слов. Потому что он почти не говорил.
Зато помнил, как он делал.
***
Тимофей проснулся к обеду. Вышел на кухню заспанный, в пижамных штанах.
– Пап, у тебя часы.
Он заметил сразу. Глазастый. Как Лена.
– Да.
– На правой руке.
– Да.
Он сел напротив. Чёлка упала на глаз – убрал её, привычным жестом, левой рукой.
– Ты тоже левша?
– Нет. Правша.
– А почему тогда на правой?
Он не договорил. Ждал ответа.
Я мог объяснить. Рассказать про деда, про веранду, про годы непонимания. Про то, что иногда «правильно» – это не то, что написано в правилах, а то, что подходит тебе.
Мог. Долго, подробно, с выводами и моралью.
Но не стал.
Снял часы с руки. Протянул сыну.
– Держи.
Он взял осторожно, как что-то хрупкое.
– Мне?
– Тебе.
– Почему?
Я молчал. Смотрел на него – одиннадцатилетнего, с чёлкой на глазу, с моими глазами и дедовыми руками.
Тимофей ждал объяснений. Как я когда-то.
Не дождался. Как я когда-то.
Он повертел часы. Посмотрел на ремешок, на циферблат. Приложил к уху – послушал тиканье.
Потом надел. На правую руку. Застегнул. Покрутил кисть, посмотрел, как ремешок сидит.
– Так удобнее, – сказал он. – Левая свободная.
Я кивнул.
Лена стояла у плиты, спиной к нам. Делала яичницу. Я видел, как она чуть опустила голову. Поняла.
Тимофей встал. Подошёл к окну. Солнце било в стекло – утреннее, яркое, весеннее. Первые по-настоящему тёплые дни.
Он поднял правую руку. Посмотрел время.
– Пап, – сказал он, не оборачиваясь. – А они пахнут.
– Чем?
– Не знаю. Деревом каким-то. И чем-то ещё. Как в гараже у деда Миши, только другое.
Дед Миша – Ленин отец. Он тоже что-то мастерит, но по мелочи, для удовольствия.
– Это от прадеда, – сказал я. – Он был токарь. Работал на станке. Точил детали из металла и дерева.
– Всю жизнь?
– Почти. С пятнадцати лет.
Тимофей обернулся. Посмотрел на меня – внимательно, по-взрослому.
– Расскажешь?
Я хотел сказать «потом». Или «как-нибудь». Или «что тут рассказывать». Как дед – отмолчаться, показать вместо слов.
Но что-то изменилось. Может, я устал молчать. Может, понял, что не всё нужно показывать – иногда можно и сказать. Может, просто захотелось, чтобы сын знал.
– Садись.
Он сел.
Лена поставила перед ним тарелку с яичницей. Перед ней – чашку чая. Себе налила кофе. Села рядом.
Я начал рассказывать.
Не всё. Не сразу. Не подряд.
Про мастерскую и запах стружки. Про яблоневый сад за домом. Про бабушку, которая наливала чай в белые кружки с синими цветами и делала пироги с капустой каждое воскресенье.
Про левую руку деда, которая вела напильник. Про правую – которая помогала.
Про часы на правой.
Про двенадцатилетнего мальчика, который думал, что знает, как правильно. Который переставил часы, пока дед спал. И который злился, когда дед молча вернул их на место.
Тимофей слушал. Молча. Ел яичницу, отпивал сок. Только иногда кивал.
Когда я закончил, он посмотрел на часы. На свою правую руку.
– Значит, ты переставил, а он вернул?
– Да.
– И ничего не сказал?
– Ничего.
– Совсем?
– Только «мне так удобно». Три слова.
Тимофей задумался. Жевал губу – привычка, которая бесила учителей.
– Это круто, – сказал он наконец.
– Что именно?
– Что он не заставлял. Не орал. Не объяснял по сто раз, как взрослые обычно. Просто показал – и всё. Типа, хочешь понять – поймёшь. Не хочешь – твоё дело.
Я смотрел на сына. На часы на его руке. На солнце за окном.
Тридцать один год. Столько времени понадобилось, чтобы понять один молчаливый жест.
Тимофею хватило десяти минут.
Может, он умнее. Может, я объяснил лучше, чем дед. Может, время другое – сейчас о таких вещах говорят, обсуждают, учат принимать различия.
А может – неважно. Важно, что он понял. И что часы – на правой руке.
– Пап, – сказал Тимофей.
– Да?
– А ты на меня не злишься, что я левша?
Вопрос ударил под дых. Я не ожидал.
– Что? Нет. С чего бы?
– Ну... ты же думал, что дед неправильный. Что часы неправильно носит. Вдруг и я тоже – неправильный.
Лена смотрела на меня. Молчала.
Я встал. Подошёл к сыну. Положил руку ему на плечо – как бабушка когда-то положила мне.
– Ты не неправильный, – сказал я. – И дед не был неправильным. Это я был дурак. Двенадцатилетний, упрямый, уверенный в своей правоте. Думал, что есть один способ жить – и все должны жить так.
Тимофей смотрел на меня снизу вверх.
– А сейчас?
– Сейчас понимаю, что способов много. И твой – такой же хороший, как любой другой.
Он кивнул. Серьёзно, по-взрослому.
– Тогда я буду носить часы на правой, – сказал он. – Как прадед.
– И как я, – добавил я.
– Но ты же правша.
– Да. Но теперь – буду на правой. В память.
Лена улыбнулась. Широко, открыто – так она улыбалась редко.
– Вам нужны вторые часы, – сказала она.
– Купим, – ответил я.
***
Вечером, когда Тимофей ушёл спать, мы с Леной сидели в гостиной. Телевизор бормотал что-то фоном, мы не смотрели.
– Хорошо получилось, – сказала она.
– Что именно?
– Разговор. С Тимошей. Ты рассказал. Не отмолчался.
Я кивнул.
– Знаешь, – продолжала она, – я иногда думаю, что ты на деда похож больше, чем кажется. Не внешне – характером. Тоже молчишь, тоже делаешь вместо слов.
– Плохо?
– Не плохо. Просто – иногда слова нужны. Не всегда можно показать.
Я смотрел на неё. Двадцать лет вместе. Сын-пятиклассник. Квартира на девятом этаже, кредит за машину, работа-дом-работа. Обычная жизнь.
– Спасибо, – сказал я.
– За что?
– Что терпишь. Моё молчание.
Она засмеялась – тихо, чтобы не разбудить Тимофея.
– Я не терплю. Я понимаю. Это разное.
Мы сидели в тишине. Часы на стене тикали. За окном – город, фонари, чья-то жизнь.
Я думал о деде. О часах. О тридцати одном годе, которые понадобились, чтобы понять.
Может, и не надо было так долго. Может, если бы я спросил – он бы ответил. Или бабушка бы объяснила раньше, подробнее, настойчивее.
Но вышло так, как вышло. И в этом – тоже урок.
Понимание приходит, когда готов. Не раньше. Торопить – бесполезно.
Дед знал это. Потому и молчал.
***
Через неделю я купил себе часы. Простые, без наворотов, с кожаным ремешком. Не «Командирские» – их уже не делают такими, как раньше. Но похожие.
Надел на правую руку.
Коллега на работе заметил.
– Ты же правша, – сказал он. – Почему на правой?
– Так удобнее, – ответил я.
Три слова. Как дед.
Он пожал плечами. Не стал расспрашивать.
А я стоял у окна и смотрел на город. На своё отражение в стекле – мужчина за сорок, с часами на правой руке.
Непривычно. Чуть-чуть неудобно – задеваю обо всё подряд, как дед когда-то.
Но – правильно. По-своему правильно.
Тимофей носил дедовы «Командирские» каждый день. На правой. Показывал друзьям – «прадеда часы, с войны почти». Врал немного, прадед родился в двадцать восьмом, на войну не попал, но часы выглядели достаточно старыми, чтобы сойти за военные.
Я не поправлял. Пусть будет красивая история. Дед бы не возражал – он вообще не любил про себя рассказывать.
Однажды Тимофей спросил:
– Пап, а прадед гордился бы, что я его часы ношу?
Я задумался.
– Не знаю. Он вообще не показывал, чем гордится.
– А ты?
– Что – я?
– Гордишься, что я ношу?
Я посмотрел на сына. На часы на его руке. На то, как он стоит – чуть сутулясь, как я в его возрасте.
– Горжусь, – сказал я. – Что ты – это ты. Не потому что часы. Просто – ты.
Он улыбнулся. Широко, открыто. Как Лена.
И ушёл к себе – делать уроки. Левой рукой.
Я смотрел ему вслед.
Тридцать один год понадобился, чтобы понять один жест.
Но лучше поздно, чем никогда.
Часы на моей правой руке тикали. Тик. Тик. Тик.
Время шло.
Всё было правильно.