Найти в Дзене
Психология | Саморазвитие

«Мой бывший муж жив, но иногда мне кажется, что так было бы проще», — ляпнула я на первом свидании вдовцу

Девяносто восемь процентов. Зелёная полоска на экране, почти заполненная целиком. Я смотрела на это число и не знала – смеяться или закрыть приложение навсегда. Жанна подарила мне подписку на день рождения. Сорок один год, торт с одной свечкой, потому что Тимофей сказал, что сорок одна свечка – это пожарная опасность. И подписка на приложение знакомств. На полгода. С пометкой «для тех, кому за тридцать пять». Жанна всегда знала, как сделать подарок, после которого хочется спрятать телефон в морозилку. – Ты три года одна, – сказала она тогда, разрезая торт. – Три года, Вера. Тимофею нужен мужчина в доме. – Тимофею нужен нормальный интернет и новые кроссовки, – ответила я. – А не чужой дядя, который будет ходить в трусах по нашему коридору. Жанна покачала головой. Она была замужем двадцать лет, и ей казалось, что одиночество – это болезнь, которую можно вылечить анкетой с фотографией и списком хобби. Я зарегистрировалась через две недели. Не потому что Жанна убедила. А потому что в кварт

Девяносто восемь процентов. Зелёная полоска на экране, почти заполненная целиком. Я смотрела на это число и не знала – смеяться или закрыть приложение навсегда.

Жанна подарила мне подписку на день рождения. Сорок один год, торт с одной свечкой, потому что Тимофей сказал, что сорок одна свечка – это пожарная опасность. И подписка на приложение знакомств. На полгода. С пометкой «для тех, кому за тридцать пять». Жанна всегда знала, как сделать подарок, после которого хочется спрятать телефон в морозилку.

– Ты три года одна, – сказала она тогда, разрезая торт. – Три года, Вера. Тимофею нужен мужчина в доме.

– Тимофею нужен нормальный интернет и новые кроссовки, – ответила я. – А не чужой дядя, который будет ходить в трусах по нашему коридору.

Жанна покачала головой. Она была замужем двадцать лет, и ей казалось, что одиночество – это болезнь, которую можно вылечить анкетой с фотографией и списком хобби.

Я зарегистрировалась через две недели. Не потому что Жанна убедила. А потому что в квартире стало слишком тихо. Тимофей уходил в наушники сразу после школы. Я приходила с работы, разогревала суп и садилась за стол одна. И каждый вечер был похож на предыдущий, как обои в мелкий цветочек, которые я так и не переклеила за три года после размена.

Анкету я заполнила честно. Логопед. Сын-подросток. Квартира в Бибирево. Без машины. Не курю, пью редко, готовлю хорошо. В графе «чего ищу» написала: «Нормального человека, который не врёт». И подумала, что это, наверное, слишком высокая планка для приложения знакомств.

Первые дни ничего не происходило. Алгоритм предлагал мужчин – одного за другим, как карточки в пасьянсе. Я листала. Этот слишком молодой. Этот пишет «лутше» с ошибкой. У этого на фотографии машина крупнее, чем лицо. Этот ищет «стройную до тридцати» – ему самому пятьдесят два.

А потом появился он.

Глеб. Сорок три. Архитектор-реставратор. Москва. Одна фотография – не на фоне машины, не в спортзале, не с рыбой в руках. Просто мужчина на фоне старого здания с лесами. Лицо серьёзное, но без этого выражения «я здесь главный», которое бывает у мужчин, когда они позируют.

И эта цифра. Девяносто восемь процентов совместимости.

Я нажала «да». Он нажал «да». Мы начали переписываться.

***

Переписка была короткой. Три дня, по два-три сообщения в день. Он писал грамотно, без смайликов, короткими фразами. Я отвечала так же. Мы договорились встретиться в кафе на Чистых прудах – нейтральная территория, как говорила Жанна.

Я пришла на семь минут раньше. Выбрала столик у окна. Заказала чёрный кофе без сахара. И стала ждать.

Он вошёл ровно в назначенное время. Высокий, чуть наклонённый вперёд, как будто привык нести что-то тяжёлое. Корпус подался к двери, потом выпрямился. Тёмная куртка, никакого парфюма – только запах осеннего воздуха и немного строительной пыли. Я поняла, что он пришёл прямо с работы.

– Вера? – голос низкий, чуть хриплый, с привычкой растягивать гласные в конце фразы.

– Да.

Он сел напротив. Посмотрел на меню. Заказал кофе с молоком и двумя ложками сахара. Две ложки сахара в кофе. Я автоматически подумала: «Как можно?» – и тут же одёрнула себя. Не моё дело.

Первые пять минут мы говорили о погоде. Об октябре. О том, что листья уже облетели. Я ждала, когда начнётся нормальный разговор. И он начался.

– Ты логопед, – сказал Глеб. Не спросил. Констатировал.

– Да. В детской поликлинике.

– И тебя не бесит, когда взрослые люди говорят «звОнит»?

– Бесит.

– А «ложить»?

– Это слово вообще не существует.

Он кивнул. Помолчал. И сказал:

– Я говорю «ложить».

Пауза. Я посмотрела на него. Он смотрел на меня – спокойно, без вызова. Но я уже почувствовала, как внутри что-то сжалось. Не раздражение даже. Что-то другое. Как будто кто-то провёл ногтем по стеклу.

– Это нормально, – сказала я. – Многие так говорят.

– Но тебя это бесит.

– Я не сказала, что бесит.

– Ты сморщила нос.

Я не заметила, что сморщила нос. Но он заметил.

Дальше стало хуже. Мы заговорили о работе. Он рассказывал о реставрации здания на Покровке – как снимали слои штукатурки, чтобы добраться до оригинальной кладки восемнадцатого века. Я слушала и думала, что это, наверное, интересно. Но он рассказывал так, как будто читал доклад. Без пауз, без вопросов, без попытки узнать, интересно ли мне. Монолог. Ровный, подробный, бесконечный.

Я перебила его на третьей минуте.

– А ты всегда так?

– Как?

– Рассказываешь, не спрашивая.

Он замолчал. На секунду мне показалось, что я его обидела. Но нет. Он поднял чашку, отпил, поставил обратно.

– А что ты хочешь, чтобы я спросил?

– Не знаю. Может, чем я занимаюсь? Как мой день? Или хотя бы – какой кофе я пью?

– Чёрный, без сахара, – сказал он.

Я замерла.

– Я видел, когда вошёл, – пояснил он. – Чашка стояла на столе.

– Наблюдательный.

– Профессиональная деформация. Я смотрю на детали.

– И какие детали ты увидел?

Он помолчал. Потом сказал:

– Ты держишь спину очень прямо. Плечи чуть приподняты. Как будто ждёшь удара.

Официант принёс мой второй кофе. Я обхватила чашку обеими руками, хотя мне не было холодно. Пальцы – длинные, сухие, с покрасневшей кожей на костяшках от вечного мытья рук. Профессиональное. Логопеды моют руки чаще хирургов – у нас дети, их нужно трогать за подбородок, за щёки, ставить пальцы на нёбо.

– А ты ходишь, наклонившись вперёд, – сказала я. – Как будто несёшь шкаф.

Он усмехнулся. Коротко, одним уголком рта.

– Привычка. Носил кирпичи.

– Ты сам реставрируешь?

– Иногда. Когда рабочие делают не так.

– То есть ты контролируешь процесс.

– А ты – чужую речь.

Мы смотрели друг на друга через стол. И я вдруг поняла, что мы похожи. Оба контролируем. Оба замечаем ошибки. Оба не умеем расслабиться рядом с незнакомым человеком. И от этого сходства мне стало неуютно. Не потому что он был неприятен. А потому что он видел меня слишком ясно.

– У тебя есть дети? – спросила я, чтобы сменить тему.

– Дочь. Одиннадцать.

– А жена?

Он не сразу ответил. Взял салфетку, сложил пополам, потом ещё раз. Положил на стол.

– Умерла. Три года назад.

Я не знала, что сказать. «Мне жаль» – это то, что говорят все. «Как это произошло?» – слишком прямолинейно. Я сказала:

– Мой бывший муж жив. Но иногда мне кажется, что так было бы проще.

Его лицо изменилось. Не сразу – медленно, как будто что-то сдвинулось под кожей. Он поставил чашку на стол. Не резко, но определённо.

– Знаешь, – сказал он, – есть вещи, которые лучше не говорить.

– Прости. Я не имела в виду...

– Я понимаю, что не имела. Но ты сказала.

Мы замолчали. Тишина была другой – не паузой между фразами, а стеной. Я почувствовала, как краска заливает шею. Снизу вверх, горячей волной. Я сказала глупость. Нет, хуже – жестокость. Я пошутила о смерти перед человеком, который похоронил жену.

– Мне правда жаль, – сказала я тихо. – Это было грубо.

– Да, – согласился он. – Было.

Ещё десять минут мы сидели, пытаясь спасти разговор. Не получилось. Он говорил о работе. Я кивала. Он спрашивал о моей. Я отвечала односложно. Между нами лежала та фраза – как разбитая чашка, которую уже не склеить.

Когда мы вышли из кафе, было темно. Октябрь. Шесть вечера – и уже ночь.

– Спасибо за кофе, – сказала я.

– Тебе спасибо, что пришла.

Мы стояли на тротуаре, и оба понимали, что продолжения не будет. Он поднял воротник куртки. Я застегнула пальто. И тут он сказал фразу, которую я потом вспоминала полгода.

– Я не умею ничего на первый раз.

Я не поняла, что он имел в виду. Подумала – оправдание. Мол, я не такой, просто вечер не задался. Ну и ладно. Мне-то какая разница.

– Удачи, – сказала я.

– И тебе.

Мы разошлись в разные стороны. Я дошла до метро, спустилась на платформу. И пока ехала до Бибирева, удалила его из совпадений. Потом удалила анкету. Потом написала Жанне: «Твой алгоритм – идиот. Девяносто восемь процентов совместимости – с мужчиной, который говорит "ложить" и складывает салфетки, пока ему рассказывают о разводе».

Жанна ответила смайликом. Грустным. И написала: «Дай ему ещё шанс».

Я не ответила.

***

Прошёл месяц. Ноябрь. Серый, промозглый, с дождём, который не заканчивался неделями. Я ходила на работу, возвращалась домой, проверяла уроки у Тимофея, ложилась. Приложение было удалено. Глеб забыт. Или почти забыт – иногда я вспоминала его голос, эту хрипотцу на последних гласных, и думала: зачем он сказал про первый раз? Что это значило?

Но потом думала о другом. О детях, которые приходили ко мне каждый день. О звуках, которые не получаются. О маленьких победах – когда ребёнок наконец говорит «р», и его мама плачет в коридоре, а я улыбаюсь, потому что это моя работа. Ставить звуки. Находить правильные слова для тех, кто не может найти их сам.

В середине ноября в расписании появилась новая запись. Ревякина Полина, одиннадцать лет. Направление от невролога. Заикание, усилившееся после стрессовой ситуации. Я читала карточку и готовилась к первому приёму. Обычная история. Стресс, нарушение темпа речи, коррекционные занятия. Ничего необычного.

Она пришла с отцом.

Я открыла дверь кабинета, и мне понадобилась секунда. Может, две. Он стоял в коридоре – высокий, чуть наклонённый вперёд, в той же тёмной куртке. Рядом – девочка с двумя косичками, рюкзак с динозавром, стоптанные кроссовки.

Глеб.

Он увидел меня в тот же момент. И я увидела, как он напрягся – плечи поднялись, руки опустились вдоль тела, пальцы сжались. Он знал. Нет, тогда я ещё не понимала этого. Тогда я подумала – совпадение. Поликлиника по прописке. Он живёт на Соколе, а наша поликлиника обслуживает этот район. Логично. Бывает.

– Ревякина Полина? – спросила я, глядя в карточку, а не на него.

– Да, – сказала девочка. Тихо, с запинкой на первом звуке. – Д-да. Это я.

– Проходи.

Полина вошла в кабинет. Глеб шагнул следом.

– Родители ждут в коридоре, – сказала я. Стандартная фраза. На первом занятии я работаю с ребёнком одна.

Он остановился. Посмотрел на меня. Я держала его взгляд. Три секунды. Пять. Он кивнул и сел на стул у стены.

Дверь закрылась.

Полина оказалась тихой, серьёзной девочкой. Глаза – большие, светло-карие, с длинными ресницами. Она смотрела на меня настороженно, как зверёк, попавший в незнакомое место. Руки сложены на коленях. Ноги болтаются – стул высоковат.

– Я Вера Сергеевна, – сказала я. – Я буду с тобой заниматься. Хочешь, расскажи мне, что ты любишь делать?

Она молчала секунд десять. Потом:

– Р-рисовать.

– Что рисуешь?

– Д-дома. Я рисую дома.

– Какие дома?

– Р-разные. С окнами. С д-деревьями.

Я кивнула. Открыла ящик стола, достала бумагу и карандаши.

– Нарисуй мне дом. Пока я буду записывать.

Она взяла карандаш – и напряжение ушло из её плеч. Линии были ровные, уверенные. Девочка, которая запиналась на каждом слове, рисовала так, как будто руки были её настоящим языком. Дом получился аккуратный, с двумя окнами и красной крышей. Рядом – два дерева. Одно высокое, тёмное. Другое поменьше, светлое.

– Это твой дом? – спросила я.

– Н-нет. Это просто дом.

Но в голосе было что-то, от чего я поняла – это не «просто дом». Это дом, которого у неё нет.

Я провела диагностику. Заикание логоневротического типа, средней степени. Запинки на начальных звуках, усиление при волнении, почти полное отсутствие при рисовании и напевании. Типичная картина для ребёнка, пережившего потерю. Катя умерла три года назад. Полине тогда было восемь. Заикание началось после – это было в карточке.

Через сорок минут я открыла дверь.

– Занятия два раза в неделю, – сказала я, глядя мимо Глеба. – Вторник и четверг, шестнадцать тридцать.

– Хорошо, – ответил он. Голос ровный. Ни удивления, ни неловкости.

– Полина, до вторника.

– Д-до свидания, – сказала девочка. И улыбнулась. Первый раз за весь приём.

Они ушли. Я закрыла дверь. Села за стол. И подумала: девяносто восемь процентов совместимости. Алгоритм знакомств свёл нас на свидании – и мы возненавидели друг друга. А теперь его дочь будет приходить ко мне дважды в неделю. И я буду учить её говорить без запинки. Жизнь определённо умеет шутить.

Жанне я ничего не рассказала.

***

Ноябрь перешёл в декабрь. Полина приходила дважды в неделю, как договорились. Первые три занятия Глеб сидел в коридоре – молча, с телефоном. Мы не здоровались. Я открывала дверь, говорила «Полина, проходи», и она входила. Через сорок минут – «до вторника» или «до четверга». Всё.

На четвёртом занятии привёл не он. В коридоре сидела пожилая женщина с прямой спиной и внимательными глазами.

– Я бабушка, – сказала она. – Глеб на объекте, попросил меня.

– Хорошо.

– Как Полечка?

Я рассказала: динамика положительная, запинки стали реже, девочка раскрывается. Бабушка кивала, слушала, задавала вопросы. Умные вопросы. Не «а когда она вылечится?», а «что нам делать дома, чтобы помочь?».

Когда они ушли, я подумала: у этой девочки есть люди, которые о ней заботятся. Отец, бабушка. И всё равно она рисует дом, которого у неё нет.

К середине декабря Полина стала другой. Не совсем – заикание не уходит за месяц, но запинки сократились вдвое. Она заходила в кабинет и сразу шла к «своему» стулу. Доставала карандаши. Рисовала, пока я готовила материалы. И разговаривала. Не со мной – с рисунком. Тихо, почти шёпотом, без единой запинки.

Я наблюдала за ней и делала заметки. Девочке нужен был не логопед. Ей нужен был человек, рядом с которым можно говорить.

В последний четверг перед Новым годом Глеб пришёл снова. Полина была на занятии. Я вышла в коридор за водой – и наткнулась на него. Он сидел на том же стуле, но без телефона. Просто смотрел в стену.

– Полина делает успехи, – сказала я. Не потому что хотела поговорить. Потому что он выглядел так, как будто ему нужно было услышать хоть что-то хорошее.

Он поднял голову.

– Спасибо. Она о вас дома рассказывает.

– Обо мне?

– Говорит, у вас руки добрые.

Я не знала, что ответить. Руки добрые. Мои руки – с покрасневшими костяшками, с коротко стриженными ногтями, с мозолью от ручки на среднем пальце. Никто никогда не говорил, что они добрые.

– И она перестала бояться чужих, – добавил он. – За два месяца.

– Это она сама. Я только помогаю.

Он кивнул. Помолчал. И вдруг спросил:

– Вы на утренник пойдёте? В поликлинике, двадцать седьмого.

Каждый год наша поликлиника устраивала новогодний утренник для детей, которые ходили к специалистам. Логопеды, психологи, дефектологи – все приводили своих маленьких пациентов. Ёлка, Дед Мороз, подарки. Я ходила каждый год.

– Да.

– Полина хочет прочитать стихотворение. Перед Дедом Морозом.

Я поняла, что он имел в виду. Девочка, которая заикается, хочет прочитать стихотворение вслух. Перед незнакомыми людьми.

– Мы подготовим, – сказала я. – У нас ещё неделя.

Он посмотрел на меня. Не так, как на свидании – без настороженности, без оценки. Просто – посмотрел. И я на секунду увидела в его глазах то, что он обычно прятал. Страх. Не за себя. За дочь.

– Спасибо, – сказал он.

– Пока не за что.

Я вернулась в кабинет. Полина рисовала. На этот раз – ёлку. С красной звездой. И два силуэта рядом – один побольше, другой поменьше.

– Это кто? – спросила я.

– Папа и я, – сказала она. Без единой запинки.

***

Утренник был двадцать седьмого декабря. Зал на первом этаже поликлиники, ёлка до потолка, гирлянды из бумажных снежинок, которые вырезали дети из группы арт-терапии. Дед Мороз – наш охранник Виталик, сто десять килограммов, борода из ваты, голос-бас, от которого дрожали стёкла.

Полина стояла в очереди. Руки сжаты в кулаки, глаза опущены. Я видела, как она шевелит губами – повторяет текст. Мы учили это стихотворение пять дней. Четыре строчки. Простые, ритмичные, без сложных звуков. Я подбирала специально – чтобы темп помогал, а не мешал.

Глеб стоял у стены. Скрестил руки на груди. Лицо – каменное. Но я видела, как он сглотнул, когда Полина вышла к ёлке.

– Снег идёт, – начала она. Голос тихий, но ровный. – Снег идёт, а я стою. И смотрю, как он летит. В тёплую ладонь мою.

Ни одной запинки. Ни одной.

Зал захлопал. Виталик-Дед-Мороз вручил ей подарок. Полина прижала коробку к груди и побежала к отцу. Глеб подхватил её на руки – и я увидела, как он закрыл глаза. На секунду. Может, две. Он не плакал. Но челюсть была стиснута так, что скулы побелели.

Я отвернулась. Не моё. Чужая семья, чужая радость, чужая боль. Но внутри что-то сдвинулось – как камень, который лежал так долго, что казался частью стены. А теперь стена треснула.

После утренника все разошлись. Я убирала зал – снимала гирлянды, сгребала конфетти. И тут в дверях появился Глеб. Один. Без куртки, в сером свитере, руки в карманах.

– Полина с бабушкой, – сказал он, как будто я спрашивала. – Я хотел... Можно я помогу?

Я протянула ему мусорный мешок. Он взял.

Мы убирали молча. Минут десять. Я снимала гирлянды, он складывал стулья. И в этом молчании не было стены. Было что-то другое – как тишина между двумя людьми, которые давно знакомы. Хотя мы не были знакомы. Мы были двумя чужими людьми, которых свёл алгоритм, потом развёл, а потом свела одиннадцатилетняя девочка с динозавром на рюкзаке.

– Спасибо, – сказал он, когда мешок был полон. – За Полину. Она три года не говорила стихов.

– С момента?..

– Да. С момента.

Мы стояли рядом – он с мешком, я с гирляндой в руках. И я подумала, что это странно. На свидании мы не нашли ни одной общей темы. А сейчас нам не нужны были темы. Мы просто стояли и молчали, и этого было достаточно.

– Ты хорошо работаешь, – сказал он. – Я видел результат.

– Полина – способная девочка. Ей просто нужно было время.

– И человек.

Я посмотрела на него. Он не отвёл глаз.

– В смысле – логопед, – уточнил он.

– Я поняла.

Но я поняла не только это. Я поняла, что он говорит «ложить», складывает салфетки, когда нервничает, и рассказывает о штукатурке без остановки. И что за всем этим стоит человек, который три года растил дочь один и боялся, что не справляется.

Мы попрощались. Обычно – без рукопожатий, без «давай встретимся». Просто – «с Новым годом» и «с Новым годом». Но когда я ехала домой, я поймала себя на том, что улыбаюсь. Без причины. Просто – улыбаюсь.

Тимофей заметил.

– Мам, ты чего?

– Ничего. Новый год скоро.

Он посмотрел на меня подозрительно. Ему четырнадцать. В этом возрасте они замечают всё и не верят ничему.

***

Январь начался тихо. Каникулы кончились, Полина вернулась на занятия. Заикание было уже еле заметным – только когда она волновалась или торопилась. На занятиях мы больше разговаривали, чем делали упражнения. Она рассказывала о школе, о подругах, о том, как папа вчера приготовил борщ и забыл положить свёклу. «Белый борщ, – сказала она, и мы обе засмеялись. – Папа сказал, что это авторская кухня».

Глеб приводил её сам. Каждый раз. И каждый раз мы перекидывались парой фраз в коридоре. Ничего важного – погода, пробки, расписание. Но я заметила, что он стал приходить на десять минут раньше. И уходить на десять минут позже.

В конце января он спросил:

– Полине нужны дополнительные занятия?

– Нет. У неё хорошая динамика. Два раза в неделю – достаточно.

– Тогда можно я буду приходить раньше? Просто... Мне негде ждать.

Он врал. В двух минутах от поликлиники была кофейня. Три скамейки в холле. Целый торговый центр через дорогу. Ему было где ждать. Но я сказала:

– Конечно.

И он стал приходить. Садился в коридоре, доставал блокнот, рисовал. Карандашом, быстрыми штрихами. Фасады, карнизы, арки. Когда Полина выходила с занятия, он закрывал блокнот и вставал. Она брала его за руку, и они шли к выходу. А я стояла в дверях кабинета и смотрела им вслед.

В феврале Полина попросила:

– Вера Сергеевна, а можно мой папа зайдёт? Я хочу показать ему рисунок.

Я впустила Глеба. Он вошёл – и кабинет стал маленьким. Не потому что он был большим. А потому что я привыкла быть здесь одна с ребёнком. Его присутствие меняло воздух.

Полина показала рисунок. Дом. Как всегда. Два окна, красная крыша. Но теперь деревьев было четыре. И рядом с домом – фигурки. Одна высокая, одна пониже, одна маленькая с косичками, и одна – совсем маленькая, с рюкзаком.

– Это кто? – спросил Глеб.

– Это ты, – Полина ткнула в высокую фигурку. – Это тётя Вера. Это я. А это Тимофей.

Я перестала дышать. Тимофей. Она знала имя моего сына. Откуда? Я никогда не рассказывала ей о нём.

– Откуда ты знаешь Тимофея? – спросила я.

– Папа говорил, – сказала она просто. – Что у тебя есть сын. Тимофей.

Я посмотрела на Глеба. Он стоял с рисунком в руках и смотрел в пол. На скулах – красные пятна. Он рассказывал дочери обо мне. О том, что у меня есть сын. Это значило, что он думал обо мне дома, когда не нужно было думать.

– Красивый дом, – сказал он, не поднимая глаз. – Пойдём, Поля.

– А Тимофей может с нами гулять? – спросила Полина. – В субботу? Папа, можно?

Тишина. Глеб посмотрел на меня. Я смотрела на него. И девочка стояла между нами, держа рисунок, на котором мы все были семьёй.

– Это... – начала я. – Полина, это нужно спросить у Тимофея.

– Спросите! – она подпрыгнула. – Пожалуйста! Я хочу показать ему динозавров в музее!

Глеб молчал. Я молчала. И в этом молчании не было отказа. Было что-то хрупкое – как первый лёд на луже, по которому страшно наступить, потому что он может не выдержать.

– Я спрошу, – сказала я.

Тимофей, к моему удивлению, согласился. Не сразу – сначала пожал плечами, потом спросил: «Это тот мужик из приложения?» Я не стала врать. «Да. Но это не свидание. Его дочь хочет в музей».

– А почему не свидание?

– Потому что мы не понравились друг другу.

Он посмотрел на меня. Четырнадцать лет. Наушники на шее. И взгляд – взрослый, оценивающий.

– Ладно, – сказал он. – Пойду.

В субботу мы встретились у Палеонтологического музея. Глеб и Полина уже ждали у входа. Она – в красной куртке, с рюкзаком-динозавром. Он – в той же тёмной куртке, без шарфа, несмотря на мороз.

Тимофей вышел из метро, посмотрел на Полину, на Глеба, на меня. И не сказал ни слова. Просто пошёл к входу.

Первый час был неловким. Дети шли впереди. Полина рассказывала Тимофею про каждый скелет – громко, быстро, без запинки. Он слушал молча. Иногда кивал. Она не обижалась на его молчание, а он не раздражался от её болтовни. Они нашли свой ритм – за пятнадцать минут.

Мы с Глебом шли позади. На расстоянии вытянутой руки, но не касаясь.

– Она давно так не говорила, – сказал он тихо. – Без запинки. С чужим человеком.

– Тимофей не чужой. Он сын её логопеда.

– Для неё ты не логопед.

Я не спросила – а кто? Потому что знала. Тётя Вера из рисунка. Фигурка рядом с домом.

Мы дошли до зала с мамонтом. Полина потянула Тимофея за рукав:

– Смотри! Он огромный!

Тимофей посмотрел вверх. И впервые за два часа – улыбнулся.

Глеб стоял рядом со мной. И я почувствовала, что он тоже улыбается – не глядя на мамонта. Глядя на детей.

– Четверо, – сказал он. – Как на рисунке.

Я не ответила. Но подумала: четверо. Два дерева стали четырьмя. И дом на рисунке – с красной крышей, которого ни у кого из нас нет.

После музея мы зашли в кафе. Полина заказала какао. Тимофей – колу, которую я обычно не разрешала, но промолчала. Глеб – кофе с молоком и двумя ложками сахара. Я – чёрный, без сахара. Как в первый раз.

Но в этот раз я не подумала «как можно?». Я подумала: «Две ложки сахара. Запомнить».

Мы говорили. Не так, как на свидании – не перебивая, не монологами. Полина рассказывала про школу. Тимофей молчал, но слушал. Глеб спросил его, что он любит – и Тимофей ответил. Не мне, не для меня, а просто – потому что его спросили. Компьютерные игры. Историю. И сериалы про космос.

– Я тоже люблю историю, – сказал Глеб. – Только каменную. Здания – это застывшая история.

Тимофей посмотрел на него с интересом. Первый раз за весь день – с интересом, а не с подозрением.

Мы вышли из кафе, когда уже темнело. Февраль. Короткие дни. Полина взяла меня за руку. Просто так – как будто это было нормально. Её ладонь была маленькой и горячей. Тимофей шёл рядом с Глебом, и они о чём-то тихо разговаривали.

Я посмотрела на них – и поняла, что мне страшно. По-настоящему страшно. Потому что это выглядело как семья. А я знала, как быстро семья может развалиться. Три года назад Игорь тоже ходил рядом, держал за руку, улыбался. А потом оказалось, что у него уже два года была другая женщина. Другая квартира. Другая жизнь, в которой меня не было.

Я осторожно высвободила руку.

– Нам пора, – сказала я. – Тимофей, пойдём.

Полина посмотрела на меня с удивлением. Глеб – с пониманием. Он кивнул. И ничего не сказал.

На обратном пути Тимофей молчал. Уже у дома, в лифте, спросил:

– Мам, он тебе нравится?

– Кто?

– Не прикидывайся.

Я посмотрела на сына. Четырнадцать лет. И он видел то, что я не хотела видеть сама.

– Я не знаю, – сказала я. – Правда не знаю.

Он кивнул. Дверь лифта открылась.

– Он нормальный, – сказал Тимофей. И пошёл в свою комнату.

***

Март. Занятия продолжались. Полина говорила всё лучше – заикание проявлялось только в стрессовых ситуациях, и мы работали именно над этим. Контроль дыхания, ритмические техники, уверенность. Она приходила на занятия с рисунками. Всегда – дом. Всегда – с фигурками. И деревьев всегда было четыре.

Однажды Глеб забрал её и задержался у двери.

– Вера.

Не «Вера Сергеевна». Просто – Вера. Как на свидании. Как в кафе. Как будто между нами не было четырёх месяцев коридорного молчания.

– Да?

– Можно тебя спросить?

Я кивнула.

– Ты когда-нибудь бывала на Покровке? Там есть здание – бывшая усадьба. Мы закончили реставрацию. Хочешь посмотреть?

Это было приглашение. Не на свидание. На экскурсию. И я понимала разницу. Но я также понимала, что разница была только в словах. В сути – это было «я хочу показать тебе то, что для меня важно».

– Хочу, – сказала я.

Мы договорились на субботу. Я пришла к зданию – старому, трёхэтажному, с белыми колоннами и свежевыкрашенными ставнями. Глеб ждал у входа. Без куртки – в пиджаке поверх свитера. Первый раз я видела его не в рабочей одежде.

Он показывал мне дом как врач показывает пациента – с любовью и тревогой. Вот здесь была трещина. Вот здесь – следы от пожара тысяча восемьсот двенадцатого года. Вот здесь – оригинальная лепнина, которую они расчистили из-под семи слоёв краски. Его голос менялся, когда он говорил об этом. Становился мягче, медленнее. И гласные в конце фраз он уже не растягивал – он их пел.

Я слушала. И на этот раз не перебивала.

– Знаешь, что самое сложное? – сказал он, стоя перед стеной с кладкой. – Не восстановить. А понять, что было. Под всеми слоями, которые наросли за двести лет. Снять лишнее. Не повредив основу.

Я подумала, что он говорит не только о здании.

Мы вышли на улицу. Было тепло – март, первые дни, когда можно дышать без боли в горле. Он предложил пройтись. Я согласилась. И мы шли по Покровке, и он рассказывал – про каждый дом, про каждый фасад, про истории, которые прятались за стенами. И я рассказывала – про детей, которые не могут говорить, и про слова, которые застревают в горле, как рыбная кость, и не выходят.

– У тебя похожая работа, – сказал он.

– В каком смысле?

– Ты тоже снимаешь слои. Страх, напряжение, привычку молчать. И под ними – голос. Настоящий.

Никто никогда не говорил о моей работе так. Обычно – «ты учишь детей правильно говорить». А он увидел другое. Он увидел то, что я делала на самом деле.

В этот момент я поняла, что алгоритм, возможно, не ошибся. Что эти девяносто восемь процентов были не про анкету. Не про хобби и музыкальные предпочтения. Они были про то, как мы оба смотрим на мир – как на то, что нужно расчистить, чтобы увидеть настоящее.

Но я ничего не сказала. Потому что боялась.

Мы попрощались у метро. Он протянул руку. Я пожала – и его ладонь была тёплой, шершавой, крупной. Ладонь человека, который работает руками. Не как у Игоря – мягкие, офисные, с маникюром. Другие руки. Другой мужчина. Другой шанс.

Но я разжала пальцы первой.

Через три дня всё рухнуло.

Это был вторник. Полина пришла на занятие. Глеб сидел в коридоре. Всё как обычно. Но после занятия, когда Полина вышла, ко мне подошла коллега – Наталья Викторовна, логопед из соседнего кабинета.

– Вера, – сказала она, понизив голос. – Я вот что хотела сказать. Ревякин, папа твоей Полины. Он ведь специально тебя выбрал.

– В каком смысле?

– Его записывала регистратура. Им предложили меня – у меня было свободное окно. А он отказался. Сказал – только к Тарасовой. По имени попросил. Девочки из регистратуры удивились – откуда он тебя знает?

Я стояла в коридоре. Полина уже ушла. Глеба не было.

Он знал. Он с самого начала знал, что я работаю здесь. Он увидел мою фамилию в расписании на сайте поликлиники – или в приложении, или где-то ещё. И записал дочь именно ко мне. Не случайно. Не по прописке. Специально.

Четыре месяца я думала, что это совпадение. Четыре месяца. Поликлиника, коридор, молчание, утренник, музей, Покровка. И всё это время он знал. И молчал.

Я пришла домой и села на кухне. Не включила свет. Не сняла пальто. Просто села и смотрела в окно, на фонари, на мокрый снег, который шёл вторую неделю.

Три года назад я сидела так же. На этой же кухне. После того как нашла в телефоне Игоря переписку с женщиной по имени Алёна. Два года он жил на две семьи. Два года врал. И я ничего не замечала. Потому что доверяла.

И вот – снова. Другой мужчина. Другая ложь. Не такая – без измены, без второй семьи. Но суть та же. Он решил за меня. Он знал, что я – тот самый человек из неудачного свидания, и всё равно привёл дочь. Не спросил. Не предупредил. Просто – решил.

Как Игорь. Который тоже решал. «Тебе не нужно знать». «Я сделал как лучше». «Ты бы не поняла».

Не потому что соврал. А потому что решил за неё. Три года – и снова кто-то решает за неё.

Я написала Глебу: «Я знаю, что ты выбрал меня специально. Полину переведу к Наталье Викторовне. Занятия со мной прекращаются».

Ответ пришёл через минуту. Одно слово: «Подожди».

Я не ответила.

Второе сообщение – через пять минут: «Я могу объяснить».

Третье – через час: «Я знал. Да. Но это не то, что ты думаешь».

Четвёртого не было.

Я перевела Полину к Наталье Викторовне. Объяснила коротко – личные обстоятельства. Наталья Викторовна кивнула, не стала расспрашивать. Она знала меня двенадцать лет.

Полина не пришла в четверг. И во вторник. И в следующий четверг. Бабушка позвонила в регистратуру и сказала, что они пока приостанавливают занятия.

Я стояла в своём кабинете и смотрела на стул, где она сидела. На стол, где лежали её карандаши – я забыла отдать. На рисунок на стене – дом с четырьмя деревьями, который она прикрепила магнитом в последний раз.

И мне было плохо. Не из-за Глеба. Из-за девочки, которая доверилась мне, а я ушла.

***

Апрель. Жанна пришла ко мне в субботу вечером. С вином и пиццей.

– Рассказывай, – сказала она, ставя бутылку на стол.

– Нечего рассказывать.

– Ты две недели не отвечаешь на звонки. Тимофей сказал, что ты перестала улыбаться. Рассказывай.

Я рассказала. Всё – от первой встречи с Полиной в поликлинике до сообщения Глебу. Жанна слушала молча. Пила вино. Не перебивала. Это было непохоже на неё – обычно она комментировала каждую фразу.

Когда я закончила, она спросила:

– А он объяснил – зачем?

– Я не дала ему объяснить.

– Почему?

– Потому что мне хватило объяснений. Игорь тоже всегда объяснял. «Я хотел как лучше». «Я боялся тебя расстроить». Слова, которыми прикрывают враньё.

Жанна поставила бокал.

– Вера. Игорь два года спал с другой женщиной. А этот мужчина записал больного ребёнка к хорошему специалисту. Ты правда не видишь разницы?

Я видела. Конечно, видела. Но разница была в поступке, а не в ощущении. Ощущение было одинаковым – кто-то решил за меня.

– Он мог спросить, – сказала я.

– И ты бы отказалась.

– Может быть. А может, нет. Но это был бы мой выбор.

Жанна помолчала.

– Ты знаешь, как работает алгоритм? – спросила она вдруг.

– Что?

– Приложение. Алгоритм совместимости. Ты знаешь, что он считает?

– Ответы на вопросы. Хобби. Предпочтения.

– Нет. Это первый уровень. На втором уровне он анализирует поведение. Как быстро ты отвечаешь на сообщения. Какие профили смотришь дольше. На какие слова реагируешь. Он строит модель – не того, что ты говоришь о себе, а того, кто ты на самом деле.

– И что?

– Девяносто восемь процентов – это не совпадение анкет. Это совпадение паттернов. Алгоритм увидел, что вы – одинаковые. Оба контролируете. Оба боитесь. Оба защищаетесь. И именно поэтому вы не подошли друг другу на первом свидании. Потому что два одинаковых щита – это стена.

Я молчала.

– Восстанови анкету, – сказала Жанна. – Подписка ещё действует.

– Зачем?

– Просто восстанови. Посмотри, что он предложит.

Она ушла в одиннадцать. Тимофей спал. Я сидела на кухне, допивала вино и думала о щитах. О стенах. О слоях штукатурки, которые нужно снять, чтобы увидеть настоящее.

В час ночи я восстановила анкету. Просто так. Из любопытства.

Утром я проснулась от звука уведомления. Открыла приложение.

Глеб. Сорок три. Архитектор-реставратор. Москва.

Девяносто восемь процентов совместимости.

Зелёная полоска, почти заполненная целиком.

Алгоритм предложил его снова. Второй раз. Через полгода. После того, как мы оба удалили друг друга. После свидания, которое было катастрофой. После четырёх месяцев молчаливых коридоров и утренника, и музея, и Покровки. После обмана. После того, как я написала «занятия прекращаются».

Девяносто восемь процентов.

Я смотрела на экран и не нажимала ни «да», ни «нет». Просто смотрела. И вспомнила его фразу – тогда, у кафе, в октябре: «Я не умею ничего на первый раз».

Может, и она – не умела. Ничего – на первый раз.

Я не нажала «да». Но и не удалила.

***

Три недели я жила с этим уведомлением на экране. Оно висело – как записка на холодильнике, которую ты видишь каждое утро и каждый вечер, но не можешь ни выбросить, ни выполнить то, что там написано.

Тимофей спросил:

– Ты помирилась с дядей Глебом?

– Он не дядя Глеб. И мы не ссорились.

– Мам.

– Что?

– Полина мне пишет. В телеграме.

Я замерла.

– Она плачет каждый день. Она думает, что ты на неё обиделась.

Это было как удар. Не по лицу – по тому месту внутри, которое я считала защищённым. Одиннадцатилетняя девочка, которая три года не могла говорить без запинки, решила, что взрослая женщина бросила её. Потому что обиделась. Не на неё – но она этого не понимает. Для неё – просто «тётя Вера ушла».

Как мама.

Мама ушла – и не вернулась. И теперь тётя Вера.

Я села на пол в коридоре. Прямо на пол, прислонилась к стене. Тимофей стоял в дверях своей комнаты и смотрел на меня.

– Мам, ты чего?

– Я дура, – сказала я.

– Ну... иногда, – согласился он. Четырнадцать лет. Честность – его суперсила.

– Напиши ей. Напиши, что я не обиделась. Что я... Просто напиши, что всё хорошо.

Он кивнул и ушёл к себе. А я сидела на полу и думала о том, что три года защищала себя от боли. Выстроила стену. Научилась жить за ней. И мне казалось, что это – правильно. Что одиночество безопаснее. Что если не пускать никого – никто не обманет, не предаст, не решит за тебя.

Но стена не защищала. Она отрезала. Не только мужчин с их враньём и сахаром в кофе. Она отрезала девочку, которая рисовала дом с четырьмя деревьями. Мальчика, который впервые за год улыбнулся рядом с мамонтом. Мужчину, который учит старые дома быть собой – и, может быть, пытался научить этому её.

Я поднялась с пола. Вошла на кухню. Взяла телефон.

Открыла приложение.

Нажала «да».

***

Мы не списались через приложение. Алгоритм предложил – но разговор начался иначе.

Через два дня после того, как я нажала «да», в дверь моего кабинета постучали. Рабочий день закончился, я собирала вещи. Открыла – и на пороге стоял Глеб.

Без куртки. В том же сером свитере, что на утреннике. В руках – не цветы, не коробка конфет. Рисунок. Лист бумаги, сложенный вчетверо.

– Не уходи, – сказал он. – Одну минуту.

Я отступила. Он вошёл. Остановился посреди кабинета – между стулом, где сидела Полина, и столом, за которым я работала.

– Я знал, – сказал он. – Ты права. Я увидел твоё имя в расписании на сайте поликлиники. Тарасова В.С., логопед. И я записал Полину к тебе. Специально.

– Почему?

– Потому что на свидании, когда ты сказала мне про мужа – «иногда кажется, что так было бы проще», – мне стало больно. Но я потом думал. И понял, что ты не хотела обидеть. Ты хотела сказать, что тоже потеряла. По-другому, но потеряла. И я подумал – если алгоритм сказал девяносто восемь процентов, может, он видел то, чего мы не увидели за чашкой кофе.

– И ты решил проверить через ребёнка?

– Нет. Я решил, что моей дочери нужен хороший логопед. А ты – хороший логопед. И если бы мы так и не заговорили больше – это было бы нормально. Полина получила бы помощь, и всё.

– Но ты мог сказать. Мог сразу сказать – «я тот самый человек из приложения, и я специально пришёл к тебе».

– Мог. Но ты бы отказалась.

Жанна была права. Я бы отказалась. Я поняла это в ту же секунду, когда он произнёс эти слова. Если бы он сказал в ноябре: «Я записал дочь к тебе, потому что хочу снова увидеть тебя», – я бы перевела Полину к другому специалисту в тот же день. Без разговоров. Без шансов. Потому что три года назад я решила – никто больше не будет решать за меня.

И вот он стоял передо мной. С рисунком. И я понимала, что он не врал – он боялся. Боялся, что если скажет правду – потеряет не только шанс увидеть меня. Потеряет логопеда для дочери, которая начала говорить.

Он развернул рисунок. Положил на стол передо мной.

Дом. Красная крыша. Два окна. Четыре дерева. Четыре фигурки. И подпись – крупными, неровными, детскими буквами: «Это наш дом. Полина».

– Она нарисовала это вчера, – сказал Глеб. – И попросила передать тебе. Сказала – «это ваш дом, тёти Веры». Я не знал, что это значит. Но она очень просила.

Я смотрела на рисунок. Четыре фигурки. Одна высокая – он. Одна пониже – я. Маленькая с косичками – Полина. И совсем маленькая, с чёрточками наушников – Тимофей. Она нарисовала наушники. Она запомнила наушники моего сына.

Мне стало трудно дышать. Не от боли. От чего-то другого – как будто камень, который три года лежал на груди, вдруг стал легче. Не исчез. Просто – стал легче.

– Я не Игорь, – сказал Глеб. Тихо, без нажима. – Я не знаю, кто такой Игорь. Но я знаю, что он тебе врал. И что ты из-за этого перестала верить. Я не буду врать. Я буду говорить «ложить» и класть две ложки сахара в кофе. И я не умею ничего на первый раз. Но на второй – обычно получается.

Я молчала. Он стоял напротив. Между нами – стол, рисунок, четыре месяца молчания и полгода, за которые алгоритм дважды сказал: «Девяносто восемь процентов».

– Ты знаешь, что приложение снова нас свело? – спросила я.

– Знаю. Я увидел уведомление. И ждал. Три недели ждал, пока ты нажмёшь «да» или удалишь.

– Я нажала.

– Я знаю.

Тишина. Не стена. Не пауза. Тишина – как пустая комната, в которую можно внести что угодно.

– Мне нужно время, – сказала я.

– У меня его много.

Он не двинулся. Не протянул руку. Не попытался обнять. Просто стоял – с пустыми руками, в сером свитере, с этим хриплым голосом и привычкой тянуть гласные.

– Можно я заберу карандаши Полины? – спросил он. – Она спрашивает каждый день.

Я открыла ящик. Достала коробку с карандашами – двадцать четыре цвета, половина сточена до огрызков. Протянула ему.

Он взял. Наши пальцы соприкоснулись на секунду – его тёплые, шершавые, мои – с покрасневшими костяшками. Секунда. Не больше.

– Спасибо, – сказал он.

– Передай Полине, что я не обиделась. И что она может вернуться на занятия. Если хочет.

– Она хочет.

Он ушёл. Я осталась в кабинете. Рисунок лежал на столе. «Это наш дом». Четыре дерева. Четыре фигурки. И крыша – красная, как помидор в супе, который варит дедушка без свёклы.

Я засмеялась. Первый раз за три недели.

***

Май. Полина вернулась на занятия. Я снова видела её дважды в неделю – вторник и четверг. Заикание почти исчезло. Она говорила свободно, быстро, много. И рисовала – всегда дома, всегда с деревьями, но теперь на рисунках появились цветы, качели, собака.

– У нас нет собаки, – сказала она. – Но папа обещал. Когда переедем.

– Куда переедете?

– Не знаю. Папа говорит – может, в дом. Настоящий. С садом.

Я не стала спрашивать, с кем папа собирается жить в этом доме. Некоторые вопросы лучше не задавать.

Глеб приводил её сам. Мы здоровались – кивком, улыбкой. Он садился в коридоре, доставал блокнот. Рисовал фасады. Я вела занятие. Потом – «до вторника», «до четверга». Как раньше. Но не совсем как раньше. Потому что теперь между нами был рисунок с четырьмя деревьями, и разговор в кабинете, и слово «время», которое я попросила.

Однажды, в середине мая, после занятия Полина выбежала в коридор и крикнула:

– Папа! Тётя Вера сказала, что я уже могу читать стихи на сцене! Хочу в театральный кружок!

Глеб поднял глаза от блокнота. Посмотрел на дочь. Потом – на меня.

– Правда? – спросил он.

– Правда, – сказала я. – У неё отличная динамика. Театральный кружок – хорошая идея. Это поможет закрепить результат.

Полина прыгала. Буквально – подпрыгивала на месте, как мячик. Глеб смотрел на неё и улыбался. И в этой улыбке было всё – три года страха, бессонные ночи, борщ без свёклы, блокнот в коридоре, карандаши в коробке, рисунок на моём столе.

– Спасибо, – сказал он. Тихо. Только мне.

– Пока не за что.

Но это была наша фраза. Я сказала её на утреннике, когда он благодарил за Полину. И он повторил – тогда, в декабре. «Пока не за что». А теперь я сказала снова. И мы оба знали, что «пока» – это не отказ. Это обещание.

В конце мая Жанна позвонила:

– Ну что?

– Что – что?

– Ты его видишь каждую неделю. Он тебе нравится. Вы перемигиваетесь в коридоре, как школьники. Тимофей мне всё рассказывает.

– Тимофей – предатель.

– Тимофей – реалист. Так что?

– Я не знаю, Жанна. Мне страшно.

– Тебе всегда будет страшно. Вопрос – стоит ли этот человек того, чтобы бояться.

Я промолчала. Но подумала: да. Стоит. Человек, который складывает салфетки от волнения. Который носил кирпичи. Который три года ставил дочь на ноги один. Который пришёл с рисунком вместо цветов. И который дважды появился на моём экране – с девяноста восемью процентами, которые я не хотела признавать.

В первую субботу июня я написала ему: «Тимофей спрашивает, когда снова в музей».

Ответ пришёл через тридцать секунд: «Полина спрашивает, можно ли к вам в гости».

Я перечитала сообщение. К нам в гости. Не в музей. Не в кафе. К нам. В квартиру с обоями в мелкий цветочек, которые я так и не переклеила.

«Суббота. Шесть вечера», – написала я.

«Будем», – ответил он.

Суббота. Я готовила весь день. Борщ – настоящий, со свёклой. Пирог с яблоками. Салат. Тимофей смотрел на это и молчал. Потом сказал:

– Мам, ты для Жанны так не готовишь.

– Жанна приходит с пиццей.

– Угу.

В шесть раздался звонок в дверь. Я открыла. Глеб – в пиджаке поверх свитера, как на Покровке. Полина – в новом платье, с заколкой-бабочкой. В руках у неё – рисунок. Ещё один.

– Это вам, – сказала она и протянула мне лист.

Я развернула. Дом. Красная крыша. Четыре дерева. Четыре фигурки. Но на этот раз – новое. Над домом, кривыми буквами: «Наш дом». Не «мой дом». Не «просто дом». Наш.

– Проходите, – сказала я.

Они вошли. Полина сразу побежала к Тимофею – он ждал в своей комнате, в наушниках, но дверь была открыта. Она влетела к нему, и я услышала: «Тимофей! Я принесла игру!» И его ответ – тихий, но без раздражения: «Покажи».

Глеб стоял в коридоре. Оглядывался. Обои в мелкий цветочек. Узкая прихожая. Вешалка, заваленная куртками. Ботинки Тимофея – сорок второй размер, больше моих.

– Хорошая квартира, – сказал он.

– Ты архитектор. Ты не можешь так думать.

Он усмехнулся. Одним уголком рта, как тогда, в кафе.

– Я реставратор. Я вижу потенциал.

Мы прошли на кухню. Я налила ему кофе – с молоком и двумя ложками сахара. Себе – чёрный. Он заметил, что я помню. Не сказал ничего, но я видела – заметил.

Мы сели за стол. Из комнаты Тимофея доносились голоса – его тихий, её звонкий. Они смеялись. Мой сын, который последний год молчал в наушниках, смеялся с одиннадцатилетней девочкой, которая полгода назад не могла произнести своё имя без запинки.

– Знаешь, – сказал Глеб, – я ведь ненавидел это приложение. Катя умерла, и все вокруг начали: «Тебе нужна женщина», «Полине нужна мама», «Зарегистрируйся». Мама записала меня. Тайком. С моего телефона. Я обнаружил через неделю – когда начали приходить совпадения.

– Так это не ты?

– Я. Но не сразу. Я хотел удалить. А потом увидел твою анкету. «Нормального человека, который не врёт». И подумал – это честно. Это по-настоящему. Все пишут про путешествия и йогу, а эта женщина написала: «Не врёт». Значит, ей врали.

– Врали.

– Мне тоже. Катя не говорила мне, что больна. Полгода молчала. Я узнал, когда уже было поздно. Она решила за меня – что мне лучше не знать.

Я замерла. Кружка в руках. Чёрный кофе, без сахара.

– Поэтому ты складываешь салфетки, – сказала я.

– Что?

– На свидании. Когда я спросила про жену. Ты взял салфетку, сложил её пополам. Потом ещё раз. Это жест – когда ты не можешь контролировать ситуацию, ты контролируешь предмет.

Он посмотрел на меня. Долго. И я увидела, что он удивлён. Не неприятно – просто удивлён. Как человек, которого увидели.

– Ты это заметила?

– Я логопед. Я замечаю жесты.

– Ты заметила тогда. На первом свидании. И запомнила до сих пор.

Я опустила глаза. Он был прав. Я запомнила. Не потому что это было важно. А потому что он – был важен. Уже тогда, на первом свидании, когда мы не могли найти общий язык. Он уже был важен. Алгоритм знал. А я – нет.

– Глеб.

– Да?

– Ты сказал тогда – «я не умею ничего на первый раз». Что ты имел в виду?

Он поставил чашку. Не сложил салфетку – просто поставил чашку.

– Я имел в виду, что первая попытка у меня всегда проваливается. Первый проект – заказчик отказался. Первое свидание с Катей – она ушла через двадцать минут. Первый раз, когда я попытался приготовить Полине блины – сработала пожарная сигнализация. Я – не человек первого раза. Но второй раз я делаю всё правильно.

Я засмеялась. Он тоже – тихо, хрипло, с этими длинными гласными.

– Борщ горячий, – сказала я. – Садись нормально.

Он сел. Я поставила тарелку. Он попробовал.

– Со свёклой, – сказал он.

– Конечно, со свёклой. Борщ без свёклы – это щи.

– Полина со мной не согласится.

– Полина права.

Мы ели. Дети пришли – Полина забралась на стул рядом с Тимофеем, он подвинулся, не огрызнувшись. Она ела борщ и рассказывала про театральный кружок. Тимофей слушал. Глеб слушал. Я смотрела на них – и ловила себя на мысли, что обои в мелкий цветочек сегодня выглядят по-другому. Не как остатки чужой жизни. Как фон. Как рамка, в которой – четверо за одним столом.

После ужина Полина попросилась рисовать. Тимофей дал ей свои маркеры – те, которые никому не давал, даже мне. Они ушли в комнату.

Мы остались на кухне. Я мыла посуду. Он стоял рядом – не помогал, не мешал. Просто стоял.

– Вера.

– Что?

– Я ложу вилку на стол.

Я повернулась. Он стоял у стола с вилкой в руке. И улыбался.

– «Кладу», – сказала я машинально.

– Нет. Ложу.

Я поняла. Он провоцировал. Нарочно. Чтобы я поправила. Потому что это было наше – эта привычка, этот жест, этот маленький ритуал, который начался в кафе на Чистых прудах.

– Ложу, – повторил он.

Я открыла рот, чтобы поправить. И закрыла.

И не поправила.

Впервые за всю жизнь я услышала «ложить» – и не поправила. Не потому что смирилась. А потому что в этот момент слова были не важны. Важен был человек, который их произносил.

Он заметил. Я видела – заметил. Он поставил вилку. И ничего не сказал.

В дверях комнаты появилась Полина.

– Тётя Вера! Я нарисовала! Хотите посмотреть?

– Иду.

Она нарисовала дом. Как всегда. Красная крыша, два окна. Четыре дерева. Четыре фигурки. Но на этот раз было ещё кое-что. Пятая фигурка. Маленькая, на четырёх лапах.

– Это собака, – сказала Полина. – Папа обещал.

Тимофей стоял рядом и смотрел на рисунок. И на его лице было выражение, которого я не видела три года, – мягкое, открытое, без щита.

– Круто, – сказал он. – А как назовём?

«Назовём». Не «назовёте». «Назовём».

Я вышла из комнаты. Зашла на кухню. Глеб сидел за столом, допивал кофе. Я взяла телефон с полки. На экране – уведомление от приложения.

«Ваше совпадение снова онлайн. Совместимость: 98%».

Я смотрела на эту цифру. Девяносто восемь процентов. В октябре она казалась насмешкой. В апреле – упрёком. А сейчас – правдой.

Может, алгоритм и не ошибался. Ни в первый раз. Ни во второй. Может, это мы ошибались – когда решили, что девяносто восемь процентов означают лёгкость. Что совместимость – это когда удобно. Когда не задевает. Когда не больно.

А на самом деле совместимость – это когда задевает. Когда больно. Когда два одинаковых щита стукаются друг о друга – и от удара отлетают оба. И за ними – два живых, испуганных, настоящих человека.

Я закрыла приложение. Не удалила. Просто закрыла. Потому что человек, которого оно нашло, уже сидел напротив меня. Допивал кофе с молоком и двумя ложками сахара. И ждал – терпеливо, не торопя.

– Глеб.

– Да?

– Положи вилку в мойку. Пожалуйста.

Он встал. Взял вилку. Положил в мойку. И сказал:

– Положил.

Не «ложил». «Положил».

Я улыбнулась. Он – тоже.

Из комнаты Тимофея донеслось: «Папа! Тётя Вера! Идите сюда! Полина нарисовала собаку, и она похожа на крокодила!»

Глеб засмеялся. Тихо, хрипло. И пошёл к детям.

А я осталась на кухне. На секунду. Может, на две. Посмотрела на стол – две чашки, два блюдца. Чёрный кофе и с молоком. Без сахара и с двумя ложками. Две половины одного стола.

Девяносто восемь процентов.

Алгоритм не ошибся. Ни разу.