Рассвет в деревне всегда начинался не с солнца, а с запаха. Зимой это был острый, морозный дух, смешанный с горьковатым дымом березовых дров, который стелился над крышами и цеплялся за верхушки старых елей. Вера Ивановна проснулась задолго до того, как серый зимний свет начал просачиваться сквозь морозные узоры на окнах. В доме было тихо, лишь старый ходики на стене отсчитывали секунды с размеренным, успокаивающим звуком, да в углу, на овчине, сопел рыжий кот Тимофей. Старушка лежала некоторое время неподвижно, глядя в потолок, где отблески уличного фонаря рисовали причудливые тени. Ей нужно было собраться с силами. Сегодня был особенный день — четверг. День письма.
Она спустила ноги с высокой кровати, нащупала валяные тапочки и, зябко кутаясь в пуховый платок, подошла к печи. Спички вспыхнули не сразу, пальцы слушались плохо, но вскоре огонь весело загудел, пожирая сухую растопку. Вера Ивановна любила этот момент: дом начинал оживать, наполняться теплом и смыслом. Пока закипал пузатый чайник, она аккуратно причесала седые, тонкие, как паутинка, волосы, уложив их в тугой узел на затылке. В свои семьдесят лет она сохранила удивительную опрятность. Ее халат был стареньким, но безукоризненно чистым, а фартук всегда накрахмален.
В красном углу, под иконами, лежал заветный ящичек. Вера Ивановна достала оттуда чистый конверт, листок бумаги в линейку и шариковую ручку. Она села за стол, покрытый клеенчатой скатертью, разгладила бумагу ладонью и замерла. О чем писать Коленьке на этот раз? О том, что ноги болят к перемене погоды? Это ему ни к чему, расстроится только. О том, что дрова заканчиваются? Нет, подумает еще, что мать жалуется. Нужно писать о хорошем.
«Здравствуй, дорогой мой сынок Коленька! — вывела она дрожащей рукой первые строки. — У нас все слава Богу. Зима нынче снежная, намело сугробы по самую завалинку, так что в доме тепло. Тимофей совсем разленился, мышей не ловит, только спит да сметану просит. Соседка Галина заходила, принесла молока, кланялась тебе. Ты там, сынок, береги себя на своем Севере. Одевайся теплее, не простужайся на ветру. Я каждый день молюсь за тебя. Жду, когда вернешься героем. Твоя мама».
Она перечитала письмо дважды, дуя на чернила, чтобы не размазать. Сложила листок треугольником, как делали в старину, но потом опомнилась и вложила в конверт. Написала адрес: «Крайний Север, Полярная станция № 7, Николаю Ветрову». Она не знала точного индекса, но верила, что на Крайнем Севере, где людей мало, почтальоны знают каждого полярника в лицо.
Одевалась она долго. Валенки, теплая кофта, пальто с потертым воротником, пуховая шаль крест-накрест. Выйдя на крыльцо, Вера Ивановна зажмурилась от яркой белизны. Мир был укутан снегом, словно белым пуховым одеялом. Деревья в лесу, подступавшем к самому огороду, стояли неподвижно, как зачарованные стражи в тяжелых белых шубах. Снег скрипел под ногами звонко, аппетитно, словно кто-то откусывал от большого яблока. До почты было идти минут двадцать, но для Веры Ивановны это было целое путешествие. Она шла мимо заснеженных палисадников, мимо колодца, где вода дымилась на морозе, мимо магазина, откуда пахло свежим хлебом. Каждая собака в деревне знала ее и не лаяла, а лишь лениво помахивала хвостом.
На почте было людно и тепло. Пахло сургучом, старой бумагой и мокрой шерстью. За высокой деревянной стойкой стояла новенькая — Настя. Девушка была молодой, всего двадцать три года, но в глазах ее застыла какая-то взрослая, тяжелая печаль. Она приехала в деревню месяц назад, сняла комнату у бабы Мани и почти ни с кем не разговаривала. Деревенские шептались, что она сбежала из города от большой беды, но спрашивать стеснялись. Настя была худенькой, с бледным лицом и темными кругами под глазами. Работа на почте была ей в тягость, но она выполняла ее механически, безропотно.
— Здравствуй, доченька, — тихо сказала Вера Ивановна, протягивая письмо в окошко. — Это сыну моему, Коленьке. Он полярник. Важное письмо.
Настя подняла глаза. Перед ней стояла маленькая, сухонькая старушка с глазами цвета выцветшего весеннего неба. В этих глазах было столько надежды и доверчивости, что Насте стало не по себе. Она взяла конверт, повертела его в руках. Адрес был странным. Ни города, ни индекса, только романтическое «Полярная станция».
— Хорошо, бабушка, — глухо сказала Настя. — Приклеим марку и отправим.
Когда дверь за старушкой закрылась, впустив клуб морозного пара, Настя вопросительно посмотрела на заведующую почтой, тучную и шумную Зинаиду Петровну. Та тяжело вздохнула, отложила накладные и подошла к стойке.
— Не отправляй, — сказала она шепотом, словно боясь, что стены могут услышать. — Нет такой станции. И сына такого нет.
— Как нет? — удивилась Настя. — Она же сказала — полярник.
— Уголовник он, а не полярник, — махнула рукой Зинаида. — Сгинул лет десять назад. То ли в тюрьме, то ли в бегах. Ни слуху ни духу. Пьяница был, каких поискать, из дома все тащил. А Вера... она придумала себе сказку. Стыдно ей было перед людьми, вот и сочинила, что сын на Севере, герой, науку двигает. Сначала врала другим, а потом и сама поверила. Мы уж привыкли. Письма эти я в печку кидаю. Все равно возвращать некому.
Настя посмотрела на конверт в своих руках. Аккуратный почерк, старательно выведенные буквы. Она представила, как эта старушка сидела вечером при свете лампы, подбирала слова, вкладывала в них душу. И теперь это письмо полетит в печку? Вместе с любовью, заботой, молитвами?
Весь день Настя не находила себе места. Вечером, придя в свою холодную, неуютную комнату, она положила письмо на стол. За окном выла метель, стучала веткой старой яблони в стекло. Насте было одиноко. Боль, от которой она бежала из города — предательство мужа, потеря нерожденного ребенка, крах всех надежд — снова подступила к горлу. Ей казалось, что в целом мире нет никого, кому она была бы нужна. И тут ее взгляд упал на письмо Веры Ивановны.
Дрожащими пальцами она надорвала край конверта. Знало ли она, что совершает преступление? Да. Но еще она знала, что не может просто выбросить этот кусочек чужой души. Она читала строки про кота Тимофея, про снежную зиму, про то, как мать ждет сына, и слезы капали на бумагу, размывая чернила. В этом письме было столько тепла, которого так не хватало самой Насте. Это было письмо не уголовнику Коле, это было письмо всем потерянным детям, всем, кого ждут.
И тогда Настя решилась. Она достала из ящика стола тетрадный лист в клетку. Что бы написал настоящий сын? Добрый, любящий сын, о котором мечтала Вера Ивановна? Настя никогда не была на Севере, но она читала книги. Она представила бескрайние снега, северное сияние, суровых мужчин в унтах.
«Здравствуй, мама! — начала она писать, стараясь изменить почерк, делая буквы крупными и размашистыми. — Прости, что долго не писал. Шторма у нас были страшные, связь оборвало, вертолеты не летали. Только сейчас почту наладили. Я жив-здоров, работаю много. Здесь, на станции, мы замеряем толщину льда, следим за медведями. Холодно, конечно, но я тепло одет, как ты и наказывала. Твое письмо получил, спасибо тебе. Рад, что у вас все хорошо. Ты береги себя, мама. Не болей. Я тебя очень люблю и скучаю. Твой сын Коля».
Утром она сама понесла письмо Вере Ивановне. Сердце колотилось, как у пойманной птицы. А вдруг старушка узнает почерк? Вдруг догадается? Настя постучала в резную калитку. Вера Ивановна вышла на крыльцо, кутаясь в шаль.
— Вам письмо, Вера Ивановна, — сказала Настя, стараясь не смотреть ей в глаза. — От сына.
Старушка побледнела, схватилась за перила.
— От Коленьки? — прошептала она. — Неужто дошло? Господи, радость-то какая!
Она прижала конверт к груди, и лицо ее озарилось таким светом, что Насте стало больно смотреть. В этот момент морщины разгладились, глаза засияли молодым блеском. Вера Ивановна заплакала, но это были слезы счастья.
С того дня жизнь в доме с резными наличниками изменилась. Вера Ивановна словно сбросила десяток лет. Она перестала ходить сгорбившись, достала из сундука нарядное платье с белым воротничком, начала печь пироги. Аромат выпечки теперь плыл по всей улице, дразня соседских собак. Старушка угощала соседей, гордо приговаривая:
— Коленька написал! Работает, герой мой. Шторма у них там, но он держится. Скоро в отпуск обещал.
Деревня слушала и молчала. Никто не решался сказать правду. Люди видели, как расцвела Вера, и не хотели быть палачами ее счастья. Зинаида Петровна на почте только качала головой, глядя на Настю, но ничего не говорила.
Переписка затянулась. Каждую неделю Вера Ивановна писала ответ, и каждую неделю Настя сочиняла новое письмо от «полярника». Она втянулась в эту игру. Вечерами, сочиняя истории про полярных сов, про смешного радиста Петю, про то, как они лепили пельмени всей станцией, Настя забывала о своей беде. Она создавала идеальный мир, где сын любит мать, где люди заботятся друг о друге, где добро всегда побеждает. Через эти письма она, сама того не замечая, начала воспитывать этого выдуманного Колю. Она вкладывала в его уста слова, которые хотела бы услышать от своего отца, от бывшего мужа, от всех мужчин, которые причинили ей боль. «Мама, ты — самое дорогое, что у меня есть», «Мама, спасибо за твои руки», «Мама, я обязательно починю крыльцо, когда приеду».
Настя стала частым гостем у Веры Ивановны. Сначала она просто приносила письма, потом стала задерживаться. Вера Ивановна поила ее чаем с малиновым вареньем, рассказывала о своем детстве, о покойном муже, о маленьком Коле, который был «таким смышленым мальчиком». Настя слушала, грея руки о чашку, и чувствовала, как ледяная корка на ее сердце начинает таять. Старушка стала называть ее «наша почтальоночка», «ангел-хранитель». Она не знала, насколько права была в последнем определении.
Прошла зима. Снег начал оседать, становиться ноздреватым и серым. С крыш звонко капало, сосульки росли на глазах, превращаясь в хрустальные копья. Воздух запах мокрой корой и талой водой. Грачи прилетели, усеяли черными точками высокие березы за околицей. Настя и Вера Ивановна стали почти родными. Настя помогала старушке по хозяйству: носила воду, расчищала дорожки от тяжелого мокрого снега. Вера Ивановна вязала Насте носки из козьего пуха.
— Вот приедет Коля, — мечтала Вера Ивановна, перебирая спицами, — он тебе, Настенька, жениха найдет. У них там полярники все как на подбор, серьезные, надежные. Не то что наши деревенские лоботрясы.
Настя грустно улыбалась. Она знала, что Коля никогда не приедет. Но эта ложь стала такой привычной, такой уютной, что разрушить ее казалось невозможным.
Гром грянул в середине апреля, когда дороги развезло так, что ни пройти, ни проехать. В распутицу в деревню редко кто заглядывал. Но в тот день к дому Веры Ивановны подошел мужчина. На вид ему было лет сорок. Одет он был не по-деревенски: кожаная куртка, несмотря на слякоть, городские ботинки, на голове кепка. Лицо у него было серое, землистое, с глубокими складками у рта и колючим, неприятным взглядом.
Это был настоящий Николай. Он не был похож на полярника. Он вышел из мест заключения три месяца назад, помыкался по друзьям-приятелям, проигрался в карты и вспомнил, что у него есть мать и, главное, дом. Дом можно было продать, землю тоже, и этих денег хватило бы, чтобы отдать долги и пожить еще какое-то время весело. Совесть его давно молчала, заглушенная годами тюремного быта и цинизмом.
Он толкнул калитку ногой. Та жалобно скрипнула. Во дворе на солнышке грелся кот Тимофей. Увидев чужака, кот насторожился, но не убежал. Николай, проходя мимо, брезгливо поддел кота носком ботинка:
— Пшел вон, блохастый. Разлегся тут.
Тимофей обиженно мяукнул и шмыгнул под крыльцо. Николай поднялся по ступеням, не вытирая ног, вошел в сени, а затем и в избу.
Вера Ивановна сидела у окна, штопала занавеску. Услышав шаги, она обернулась. Очки сползли на нос. Несколько секунд она смотрела на вошедшего, не узнавая. А потом вскрикнула, уронила шитье и всплеснула руками.
— Коля! Сынок! Живой!
Она бросилась к нему, маленькая, слабая, прижалась к его груди, пахнущей табаком и перегаром.
— Приехал! Сюрприз сделал! А я ждала, я так ждала!
Николай стоял, опустив руки. Он не обнял мать. Ему было неловко и скучно от этих телячьих нежностей. Он оглядел комнату оценивающим взглядом. Печь добротная, полы крепкие, иконы в углу — может, старинные, денег стоят.
— Ну здорово, мать, здорово, — буркнул он, отстраняя ее. — Дай отдышаться-то. Есть че пожрать? С дороги я.
Вера Ивановна засуетилась. Дрожащими руками накрывала на стол, доставала все самое лучшее: соленые огурчики, сало, вчерашние щи. Она говорила без умолку, захлебываясь от счастья:
— А я знала, знала! Настя говорила, что ты к лету, а ты вон как, по распутице! А как же служба? Отпустили? А я твои письма все храню, перечитываю. Какой ты у меня молодец, Коленька, как пишешь складно...
Николай, жадно хлебавший щи, замер с ложкой у рта.
— Какие письма? — грубо спросил он. — Ты че, мать, рехнулась на старости лет? Я десять лет на зоне чалился, какие письма? Я тебе ни строчки не черкнул. Не до того было.
Вера Ивановна замерла. Улыбка медленно сползла с ее лица.
— Как... на зоне? — прошептала она. — А как же... полярная станция? А про шторма? А про то, что любишь?
— Бред какой-то, — отмахнулся Николай, отламывая кусок хлеба. — Кто тебе эту чушь наплел? Я приехал дело делать. Дом продавать будем. Мне деньги нужны, долги у меня. А тебя в дом престарелых определим, там хорошо, кормят, врачи.
Вера Ивановна попятилась. Она уперлась спиной в буфет, и что-то в ней надломилось. Звон разбитой чашки, которую она задела локтем, прозвучал как выстрел.
В этот момент дверь распахнулась. На пороге стояла Настя. Она узнала о приезде чужака от соседки и бежала всю дорогу, задыхаясь, чувствуя неладное. Она увидела бледную, как полотно, Веру Ивановну и жующего мужчину за столом.
— Вы что делаете? — крикнула Настя, заслоняя собой старушку. — Вы зачем ее пугаете?
Николай ухмыльнулся, вытирая рот рукавом.
— А, это ты, что ли, сказочница? — протянул он. — Мать тут про какие-то письма лепечет. Твоя работа?
Настя не успела ответить. Вера Ивановна, вдруг обретя какую-то странную, страшную силу, оттолкнула девушку и подошла к комоду. Там, в верхней ящике, лежала пачка писем, перевязанная ленточкой. Она дрожащими руками развязала узел, достала одно письмо, второе. Потом перевела взгляд на Настю. В глазах старушки была такая боль, такое разочарование, что Насте захотелось провалиться сквозь землю.
— Это ты писала? — тихо спросила Вера Ивановна. — Ты?
— Вера Ивановна, я... я хотела как лучше... — забормотала Настя, глотая слезы. — Чтобы вы жили, чтобы верили...
— Вон, — прошептала старушка. — Вон отсюда. Оба.
Она схватилась за сердце, пошатнулась. Настя бросилась к ней, но Вера Ивановна жестом остановила ее. Она медленно, держась за стену, дошла до кровати, легла и отвернулась к стене. В комнате повисла тяжелая, звенящая тишина.
Николай хмыкнул, встал из-за стола.
— Ну, концерты. Ладно, оклемается. Ты, девка, иди отсюда. Завтра придешь, если надо будет. А мне спать охота.
Настя вышла на крыльцо, чувствуя себя уничтоженной. Она хотела спасти, а в итоге убила веру. Она слышала, как за дверью Николай возится, гремит стульями. Ей было страшно оставлять старушку с ним, но она понимала: сейчас ее присутствие только хуже сделает.
Весь следующий день Вера Ивановна не вставала. Она лежала лицом к стене, не ела, не пила, только смотрела в одну точку на полинявших обоях. Николай слонялся по дому, злой и раздраженный. Ему нужно было искать покупателей, оформлять бумаги, а мать лежала пластом. Он пытался с ней говорить, требовал документы на дом, но она молчала, словно его не было.
От скуки и безделья Николай начал рыться в вещах. Он искал деньги или что-то ценное. В ящике комода он наткнулся на ту самую пачку писем. Хотел выбросить, но что-то его остановило. Он сел на стул, закурил (хотя мать всегда запрещала курить в доме) и развернул первый листок.
«Здравствуй, мама! Прости, что долго не писал... Я тебя очень люблю и скучаю...»
Он читал, и на лице его появлялась кривая усмешка. «Ну и бредятина. Сопли в сахаре». Но он читал дальше. Письмо за письмом. История его выдуманной жизни разворачивалась перед ним. В этих письмах он был сильным, смелым, благородным. Он спасал товарищей, чинил вездеходы, любовался северным сиянием. Но главное было не это. Главное было в том, как этот выдуманный Коля относился к матери. С какой нежностью, с каким уважением.
Николай дошел до письма, где «Коля» обещал починить крыльцо. Он вспомнил, как сам вчера споткнулся о гнилую доску на входе и выругался. А этот, бумажный Коля, писал: «Мам, ты там аккуратнее ходи, я приеду — сразу новые ступени сделаю, дубовые, на века».
Он читал письмо, где «Коля» вспоминал, как мать пекла ему в детстве ватрушки. Николай вдруг отчетливо ощутил этот забытый вкус. Вкус детства, когда он еще не был «трудным подростком», не был вором и зеком. Когда он был просто Колькой, который бегал босиком по лужам и прижимался к теплому материнскому боку.
Что-то странное происходило с ним. Эта девчонка-почтальонша, чужой человек, увидела в нем то, чего он сам в себе давно не видел. Или никогда не имел? Она создала образ человека, которым он *мог бы* стать. И самое страшное — мать любила именно *этого* человека. Не его, уголовника с золотой фиксой, а того, полярника.
Николай отложил письма. В доме темнело. В углу тикали часы. С печи спрыгнул кот, осторожно подошел к ноге Николая, потерся. Николай машинально протянул руку, почесал кота за ухом. Тот замурчал — громко, доверчиво.
Николай встал. Он прошел в кухню. Ведро с водой было пустым. Он взял ведро, вышел во двор. Весенний вечер был прохладным и звонким. Где-то лаяла собака. Николай дошел до колодца, набрал воды. Ледяная тяжесть ведра оттянула руку. Это было простое, забытое ощущение — тяжесть полезного труда.
Вернувшись, он неумело растопил печь. Дрова сырели, дым пошел в комнату, Николай закашлялся, открыл вьюшку. Наконец, огонь занялся. Он нашел в шкафу крупу, сварил какую-то кашу, подгоревшую, но съедобную.
Подошел к кровати матери.
— Мать, — тихо позвал он. — Поешь.
Вера Ивановна не шелохнулась.
— Ну, хорош дуться. Я кашу сварил. И чаю.
Она медленно повернула голову. Глаза ее были пустыми. Она смотрела сквозь него.
— Уходи, — прошелестела она. — Ты не мой сын. Мой сын на Севере. Он добрый. А ты... ты чужой.
Эти слова ударили его больнее, чем приговор судьи десять лет назад. Он отшатнулся. Поставил тарелку на тумбочку и вышел на крыльцо. Курил, глядя на звезды. Злость ушла. Осталась тоскливая, щемящая пустота. Он понял, что проиграл. Проиграл не деньги, не дом, а саму жизнь. Бумажный Коля победил его.
Утром Николай пошел на почту. Настя сидела за перегородкой, бледная, с красными глазами. Увидев его, она сжалась, ожидая скандала.
Николай подошел к окошку. Он не орал, не стучал кулаком.
— Зачем? — спросил он хрипло. — Зачем ты это писала?
Настя подняла на него взгляд. В ее глазах не было страха, только усталость.
— Чтобы она жила, — ответила она просто. — Ей нужно было кого-то ждать. Человеку нельзя без надежды. Она угасала. А когда письма пошли — она ожила. Она гордилась тобой.
Николай помолчал, комкая в руках кепку.
— Гордилась мной... — повторил он. — Мной там и не пахло. Она гордилась твоей выдумкой.
— Нет, — покачала головой Настя. — Она любила тебя. Просто она помнила тебя тем, маленьким. И верила, что тот свет, который был в тебе в детстве, никуда не делся. Я просто... просто помогла этому свету пробиться через бумагу.
Николай развернулся и пошел к выходу. У двери он остановился.
— Инструмент где взять? Топор, пилу?
— У деда Митрия, через два дома, — удивилась Настя. — А тебе зачем?
— Крыльцо чинить, — буркнул он и вышел.
Весь день в деревне слышался стук топора и визг пилы. Соседи выглядывали из-за заборов, дивясь: блудный сын, зек, вместо того чтобы водку пить и дом продавать, плотничает. Николай работал остервенело, до кровавых мозолей. Он выдрал гнилые доски крыльца, нашел в сарае старые запасы леса, вытесал новые ступени. Он не был мастером, получалось не идеально, но крепко.
Вера Ивановна слышала этот стук. Он проникал в ее сон, в ее забытье. Это был звук жизни. Она с трудом поднялась, подошла к окну. Сын — настоящий, живой, в потной майке — тесал бревно. Он вытирал лоб, чертыхался, когда сучок попадался под топор, но делал.
Вечером он вошел в дом, пахнущий свежей стружкой и смолой. Вера Ивановна сидела за столом, пила чай. Она была все еще слаба, но в глазах появился слабый огонек интереса.
— Крыльцо поправил, — сказал Николай, не глядя на нее. — Теперь не упадешь. Завтра забор посмотрю, там штакетины выбиты.
Он сел напротив. Достал из кармана смятый листок бумаги. Это было то самое недописанное письмо Насти, которое он нашел на столе.
— Тут написано... — он кашлянул, прочищая горло. — Тут написано, что я обещал крышу посмотреть. Течет, говорят.
— Течет, — тихо отозвалась Вера Ивановна. — В сенях, как дождь — так ведра подставляй.
— Залезу завтра. Гудрон надо найти.
Они помолчали. Тишина перестала быть враждебной. Она стала выжидательной.
— А документы? — спросила мать. — На продажу?
Николай достал из внутреннего кармана сложенные бумаги. Паспорт на дом, свидетельство о собственности. Покрутил их в руках. Потом медленно, с хрустом разорвал пополам. И еще раз. Бросил обрывки в печь, где догорали угли. Бумага вспыхнула, свернулась черными лепестками и исчезла.
— Не продается, — сказал он. — Жить где-то надо. Да и... работы тут непочатый край. Огород скоро сажать. Ты же одна не справишься.
Вера Ивановна опустила голову, чтобы скрыть слезы. Она пододвинула к нему вазочку с вареньем.
— Ешь, сынок. Малиновое. Ты в детстве любил.
Прошло еще несколько дней. Первый снег выпал неожиданно, в конце октября, накрыв еще не увядшую траву и грязь белым покрывалом. Николай уже втянулся в деревенский ритм. Руки его, привыкшие к картам и заточкам, вспоминали крестьянский труд. Он колол дрова во дворе, размашисто, с удовольствием чувствуя, как полено разлетается на две ровные половинки.
Калитка скрипнула. Вошла Настя. Она несла почту. Остановилась, глядя на Николая. Он воткнул топор в колоду, выпрямился.
— Привет, — сказал он. Впервые без злобы.
— Привет, — ответила она. — Как Вера Ивановна?
— Лучше. Блины с утра пекла. Ворчит, что я дрова не так складываю. Значит, выздоравливает.
Они стояли друг напротив друга, двое израненных жизнью людей. Бывший зек, потерявший себя, и молодая женщина, потерявшая семью. Между ними не было романтики, но было глубокое, человеческое понимание. Они оба знали цену боли и цену лжи, которая иногда спасает.
— Зайдешь? — спросил Николай. — Чай пить будем.
Настя кивнула.
В доме было тепло. Вера Ивановна сидела у окна, глядя на падающий снег. На столе дымил самовар — старинный, начищенный Николаем до блеска. Настя села за стол. Николай неуклюже разливал чай по блюдцам. Кот Тимофей, уже признавший нового хозяина, терся о ноги Николая.
Вера Ивановна посмотрела на них. На сурового, но притихшего сына. На добрую, грустную Настю. В ее душе наступил покой. Письма больше не были нужны. Ей не нужно было придумывать сына — он был здесь. Не герой-полярник, не идеальный человек из книги, а живой, грешный, но родной. И он старался. Он правда старался.
Она достала из кармана передника листок бумаги и ручку.
— Ты чего, мать? — удивился Николай. — Опять писать надумала? Кому?
— Да вот, — улыбнулась Вера Ивановна, глядя на белый снег за окном. — Хочу записать одну мысль, пока не забыла. Для памяти.
Она склонилась над столом и медленно вывела:
«А знаешь, сынок, счастье — это не когда письма приходят. А когда их некому писать, потому что все дома...»
За окном тихо падал снег, укрывая землю, скрывая под собой все старое, грязное и больное, обещая новую, чистую жизнь. В доме с резными наличниками горел свет, и дым из трубы поднимался прямо в небо, столбом, что, как говорят в деревне, к ясной погоде и добрым вестям.