Найти в Дзене
Зоя Чернова | Писатель

Отец 14 лет не заходил в комнату сына. Сын думал — равнодушие. Пока не нашёл засохшие цветы под своей подушкой. Каждый год новые

Дверь в мою комнату была закрыта. Единственная закрытая дверь во всей квартире. Я заметил это сразу, как только переступил порог. Прихожая пахла тем же – старым деревом, пылью и чем-то неуловимо знакомым. Обои в коридоре пожелтели, но рисунок остался прежним – мелкие ромбики, которые я разглядывал в детстве, когда не мог уснуть и выходил попить воды. – Проходи, – сказал отец. Голос у него стал ниже. С хрипотцой, будто каждое слово давалось через силу. Он шаркал ногами по полу – не отрывал их полностью, словно боялся споткнуться. Раньше он ходил быстро, уверенно. Мама говорила: «Твой отец даже по квартире марширует, как на плацу». Ему пятьдесят восемь. Когда я уезжал, было сорок четыре. Четырнадцать лет – и я не узнавал его. – Лена, это мой отец, – сказал я. – Папа, это Лена. Моя жена. Отец кивнул. Протянул руку, пожал её ладонь – коротко, без лишних слов. Ладонь у него была сухая, в мелких трещинах. Руки токаря, хотя он давно вышел на пенсию. – Чай будете? – Будем, – ответила Лена за н

Дверь в мою комнату была закрыта. Единственная закрытая дверь во всей квартире.

Я заметил это сразу, как только переступил порог. Прихожая пахла тем же – старым деревом, пылью и чем-то неуловимо знакомым. Обои в коридоре пожелтели, но рисунок остался прежним – мелкие ромбики, которые я разглядывал в детстве, когда не мог уснуть и выходил попить воды.

– Проходи, – сказал отец.

Голос у него стал ниже. С хрипотцой, будто каждое слово давалось через силу. Он шаркал ногами по полу – не отрывал их полностью, словно боялся споткнуться. Раньше он ходил быстро, уверенно. Мама говорила: «Твой отец даже по квартире марширует, как на плацу».

Ему пятьдесят восемь. Когда я уезжал, было сорок четыре. Четырнадцать лет – и я не узнавал его.

– Лена, это мой отец, – сказал я. – Папа, это Лена. Моя жена.

Отец кивнул. Протянул руку, пожал её ладонь – коротко, без лишних слов. Ладонь у него была сухая, в мелких трещинах. Руки токаря, хотя он давно вышел на пенсию.

– Чай будете?

– Будем, – ответила Лена за нас обоих.

Она поправила волосы за ухо – так всегда делала, когда обдумывала что-то. Я знал этот жест. И знал, о чём она думает.

Зачем ты сюда приехал, если даже смотреть на него не можешь?

Но вслух она ничего не сказала. За это я был ей благодарен.

Мы прошли в кухню. Узкий коридор, поворот налево. Я задержался на секунду у той двери. Белая, с царапиной внизу – от моей игрушечной машинки. Замочная скважина блестела латунью. Раньше здесь не было замка.

– Дима, – позвала Лена.

Я пошёл за ней.

***

Кухня была такой же, как в моих воспоминаниях. Та же клеёнка на столе – в мелкий цветочек, выцветший от времени и солнца. Тот же чайник со свистком на плите. Тот же холодильник – старый, гудящий, с магнитиками из разных городов. Ялта. Сочи. Кисловодск. Мы ездили туда вместе, когда мне было девять.

Чашки стояли другие – белые, простые, без рисунка. Мамины были с золотой каёмкой. Она берегла их для гостей.

– Садитесь, – сказал отец. – Сейчас вскипит.

Мы сели. Табуретки скрипнули – знакомый звук. Лена взяла мою руку под столом, сжала. Я не ответил.

– Как доехали? – спросил отец, не поворачиваясь от плиты.

– Нормально. Пробки на выезде из Москвы, но потом нормально.

– Дорога хорошая?

– Да. Отремонтировали.

– А. Хорошо.

Чайник засвистел. Отец снял его с плиты, разлил кипяток по чашкам. Движения медленные, осторожные. Когда он ставил передо мной чашку, я заметил, что рука чуть дрожит.

– Сахар?

– Нет, спасибо.

– А тебе? – он посмотрел на Лену.

– Одну ложку, если можно.

Он положил. Размешал. Сел напротив.

И снова тишина.

Лена держала чашку обеими руками, смотрела в окно. Отец помешивал ложкой в своём чае – хотя класть туда было нечего. Я видел. Просто металл кружил по кругу, звякая о стенки.

Четырнадцать лет.

Я не был в этой квартире столько времени. Не слышал, как скрипит паркет в коридоре. Не видел, как солнце падает на подоконник и высвечивает пыль в воздухе. Не сидел на этой табуретке, не смотрел на эти обои, не вдыхал этот запах.

И вот я здесь. И не знаю, что сказать.

– Работа как? – спросил отец.

– Нормально. Архитектурное бюро. Проектируем жилые комплексы в основном.

– Хорошо платят?

– Да, нормально.

Он кивнул. Отпил чай.

Тишина.

– Я пойду лягу, – сказал он вдруг. – Устал сегодня. Давление с утра скакало. Вы располагайтесь.

Он встал. Шаркающие шаги – до двери, за угол, в спальню. Щелчок замка.

Мы с Леной переглянулись.

– Ну вот, – сказала она тихо. – Поговорили.

***

Лена встала, прошлась по кухне. Открыла холодильник, заглянула внутрь.

– Почти пустой, – сказала она. – Молоко, масло, остатки супа. И всё.

– Он один живёт.

– Это не оправдание.

Она закрыла холодильник. Потрогала магнитики на дверце – один за другим.

– Красивые места.

– Мы ездили туда. С мамой.

Лена обернулась.

– Расскажи мне про неё.

– Зачем?

– Потому что ты никогда не рассказываешь. За три года брака – ни слова. Только «мама умерла, когда мне было восемнадцать».

Я допил чай. Поставил чашку на стол.

– Она была хорошая. Добрая. Всегда улыбалась.

– И всё?

– А что ещё?

Лена села обратно. Взяла мою руку.

– Дима. Я знаю, что это больно. Но мы приехали сюда не просто так. Ты сам говорил – хочешь разобраться.

– Я хотел убедиться, что с ним всё в порядке. Врач сказал – гипертония серьёзная.

– И только?

Я молчал.

– Ты знаешь, что я думаю? – сказала она. – Я думаю, ты приехал за чем-то другим. За ответом. Только не можешь себе в этом признаться.

Я отдёрнул руку.

– Я пойду пройдусь.

– Дима.

– Мне нужно подышать.

Она не стала останавливать.

***

Двор был таким же. Те же лавочки у подъезда. Та же песочница, в которой я играл в детстве. Только качели новые – пластиковые, яркие.

Я сел на лавочку. Закурил.

Столько лет прошло.

В последний раз я сидел здесь вечером, накануне отъезда. Мама уже умерла. Похороны прошли. Я курил – впервые в жизни, украдкой, чтобы отец не видел. Хотя ему было всё равно. Он вообще ничего не замечал тогда. Ходил как тень, молчал, смотрел в одну точку.

А я злился. На него. На маму, что ушла. На себя, что не успел сказать ей что-то важное.

– Дима?

Я поднял голову. Старушка. Маленькая, сухонькая, в цветастом платке.

– Клавдия Петровна?

– Господи, Дима! – она всплеснула руками. – Вернулся! А я смотрю – сидит кто-то на лавочке. Думаю – неужели?

Она села рядом. Пахло от неё валерьянкой и пирожками.

– Как же давно тебя не было. Отец-то рад небось?

– Не знаю. Мы толком не разговаривали.

Клавдия Петровна покачала головой.

– Эх, Геннадий. Всегда был такой. Слова из него клещами не вытянешь. Твоя мать, царствие небесное, одна умела его разговорить.

Я затушил сигарету.

– Как он тут? Эти годы?

– Да как. Работал, пока мог. На пенсию вышел три года назад – и совсем сдал. Один сидит, никуда не ходит. Только за продуктами и в поликлинику.

– Болеет?

– Давление. Сердце пошаливает. Врачи говорят – нервы всё. А какие нервы у одинокого человека?

Она посмотрела на меня внимательно.

– Ты надолго приехал?

– Пока не знаю.

– Останься подольше. Ему нужно. Он ведь… – она замялась.

– Что?

– Скучал по тебе. Очень скучал.

Я усмехнулся.

– Почему тогда ни разу не позвонил?

Клавдия Петровна вздохнула.

– А ты почему не позвонил?

Я не нашёл, что ответить.

– Упрямые вы оба, – сказала она. – Два сапога пара. Только ты молодой – тебе проще первым шагнуть. А он… он уже не может. Гордость не позволяет. Или страх.

Она поднялась.

– Ладно, пойду я. Пирожки на плите. Если что нужно – стучи. Первый этаж, квартира три.

И ушла.

Я остался сидеть. Смотрел на окна нашей квартиры. Третий этаж, справа. Кухня светилась – значит, Лена там.

А крайнее окно было тёмным. Моя комната.

Закрытая на ключ.

***

Когда я вернулся, Лена разбирала вещи в гостиной. Мы договорились, что будем спать здесь – на старом диване. В спальне – отец. А моя комната…

– Ты разговаривал с кем-то? – спросила она.

– С соседкой. Клавдией Петровной.

– Что рассказала?

Я сел на диван. Потёр лицо руками.

– Говорит, он по мне скучал.

– А ты не верил?

– А ты бы верила? Четырнадцать лет молчания.

Лена отложила вещи. Подошла, села рядом.

– Я бы поверила. Знаешь почему? Потому что ты – такой же. Скучаешь, но молчишь. Хочешь сказать – и не можешь. Вы с ним похожи больше, чем ты думаешь.

Я хотел возразить. Но не стал.

– Клавдия Петровна ещё кое-что сказала, – вспомнила Лена. – Когда я с ней познакомилась на улице.

– Что?

– Про комнату.

Я поднял голову.

– Говорит, он туда не заходит. Совсем не заходит.

– Я знаю. Замок врезал.

– Нет, ты не понимаешь. Она сказала – четырнадцать лет. Ни разу. Даже когда ремонт делал по всей квартире – эту комнату не тронул.

Я молчал.

– Её внучка как-то попросила – можно посмотреть детскую? А он сказал: «Туда нельзя».

– И что это значит?

– Не знаю. – Лена посмотрела на меня. – Но, может, тебе стоит туда зайти.

– Зачем?

– Чтобы понять.

Она встала.

– Я пойду в душ. А ты – подумай.

И ушла.

Я остался один. Смотрел на дверь в конце коридора. Белую, с царапиной внизу. С латунным замком, которого раньше не было.

Мама говорила: «В семье не должно быть закрытых дверей».

А теперь их было две. Одна – в мою комнату. Другая – между мной и отцом.

***

Ночью я не спал.

Лена давно уснула – дышала ровно, тихо. А я лежал на спине и смотрел в потолок. Трещина в штукатурке – та же самая, что была в детстве. Похожа на молнию.

Мысли крутились одна за другой.

Зачем он закрыл комнату? Чтобы не видеть напоминание обо мне? Или чтобы сохранить что-то?

Почему не позвонил ни разу? Гордость? Обида? Страх?

И почему я не позвонил? Тот же страх? Та же обида?

Я уехал в восемнадцать. Сразу после похорон мамы.

Инсульт. Она умерла в апреле, когда за окном цвела черёмуха. Белые гроздья за стеклом – я до сих пор ненавижу этот запах. Отец был на работе. Вернулся – а она лежала на полу в кухне. Возле плиты. Суп выкипал на конфорке.

Скорая приехала через сорок минут. Врач сказал – даже если бы сразу, не успели бы. Обширный инсульт. Мгновенная смерть.

Но я не поверил. Мне нужен был виноватый. И я его нашёл.

– Ты виноват, – сказал я ему тогда.

Это было через два дня после похорон. Мы сидели на кухне – я и он. Молча. Час, может, два. А потом меня прорвало.

– Если бы ты был дома. Если бы вызвал раньше.

Отец молчал.

– Ты всегда был на этой своей работе! Каждый день допоздна! А она тебя ждала! Каждый вечер ждала!

Молчал.

– Ты даже плакать не можешь. Она умерла – а тебе всё равно.

Он стоял у окна. Спина прямая, руки сложены за спиной. Смотрел во двор. Как будто меня не было в комнате.

– Скажи что-нибудь! – закричал я. – Хоть слово!

Ничего.

И тогда я сказал то, о чём жалел потом все эти годы.

– Лучше бы ты умер. Не она. Ты.

Он не повернулся. Не дрогнул. Только плечи чуть опустились – еле заметно.

Я ушёл в тот же вечер. Собрал вещи в спортивную сумку – джинсы, футболки, учебники для института. Документы. Фотографию мамы – единственную, которую взял.

Отец сидел на кухне. Не двигался. Не смотрел в мою сторону.

– Я уезжаю, – сказал я. – В Москву. К тёте Наде.

Он кивнул.

– Ты меня слышишь?

– Слышу.

– И что? Ничего не скажешь?

Молчание.

Я ждал. Секунду. Две. Десять.

Ничего.

– Ладно, – сказал я. – Прощай.

Он не повернулся. Не встал. Не сказал ни слова.

Я вышел. Захлопнул дверь. Спустился по лестнице – три этажа пешком, лифт не работал. Вышел во двор.

Оглянулся на окна.

Кухня светилась. Силуэт отца – неподвижный, сгорбленный, одинокий.

Я отвернулся. Сел в такси. Уехал.

И ни разу не обернулся.

Тётя Надя приняла меня без вопросов. Мамина сестра – единственная родня, кроме отца. Она жила в Москве, в маленькой однушке на окраине.

– Живи сколько нужно, – сказала она. – Комната твоя.

Я поступил в институт. Архитектурный – как мечтал. Работал по ночам курьером, чтобы хватало на жизнь. Учился. Окончил. Устроился в бюро.

И ни разу не позвонил отцу.

Первый год было тяжело. Я думал – он позвонит. Напишет. Приедет. Хоть что-то.

Ничего.

Второй год я злился. Значит, правда – ему всё равно. Сын уехал – одной проблемой меньше.

Третий год – привык. Научился жить без него. Без прошлого. Без Твери.

Четвёртый, пятый, шестой…

Годы сливались. Я работал. Встречался с девушками – ненадолго, без серьёзных отношений. Купил квартиру – однушку, потом поменял на двушку. Карьера шла в гору.

А потом появилась Лена.

Мы познакомились на работе – она пришла в бюро новым дизайнером. Маленькая, с короткой стрижкой и привычкой поправлять волосы за ухо. Она заметила меня раньше, чем я её.

– Ты всегда такой мрачный? – спросила она как-то.

– Какой есть.

– А улыбаться умеешь?

Я пожал плечами.

Она не отстала. Приглашала на кофе. Смеялась над моими неуклюжими шутками. Терпела мои молчания.

Через год мы поженились.

Она спрашивала про семью. Я отвечал коротко: мать умерла, с отцом не общаюсь. Она не давила.

До того дня, когда позвонила тётя Надя.

– Дима, – сказала она. – Я была в Твери. Видела Геннадия.

– И что?

– Он плохо выглядит. Похудел. Постарел сильно.

– Мне-то что.

Тётя Надя помолчала.

– Он спрашивал про тебя.

Я не ответил.

– Дима. Он твой отец. Единственный.

– Он сам выбрал – молчать.

– А ты? Ты тоже молчал четырнадцать лет.

Она повесила трубку.

Я не думал об этом. Или думал – но гнал мысли. Работа. Проекты. Лена.

А потом пришло письмо.

Обычное, бумажное. В почтовом ящике, среди рекламы и счетов. Без обратного адреса, но почерк я узнал сразу – мамин.

Нет. Не мамин. Отцовский.

Они писали одинаково – мелко, с наклоном вправо, буквы округлые. Мама научила его так писать, когда они познакомились. «У тебя был почерк как у курицы», – смеялась она.

Я открыл конверт.

Внутри – одна строчка.

«Приезжай, если хочешь».

И адрес. Тот же. Наш старый адрес.

Я показал Лене.

– Поедем, – сказала она сразу.

– Зачем?

– Потому что это нужно. Тебе нужно.

– Я не знаю, что ему сказать.

– Не обязательно говорить. Иногда достаточно просто быть рядом.

Через неделю мы собрали вещи. Сели в машину. Поехали.

Пять часов до Твери. Пять часов я молчал. Лена не лезла с разговорами – просто держала руку на моём колене.

И вот мы здесь. В квартире, которую я не видел четырнадцать лет.

С отцом, которого не узнаю.

***

Утром я проснулся от запаха кофе.

Солнце било в окно, пыль кружилась в лучах. Лена уже встала – её место на диване было пустым.

Голоса на кухне. Тихие, неразборчивые.

Я встал. Прошёл по коридору. Остановился у двери.

– …а Дима всегда любил с молоком, – говорила Лена.

– Знаю, – ответил отец. – Мать его так приучила.

– Расскажите про неё. Если хотите, конечно.

Тишина. Долгая.

– Хорошая была, – сказал он наконец. – Добрая. Смеялась часто. Я не умел так. Она говорила – «ты, Гена, как каменный, улыбнись хоть раз».

– А вы?

– А я не умел.

Я вошёл в кухню. Они сидели друг напротив друга. Лена с чашкой в руках. Отец – со своей.

– Доброе утро, – сказал я.

Отец кивнул. Лена улыбнулась.

– Кофе налить?

– Да, спасибо.

Она встала, достала чашку. Налила из турки. С молоком – без слов.

– Сегодня двадцать пятое марта, – сказал отец вдруг.

– Да.

– Завтра двадцать шестое.

Я посмотрел на него.

– Твой день рождения, – сказал он.

– Помнишь.

Он опустил глаза.

– Тридцать два года.

– Да.

Молчание. Лена переводила взгляд с меня на него и обратно.

– Я хочу посмотреть свою комнату, – сказал я.

Отец замер. Чашка в его руке дрогнула.

– Там ничего интересного.

– Всё равно. Я хочу.

– Зачем?

– Не знаю. Хочу увидеть.

Он смотрел на меня. Глаза у него выцвели – раньше были ярко-серые, а теперь бледные, будто разбавленные водой. В них было что-то – страх? тревога? надежда?

– Ключ в прихожей, – сказал он тихо. – На гвозде. Справа от зеркала.

Я встал.

– Дима, – позвала Лена.

Но я уже шёл к двери.

***

Ключ был латунный, небольшой. Тёплый от близости батареи.

Я подошёл к двери. Провёл пальцами по царапине внизу. Мне было шесть, когда я врезался в косяк на игрушечной машинке. На полной скорости. Мама сначала ругалась, а потом смеялась.

«Ты мой гонщик», – сказала она тогда.

Ключ вошёл в замок. Повернулся с негромким щелчком.

Я толкнул дверь.

***

Там ничего не изменилось.

Вообще ничего.

Плакаты на стенах – рок-группы, которые я слушал в семнадцать. Nirvana. Metallica. Кино. Виктор Цой смотрел со стены чёрно-белыми глазами.

Старый компьютер на столе – выключенный, покрытый толстым слоем пыли. Монитор ещё ламповый, огромный. Системный блок с наклейками – я сам их клеил когда-то.

Учебники на полке – алгебра за одиннадцатый класс, физика, история. Ручки в стакане. Тетради стопкой.

Мятая футболка на спинке стула – чёрная, с надписью «Nirvana» на английском. Я забыл её, когда уезжал.

Кровать. Застеленная клетчатым покрывалом – синим в белую клетку. Мама выбирала. Говорила – «будет как у настоящего мужчины».

Четырнадцать лет – и всё на своих местах. Как будто я вышел вчера вечером и вот-вот вернусь.

Пыль лежала на всех поверхностях – толстым ровным слоем. Никто не вытирал. Никто не трогал. Никто не переставлял вещи.

Он не заходил сюда. Лена и Клавдия Петровна говорили правду.

Я сделал шаг. Ещё один. Половицы скрипнули – знакомый звук.

Сел на кровать. Пружины застонали под моим весом.

Зачем хранить комнату сына, которого потерял? Которому сказал «туда нельзя»?

Зачем закрывать на ключ – и не заходить четырнадцать лет?

Я провёл рукой по покрывалу. Ткань жёсткая, задубевшая от времени. Выцветшая на солнце.

И тут я почувствовал.

Что-то под подушкой.

Рука сама нырнула туда – раньше, чем я успел подумать. Детский рефлекс. Привычка. Мама всегда что-то прятала там. Конфеты. Записки. Маленькие подарки.

Или цветы.

Я вспомнил.

На каждый мой день рождения – маленький букетик полевых цветов под подушкой. С самого детства. «Это от лесных фей, – говорила она. – Они приходят ночью и оставляют подарки хорошим мальчикам».

Мне было пять. Потом семь. Потом десять. Потом пятнадцать. Я давно не верил в фей, но цветы всё равно появлялись. Каждый год. Двадцать шестого марта.

До того дня, когда мама умерла.

Моя рука нащупала что-то под подушкой.

Сухое. Ломкое. Хрустящее.

Я вытащил.

Цветы.

Засохшие до хруста, выцветшие, перевязанные простой белой ниткой. Ромашки. Васильки. Клевер. Колокольчики – совсем крошечные, почти рассыпавшиеся в пыль.

Не один букет.

Много.

Слои – один под другим. Я доставал, и доставал, и доставал. Руки тряслись. Цветы сыпались на покрывало – сухие лепестки, обломки стеблей, невесомая пыль.

Когда всё лежало передо мной – я пересчитал.

Четырнадцать.

Четырнадцать засохших букетов. По одному на каждый год.

***

Я сидел неподвижно.

Смотрел на цветы. Не мог вдохнуть. Не мог моргнуть.

Мама умерла в апреле. Мой день рождения – в марте. Двадцать шестого.

Значит, первый букет появился через год после её смерти. Через год после того, как я уехал.

Отец не заходил в эту комнату четырнадцать лет. Соседка видела. Лена слышала.

Но один раз в году – заходил.

Двадцать шестого марта. Каждый год. Чтобы положить под подушку букет полевых цветов.

Как мама.

Он продолжал её традицию.

Для сына, который обвинил его в смерти жены. Который сказал: «Лучше бы ты умер». Который ушёл, не обернувшись. Который ни разу не позвонил.

Я поднял один букет. Самый верхний – наверное, прошлогодний. Ромашки, перевязанные белой ниткой. Лепестки рассыпались от прикосновения.

Каждый год – в один и тот же день – он входил в эту комнату. Открывал дверь, которую сам закрыл. Клал цветы под подушку. И уходил.

Один.

В тишине.

Зная, что сын не приедет. Что никто не найдёт эти цветы. Что они засохнут – как засыхают все надежды.

Но всё равно приходил. Снова. И снова. И снова.

Потому что это было единственное, что он мог сделать.

Отец никогда не умел говорить. Не умел обнимать. Не умел плакать. Мама шутила: «Твой отец – человек из другого века. Там мужчины не показывали чувств».

Но чувства у него были.

Он просто не знал, как их выразить.

И нашёл единственный способ – цветы под подушкой. Как делала мама. Как делала всю мою жизнь.

Не потому что ему было всё равно.

Потому что не мог иначе.

Я услышал шаги в коридоре. Медленные, шаркающие.

Обернулся.

Отец стоял в дверях. Смотрел на меня. На цветы в моих руках.

Он выглядел маленьким. Старым. Потерянным.

– Это ты их клал?

Голос мой дрогнул. Глупый вопрос. Но мне нужно было услышать.

Он кивнул.

– Каждый год?

Снова кивок.

– Почему?

Молчание.

Я уже думал – не ответит. Как тогда, четырнадцать лет назад, когда я кричал на него, а он стоял у окна.

Но он ответил.

– Мать так делала, – сказал он. Голос хриплый, тихий, еле слышный. – Я… не умел по-другому. А так – хоть что-то.

Хоть что-то.

Четырнадцать лет – хоть что-то.

Я встал. Цветы выпали из рук, рассыпались по покрывалу – сухие, невесомые, мёртвые.

Но живые. Потому что в них была любовь.

Сделал шаг к нему. Ещё один. Ещё.

Обнял.

Он был ниже, чем я помнил. Или я вырос за эти годы. Плечи узкие, костлявые. Тело лёгкое, хрупкое. Пахло от него стариковским – мылом и чем-то горьким.

Секунда. Две. Три.

А потом его руки поднялись. Легли мне на спину. Сжали – неловко, неумело, как будто он разучился.

– Прости, – сказал я.

За те слова. За четырнадцать лет молчания. За то, что не позвонил. За то, что не вернулся раньше.

Он не ответил. Только крепче прижал меня к себе.

И я понял – слова ему не нужны. Он не умеет их говорить. Не умеет их принимать.

Но умеет любить. По-своему. Молча. Цветами под подушкой раз в году.

За спиной скрипнули половицы. Лена стояла в коридоре. Смотрела на нас. Глаза у неё блестели.

Я не отпускал отца.

Он не отпускал меня.

Четырнадцать лет.

Четырнадцать букетов под подушкой.

Четырнадцать лет он ждал – молча, за закрытой дверью. Не зная, вернусь ли я. Не смея позвонить. Не умея попросить прощения.

Но каждый год – в мой день рождения – входил в эту комнату. Клал цветы. И уходил.

Потому что любил.

Как мог.

Как умел.

И это было больше, чем любые слова.

Подпишись, чтобы мы не потерялись ❤️