«Теперь мать мне не указ», – сказал Кирилл в тот вечер. Не мне. Вике своей сказал. Но я стояла в коридоре и слышала каждое слово.
Они сидели на кухне. В моей кухне, за моим столом. Вика смеялась тихо, победно. А Кирилл добавил: «Жена теперь главная женщина в моей жизни. Точка».
Я стояла за стенкой и не дышала. Руки повисли вдоль тела, будто чужие. Двадцать пять лет. Я носила его под сердцем, рожала двенадцать часов, кормила грудью до года, вставала к нему по ночам, когда Серёжа работал в ночные смены. Водила в поликлинику, в школу, на плавание. Шила ему костюм зайца на утренник, потому что купить было не на что. Брала подработки, чтобы оплатить репетитора по математике. Двадцать пять лет. А он сидит и объясняет чужой девочке, что мать ему больше не нужна.
Я не вышла к ним. Ушла в спальню. Легла. Потолок белый, трещина справа, ей уже двадцать лет. Всё как всегда. Только внутри пусто. Как после операции, когда вынули что-то важное, а дырку забыли зашить.
***
Свадьбу Кирилл устроил быстро. Познакомились в сентябре, в феврале уже расписались. Я говорила ему: подожди. Узнай её получше. Поживите вместе хотя бы полгода. Присмотрись.
– Мам, я взрослый.
– Я знаю. Но это же не спринт, Кирюш.
– Ты просто ревнуешь.
Вот тут я замолчала. Потому что это неправда. Но спорить с двадцатичетырёхлетним, который уже всё решил, бесполезно. Я это понимала. Серёжа бы нашёл слова. Он умел сказать так, что Кирилл слушал. Садились на кухне, пили чай, и Серёжа тихо, без нажима, объяснял. Кирилл кивал. А я не Серёжа. Я просто мать. Которую можно не слушать.
Вика мне не понравилась с первого дня. Не потому что плохая. Я не знала, какая она. Но что-то в её глазах было такое, жёсткое. Она смотрела на Кирилла, как на вещь, которую нашла и теперь охраняет. Я видела это. Кирилл не видел.
После свадьбы всё покатилось. Сын перестал звонить. Сначала раз в неделю. Потом раз в две. Потом тишина.
Я написала ему в марте. Обычное сообщение: «Как дела? Всё хорошо?» Он прочитал. Не ответил. Через три дня написала ещё раз. Ответ: «Мам, мы заняты. Всё норм». Три слова. За четверть века материнства мне досталось три слова.
А потом был тот вечер. Они заехали за вещами Кирилла, которые остались у меня. Зимняя одежда, книги, коробка со старыми тетрадями. Я накрыла стол. Сделала сырники, его любимые, со сметаной и вареньем. Вика не притронулась. Посмотрела на тарелку и отодвинула. Кирилл съел один. Один сырник. Раньше уминал по шесть штук за раз.
И потом этот разговор. Мать не указ. Жена главная. Точка.
Я не устроила сцену. Молча собрала его вещи в два больших пакета. Отдала у двери. Кирилл взял, кивнул и ушёл. Даже не обернулся. Вика уже стояла у лифта, нажимала кнопку.
Я закрыла дверь. Повернула замок. И всё. Тишина.
***
Год. Целый год.
Я привыкла к тишине. Ещё когда Серёжа умер, научилась жить в полупустой квартире. Но тогда рядом был Кирилл. Ему было девятнадцать, он сам еле держался, но сидел рядом. На похоронах держал меня за руку так крепко, что потом остались синяки на пальцах. И я думала: вот он, мой мальчик. Мы справимся.
Пять лет справлялись. А потом он встретил Вику, и я стала лишней деталью в его новой жизни.
В мае я убрала вторую тарелку из сушилки. Она стояла по привычке, я каждый день мыла две чашки, ставила две тарелки. Как будто он вот-вот придёт на ужин. Хватит. Убрала чашку на верхнюю полку шкафа. Чтобы не тянуться к ней каждое утро.
В июне был его день рождения. Двадцать пять. Я купила медовик. Поставила на стол. Зажгла одну свечу. Посидела десять минут. Задула сама. Есть не стала. Утром отнесла соседке Валентине Петровне. Та спросила, по какому поводу торт. Я сказала: просто так. Она не поверила, но взяла.
В августе была годовщина Серёжи. Шесть лет без него. Я поехала на кладбище одна. Прибрала могилу, посадила бархатцы. Кирилл не позвонил. Не написал. Я стояла у оградки и разговаривала с Серёжей вслух.
– Он не приехал, Серёж. Ты бы расстроился. Ты бы ему позвонил, сказал бы что-нибудь. А мне он не отвечает.
Ветер трепал волосы, по лицу текла мелкая морось. Я простояла час. Замёрзла до костей. Но домой не хотелось. Дома ещё тише.
Осенью похудела на семь килограмм. На работе коллеги шептались. Старшая медсестра Зоя Ивановна отвела в сторону, спросила прямо: «Тома, у тебя всё нормально?» Я кивнула. Улыбнулась. Всё нормально. Просто аппетита нет. Бывает.
В магазине рука сама тянулась к «Мишке косолапому». Кирилловы любимые. Я ловила себя уже у кассы, смотрела на пакет конфет и ставила обратно на полку. Один раз не поставила. Принесла домой. Съела одну. Во рту стало горько. Не от конфеты.
На улице оборачивалась каждый раз, когда кто-то кричал «мам!» Чужие дети, чужие голоса. Но я всё равно поворачивала голову. И все время мимо. Не мне. Не про меня.
Телевизор работал с утра до ночи. Не потому что смотрела. Для звука. Чтобы квартира не молчала. Чтобы было кому бормотать, пока я мою посуду. Одну тарелку. Одну чашку. Одну ложку.
***
Февральский вечер. Десять часов. Я сижу на кухне. Чай остыл двадцать минут назад, но я держу кружку. Просто потому, чтобы руки были заняты.
Звонок в дверь.
Я не ждала никого. Подруга Лида звонит по телефону заранее. Соседка Валентина Петровна стучит три раза. Это не они.
Подошла к двери. Посмотрела в глазок.
У меня подкосились ноги. Я схватилась за стену, чтобы не сесть прямо на пол.
Кирилл. Мой Кирилл. Стоит на лестничной площадке. Чемодан у ног, дешёвый, тряпичный, одно колёсико отломано. Куртка мокрая. Февраль, а он без шапки. Волосы прилипли ко лбу. Похудел. Осунулся. Глаза красные.
Я стояла и смотрела в глазок. Не открывала.
Он позвонил ещё раз.
И тут меня накрыло. Не нежностью. Злостью. Такой, что дышать стало больно.
Год. Триста шестьдесят пять дней я ждала звонка. Сообщения. Хоть одного слова. Хоть «привет, мам». Хоть «жив». Ничего. Пустота. Тишина. Заблокированный номер на две недели в апреле, когда я попробовала позвонить. Голосовое «абонент недоступен», от которого я потом три дня не могла заснуть.
И вот он стоит. С чемоданом. Значит, Вика выгнала. Его «главная женщина» указала ему на дверь. И он пришёл. Ко мне. К той, которая «не указ».
Я прижалась лбом к двери. Холодная. Дерматин пахнет пылью и старым клеем.
Закрыла глаза. И увидела.
Ему семь. Звонок в дверь, три коротких, его фирменный. Я открываю. Он стоит на пороге, портфель по полу волочится, нос красный, губа разбита. «Мам, меня Петров побил». Я присела на корточки. Обняла. Прижала к себе. Поцеловала в затылок. Затылок пах солнцем, пылью с площадки и чуть-чуть потом. Детским потом. «Всё будет хорошо, сынок. Разберёмся».
Ему было семь. И я могла всё исправить.
Ему двадцать пять. И я стою по эту сторону закрытой двери.
Он позвонил в третий раз. Я слышала, как он переступил с ноги на ногу. Чемодан скрипнул по кафелю.
– Мам. Мам, это я. Открой. Пожалуйста.
Пожалуйста. Он никогда не говорил «пожалуйста». Ни в детстве, ни подростком, ни потом. «Мам, дай». «Мам, купи». «Мам, отстань». «Мам, я сам разберусь». Без «пожалуйста».
Я повернула замок. Открыла дверь.
***
Он стоял на пороге. Мокрый. Куртка расстёгнута. Под глазами круги, тёмные, глубокие. Чемодан он держал за ручку сверху, потому что колёсико сломано.
Мы смотрели друг на друга. Я из тёплого коридора. Он с холодной площадки.
– Мам, – сказал он.
Я молчала.
– Мам, я...
– Что?
Голос вышел сухой. Чужой. Я сама не узнала.
– Я ушёл от Вики.
– Это я вижу.
– Мне некуда идти.
Тихо. Как в детстве, когда разбил бабушкину вазу и стоял, опустив голову, ждал, что заругаю.
Я смотрела на него. На этого взрослого мужчину с красными глазами и сломанным чемоданом. И я его ненавидела. Так, как может ненавидеть только мать, которая любит. За то, что выбросил меня, как ненужную вещь. За то, что год я для него не существовала. За то, что на годовщину отца он не прислал даже одного слова. За то, что я покупала его любимые конфеты и не могла их есть. За то, что оборачивалась на каждое чужое «мам» и все время внутри что-то обрывалось. За то, что я до сих пор люблю его и не могу перестать. Вот за это ненавидела сильнее всего.
– Ты не звонил мне год, – сказала я.
– Мам...
– Год, Кирилл. Я ждала. Каждый вечер сидела с телефоном и ждала. Ты не позвонил на папину годовщину. Ты не поздравил меня с днём рождения. Ты заблокировал мой номер. Ты даже не спросил, жива ли я.
Он стоял, опустив голову.
– «Мать не указ», помнишь? Ты это при мне сказал, Кирилл. При мне. Вике своей, а я стояла за стенкой и всё слышала.
Он побледнел.
– Ты слышала?
– Каждое слово. И знаешь что? Я не заплакала. Ни одной слезы. Легла, смотрела в потолок и думала: значит, так. Жена главная, а мать можно вычеркнуть. Ладно. Но я не забыла, сынок. Ни одного дня.
Он поставил чемодан на пол. И вдруг его лицо сломалось. Именно так, сломалось. Как у маленького. Точно так же, как тогда, когда ему было семь и Петров его побил на школьной площадке.
– Мам, прости, – сказал он. И заплакал.
Не как взрослый мужчина. Не тихо. Всхлипами. Плечи затряслись. Он закрыл лицо руками и плакал, стоя на пороге, и было в этом что-то такое страшное и жалкое, что у меня перехватило горло.
И тут внутри что-то лопнуло. То, что год держало всё на месте. Стена, которую я строила день за днём. Из тишины, из гордости, из «я справлюсь одна». Лопнуло, и хлынуло.
Я шагнула к нему. Обняла. Прижала к себе. Он выше меня на голову, но я прижала, как тогда. Ладонь легла на затылок. Волосы мокрые, холодные, но затылок тёплый. Тот же затылок. Тот самый. Двадцать пять лет прошло, а затылок тот же.
Он уткнулся мне в плечо. Плакал. И я стояла, держала его. Двадцатипятилетнего. С разбитым браком. С виной, которую он, может, не сумеет выразить словами ещё долго.
Но он пришёл. Это главное. Он пришёл.
Мы стояли в дверях долго. Из подъезда тянуло холодом. Пахло сыростью и мокрым бетоном. А от его затылка, от волос, от шеи шло тепло. Знакомое. Родное. То же тепло, что и двадцать лет назад, когда он прибегал с улицы и я прижимала его к себе.
Я разжала руки. Отступила. Посмотрела ему в лицо. Глаза опухшие, нос красный, на щеках мокрые дорожки. Мой мальчик. Мой непутёвый, глупый, любимый мальчик.
– Заходи, – сказала я. Голос хриплый, севший.
Он поднял чемодан. Шагнул через порог. Снял ботинки. Мокрые, грязные. Поставил у стены, как всегда ставил.
Я прошла на кухню. Включила чайник. Достала из шкафа чашку. С верхней полки. Ту самую, которую убрала в мае. Поставила рядом со своей.
Кирилл сел за стол. На своё место. Как будто и не уходил. Молчал. Крутил в пальцах салфетку.
Я стояла у плиты, спиной к нему. Ждала, пока закипит вода. Чайник щёлкнул. Я налила две чашки. Поставила перед ним.
– Чай горячий, – сказала я. Осторожно.
Он обхватил чашку обеими руками. Как в детстве, когда приходил с мороза и грелся.
Руки у меня больше не тряслись.
Может быть интересно: