Кухня пахнет чужими пельменями. Аромат тмина, который я ненавижу, въелся в пластиковые панели, в занавеску с подсолнухами, даже в мой чай, кажется. Я сижу и смотрю на денежное дерево, стоящее на холодильнике. Оно сбрасывает листья. Толстенькие, сочные, монетками. Прямо сейчас. Один. Второй. Падают на линолеум с тихим, влажным щелчком. Так было каждый раз, когда мы ссорились с Димой. Раньше. А теперь дерево сбрасывает листья, когда плачет его новая. Света. Она плачет тихо, в своей — в нашей — спальне, за стеной. И листья падают. Я считаю. Уже семь.
А началось всё с дурацкого суеверия. Купила это деревце в ИКЕА, когда мы только подписали ипотечные бумаги. «На достаток», — сказала кассирша, улыбаясь. Дерево прижилось. Разрослось. Два года мы выплачивали кредит, а оно копило листву, густое, жирное, зеленое. Потом мы перестали выплачивать — друг другу. Развод был тихим, усталым. Мы сидели у того же нотариуса, что и при покупке, и он, щелкая степлером, сказал: «Совместно-солидарная обязанность. Пока не продадите или один не выкупит долю, платить обязаны оба. И жить… ну, как договоритесь».
Как договоритесь. Это стало нашей мантрой, абсурдной и злой.
Продать квартиру — минус миллион, потому что рынок рухнул. У него не было денег выкупить мою долю. У меня — его. Мы оказались в капкане из бетона, евроремонта и этого проклятого дерева.
– Я перееду в гостиную, – сказал Дима тогда, глядя в окно на identчные нашему балконы. – Шторы повесим. Получится комната.
– Получится проходной двор, – ответила я, но сил спорить уже не было.
Он переехал. Повесил какие-то унылые серые шторы на шинглс, поставил диван-кровать. Мы делили кухню, ванную и 35 квадратов взаимной ненависти, растянутой, как жвачка, в тонкую липкую пленку вежливости.
А потом появилась Света.
Он привел ее через три месяца. «Она поживет немного. Пока… пока не найдем вариант». У Светы были огромные испуганные глаза и маленький чемодан. И она была беременна. Совсем чуть-чуть, почти не видно.
Теперь мы были трое. В ипотечной клетке.
Жили по графику. С 8 до 10 утра — кухня моя. С 10 до 12 — их. Ванная — по таймеру телефона. Стирка — по средам и воскресеньям, цветное отдельно, белое отдельно. Мы расписали всё на листочке из блокнота IKEA и прикрепили магнитом к холодильнику, рядом с деревом. Договорились. Боже, как мы договорились.
Света старалась быть невидимкой. Она кралась в туалет, затаив дыхание, мыла свою посуду сразу, а свою еду хранила на отдельной полке, подписанной ее именем. Но она везде оставляла следы. Волосинки рыжего оттенка в раковине. Запах дешевого цветочного геля для душа. И этот тмин. Она любила тмин. И она плакала. Часто. Тихо. От тошноты по утрам, от страха, от нашей ледяной атмосферы.
И дерево… оно начало реагировать. Стоило ей всхлипнуть за стеной — лист, еще один. Я думала, мне мерещится. Потом стала замечать: утром, после тихой ночи, на полу чисто. После ее рыданий (а они стали громче с ростом срока) — зеленый ковер.
Я не сказала никому. Это было мое безумие. Моя метка. Индикатор абсурда.
– Марина, можно тебя на минутку? – Дима загородил дверь в мою (бывшую нашу) комнату. У него было лицо виноватой овчарки. Таким оно стало в последнее время постоянно.
– Что?
– По счетчикам… Ты в прошлом месяце меньше воды использовала. Мы переплатили. Надо бы уточнить…
– Я принимаю душ пять минут, Дима. А ваша Света часами там сидит. И кипятит белье, кажется, каждый день. Спросите у нее.
– Она боится инфекций, – он пробормотал, глядя на свои носки. – Для ребенка…
– Для ребенка вы бы отдельную квартиру нашли, – вырвалось у меня. Голос прозвучал сипло, зло.
Он вздохнул. Этот вздох, полный укора и усталости, знал наизусть.
– Ты же понимаешь, ситуация…
– Ситуация — что мы все с ума сходим! – я прошипела, чтобы не кричать, чтобы не услышала та, за стеной. – Ты с беременной девушкой живешь в проходной гостиной! Я слышу, как ты храпишь! Она слышит, как я сморкаюсь! Это ад, Дима! Ад с евроремонтом и счетчиками на воду!
Он молчал. Смотрел мимо меня, на стену, где висела наша старая карта мира, которую мы так и не собрались отмечать флажками. Потом сказал, уже уходя:
– За воду я доплачу. Не парься.
И ушел. К ней. За серую штору. Послышся приглушенный голос, потом всхлип. Еще один. Щелчок. Лист упал за моей спиной прямо в чашку с остывшим чаем.
Точка невозврата наступила в пятницу. Дима задержался на работе. Я вернулась рано, с корпоратива, с легким винным туманом в голове. В квартире пахло жареным луком и… краской? Я прошла на кухню. Света стояла на табуретке и что-то мазала кисточкой на стене, у окна. Она обернулась, и я увидела: на стене, поверх моих спокойных бежевых обоев, расцветала кривая, неумелая ветка сакуры. Розовая, аляповатая.
– Что ты делаешь? – голос у меня был тихий от изумления.
Она вздрогнула, чуть не упала.
– Я… я хотела… для настроения. Здесь так темно, – она сползла с табуретки, пряча кисточку. Лицо было испачкано розовой краской. – Дима сказал… что можно немного…
– Дима сказал? – я рассмеялась. Это был сухой, ломаный звук. – Дима не имеет права говорить «можно»! Это моя стена! Моя половина! Вы уже заняли половину моей жизни, теперь мои обои хотите изгадить?!
– Это не гадость! – голос ее впервые дрогнул от чего-то, кроме слез. От обиды. – Я хотела красиво! Для малыша! Чтобы он не в серой тюрьме рос!
– Тюрьма — это ты здесь устроила! Ты влезла в чужую жизнь! В чужую квартиру! Родишь, и что? Будем втроем с новорожденным в сорока метрах? Он будет плакать по ночам, а я буду считать его крики и падающие листья!
Я не помню, что кричала дальше. Про тмин, про ее вечные слезы, про то, что они оба — кредитные паразиты. Она плакала, прижав руки к животу. А потом пришел Дима.
Он встал между нами, бледный, с трясущимися руками. Не его рука была, а у него.
– Всё, – сказал он хрипло. – Всё, хватит. Марина, уйди в комнату.
– Это моя квартира! – выкрикнула я.
– И моя! – закричал он в ответ, и это был первый за много месяцев искренний крик. – И ты меня в ней добиваешь! Ты добиваешь ее! Ты видишь, какая она?!
– А какой я стала, видишь?! – я ткнула пальцем в свое отражение в черном окне: искаженное, смазанное лицо незнакомой мегеры.
Он увел Свету за штору. Я осталась на кухне. Дерево стояло голое. Совсем. Все листья лежали на полу, на столе, в раковине. Голые ветки торчали, как обглоданные кости. Символ нашего общего достатка. Нашего договора.
Наступила тишина. Ледяная, густая. Война перешла в окопную фазу. Мы перестали разговаривать. Сообщения о платежах летали в общий чат в мессенджере. Света перестала плакать. Она ходила сосредоточенная, с каменным лицом, гладила округлившийся живот. Дима ссутулился окончательно.
А дерево… оно не умерло. Через неделю на одной голой ветке проклюнулся крошечный, ярко-зеленый росток. Один. Маленький, но упрямый.
Именно в этот день пришло письмо из банка. Не смс, не email, а официальное бумажное письмо с синей печатью. «В связи с изменением условий кредитной программы… возможность рефинансирования… снижение ежемесячного платежа при условии предоставления дополнительного обеспечения…»
Я положила письмо на стол, в центр. Позвала их.
Они вышли вместе. Она — в большом домашнем халате, он — за ней. Сели напротив. Мы смотрели друг на друга через стол, как делегации враждебных государств.
– Посмотрите, – сказала я просто.
Дима прочитал. Потом Света. В ее глазах мелькнула искра — надежда? Страх?
– Это… это же хорошо? – осторожно сказала она.
– Дополнительное обеспечение, – прошептал Дима. – У нас его нет. Только эта квартира. Но она уже в залоге.
– Есть вариант, – сказала я. Мой голос был ровным, чужим. – В банке сказали… можно поручительство. Если кто-то из нас уйдет, освободит долю… тому, кто останется, дадут рефинансирование под поручительство второго. Платеж упадет на сорок процентов.
Они молчали.
– Уйти куда? – спросила Света. В ее голосе не было слез. Был холодный, практичный ужас.
– Это уже не моя проблема, – сказала я, глядя на Диму. – Ты хотел новую семью. Ищи для нее жилье. Снимай. Я остаюсь здесь. Я выкуплю твою долю… постепенно. По новой, сниженной ставке смогу. А ты… будешь моим поручителем. Пока не переоформим.
Это был ультиматум. Циничный, жестокий и единственно возможный.
– Ты выкидываешь нас на улицу? – Дима смотрел на меня, и в его глазах я наконец увидела не вину, не усталость, а ненависть. Чистую, как спирт.
– Я предлагаю выход из ада, в котором вы же меня и заперли! – голос снова сорвался. – Я не могу больше! Слышишь? Не могу! Я задыхаюсь! Мне тридцать два, и я ненавичу звук шагов в собственном доме! Ненавижу запах чужих пельменей! Я считаю листья с растения, Дима! Листья!
Я замолчала, глотая воздух. Света смотрела на свой живот. Потом подняла глаза на меня.
– Мы уедем, – сказала она тихо. – Сегодня. К моей сестре. Вместимся.
– Свет… – начал Дима.
– Нет. Она права, – она перевела на него этот новый, твердый взгляд. – Это ад. И он вреден для малыша. Мы уедем. А ты… останешься поручителем.
Она встала и пошла за штору собирать вещи. Дима сидел, сгорбившись, глядя на пустую поверхность стола. Потом встал и пошел за ней.
Я осталась одна. Смотрела на голое дерево с одним зеленым глазком. Потом встала, взяла совок и веник. Стала подметать сухие, мертвые листья. Они шуршали, как деньги. Как миллион, который нам всем стоил жизни — той, что была до.
Они уехали той же ночью. Дима оставил ключи на столе. И распечатанное, подписанное им заявление в банк о согласии на поручительство.
Теперь квартира моя. Целиком. Тихая. В ней пахнет только моим кофе и пылью. Я выкинула серые шторы. Содрала со стены розовую сакуру — под ней оказался бледный, но видимый след.
Денежное дерево пустило еще два ростка. Маленьких, хрупких.
Иногда ночью я просыпаюсь от тишины. Она гудит в ушах, эта тишина, давит висками. Я встаю, иду на кухню, пью воду. Смотрю в черное окно на такие же черные окна напротив. Я свободна. Я одна. Я плачу по графику, по сниженной ставке. И я — поручитель по кредиту для человека, которого когда-то любила. Мы связаны навсегда. Долговой нитью, которую не разрежет даже смерть, только полная выплата.
А листья тем временем растут. Медленно. Но растут.