Фамилия Корнева уже стояла в графике напротив всех красных дат. Тамара Ильинична это заметила, когда вывешивала расписание на январь.
– Опять он, – сказала Зина из регистратуры, заглядывая через плечо. – Новый год, Рождество, Крещение. Всё его.
– Двенадцать лет так, – ответила Тамара Ильинична. – Ни разу не попросил замену.
Она провела пальцем по строчкам. Восьмое марта. Майские. День медика. Везде одно имя – Корнев В.С.
Зина вздохнула.
– Бедный.
Тамара Ильинична промолчала. За тридцать лет в этой больнице она научилась не делать выводов раньше времени. Видела всякое – и тех, кто бежал от семьи на работу, и тех, кто бежал от работы к семье. Видела врачей, которые горели, и тех, которые выгорели дотла. Видела людей, у которых всё было написано на лице, и тех, кто носил свою боль так глубоко, что никому и в голову не приходило искать.
Виктор Сергеевич относился ко вторым.
– Может, поговорить с ним? – предложила Зина. – Спросить, не нужна ли помощь?
– О чём поговорить? – Тамара Ильинична повесила график на стенд. – Человек сам просит праздничные смены. Добровольно. Никто его не заставляет.
– Ну так это и странно! Кто добровольно будет Новый год в больнице сидеть?
Тамара Ильинична посмотрела на неё.
– Тот, кому дома хуже.
Зина открыла рот, чтобы возразить, но промолчала. Что-то в голосе старшей медсестры – что-то очень усталое – не давало спорить.
***
Виктор Сергеевич пришёл к ним в хирургию осенью четырнадцатого. Тамара Ильинична помнила тот день – серый октябрь, дождь по стёклам, запах мокрых листьев с улицы.
Главврач привёл его в отделение лично. Это само по себе было необычно – новых врачей обычно встречала кадровичка.
– Знакомьтесь, – сказал главврач. – Корнев Виктор Сергеевич. Переводом из областной. Хороший специалист.
Корнев стоял рядом с чемоданом – старым, кожаным, с потёртыми углами. Плечи чуть сведены вперёд, руки в карманах халата. На вид – лет тридцать пять, не больше. Лицо усталое, но не от бессонницы. От чего-то другого.
Он кивнул всем сразу – медсёстрам, санитарке, дежурному врачу. И ничего не сказал.
– Ординаторская там, – показала Тамара Ильинична. – Располагайтесь.
– Спасибо.
Голос у него был негромкий. Не тихий – именно негромкий, как у человека, который привык говорить только по делу.
Чемодан так и простоял в углу ординаторской до вечера. Корнев сразу ушёл в операционную – экстренный аппендицит, скорая привезла школьника. Тамара Ильинична ассистировала.
Она видела, как он работает. Руки двигались быстро и точно, без лишних движений. Пальцы длинные, ловкие – пальцы хирурга. И при этом – ни слова больше необходимого. Инструмент. Зажим. Шить. Спасибо.
После операции он снял перчатки и ушёл мыться. Тамара Ильинична осталась с медсестрой.
– Хороший, – сказала та. – Толковый.
– Посмотрим, – ответила Тамара Ильинична.
Но про себя подумала: этот приживётся.
***
И не ошиблась.
Виктор Сергеевич работал много и говорил мало. В курилку не ходил – не курил вообще. На обед часто оставался в ординаторской с бутербродом и книгой. Книги были разные – Тамара Ильинична замечала корешки. Исторические романы, мемуары, иногда – медицинские журналы на английском.
Когда его спрашивали о семье, он отвечал односложно: нет. Нет жены. Нет детей. Нет, не женат. Нет, не был.
Зина один раз попробовала расспросить подробнее.
– А родители? Братья, сёстры?
– Родители умерли давно, – сказал Виктор Сергеевич. – Братьев-сестёр не было.
– Совсем один? – ахнула Зина.
Он посмотрел на неё. Что-то мелькнуло в глазах – не обида, не раздражение. Что-то похожее на удивление.
– Нет, – сказал он. – Не совсем.
И ушёл на обход, оставив Зину в недоумении.
Тамара Ильинична тогда подумала: значит, кто-то был. Или есть. Кто-то, о ком он не хочет говорить.
Но не спросила. Есть вещи, о которых нельзя спрашивать.
***
В первый его Новый год Тамара Ильинична составляла график праздничных дежурств. Это всегда была головная боль – у всех семьи, дети, ёлки. Никто не хотел сидеть в больнице, когда по телевизору бой курантов и салют над Кремлём.
Она сидела в ординаторской, раскладывая пасьянс из фамилий. Иванова – нет, у неё внуки приезжают. Петров – нет, он в прошлом году дежурил. Сидорова – нет, она в декрете до марта.
Дверь открылась. Вошёл Виктор Сергеевич.
– Тамара Ильинична, поставьте меня на тридцать первое.
Она подняла голову.
– У вас же выходной по графику.
– Я прошу.
Он стоял у двери, руки в карманах халата – как в первый день, когда пришёл с чемоданом. Только теперь чемодана не было. Он так и не распаковал его до конца – Тамара Ильинична видела его в углу ординаторской, всё ещё наполовину собранный.
– Пусть семейные дома будут, – добавил он тише.
Она записала его фамилию напротив красной даты. В ту ночь не придала особого значения. Подумала – новенький, хочет показать себя. Или ему и правда некуда идти.
Но он попросил и на Рождество. И на Крещение. И на все выходные января.
А потом – на Двадцать третье февраля. На Восьмое марта. На майские.
К лету Тамара Ильинична поняла: это система. Не разовое желание – постоянная практика.
– Виктор Сергеевич, – сказала она однажды, – вы же устанете так. Праздников много.
Он посмотрел на неё. Пальцы вертели ручку – привычка, которую она заметила ещё в первые месяцы. Всегда что-то крутил в руках, когда разговаривал.
– Я в порядке, – сказал он. – Правда.
– Но...
– Тамара Ильинична. – Голос его стал чуть мягче. – Мне так легче. Поверьте.
Она не стала спорить. Кто она такая, чтобы указывать взрослому человеку, как ему жить.
И с тех пор – двенадцать лет – фамилия Корнева стояла напротив всех красных дат. И никто давно не спрашивал почему.
***
Медсёстры его жалели. По-своему, по-женски, с тихими вздохами и домашней едой в ординаторской.
Тамара Ильинична наблюдала за этим годами. Как Зина приносит ему борщ в термосе – «домашний, горячий, не эта столовская бурда». Как Лена из процедурной подкладывает пирожки – «с капустой, как моя бабушка делала». Как молоденькая Настя, пришедшая в отделение три года назад, смотрит на него с робким восхищением.
Виктор Сергеевич принимал всё с вежливой благодарностью. Ел борщ. Ел пирожки. Говорил «спасибо» и «очень вкусно». Но ни разу не спросил, кто приготовил. Ни разу не завёл разговор о семье, о детях, о внуках.
– Одинокий он, – говорила Зина в сестринской. – Точно одинокий. Ни разу никто ему не звонил. Ни на мобильный, ни на рабочий.
– Может, вдовец, – предполагала Лена. – Или развёлся давно. Такие бывают – после развода в себе закрываются.
– Или не женился вовсе, – добавляла Настя. – Такие мужчины бывают. Работа, работа, работа – и всё.
Тамара Ильинична слушала и молчала.
Она знала чуть больше остальных. Не потому, что спрашивала – потому, что работала здесь тридцать лет и научилась слышать то, что люди говорят не словами.
Однажды – это было, кажется, году в шестнадцатом – она задержалась в коридоре возле ординаторской. Поздний вечер, смена заканчивалась, надо было передать документы. Дверь была приоткрыта.
Виктор Сергеевич говорил по телефону. Голос тихий, почти шёпот – но в пустом коридоре слышно всё.
– Да, – говорил он. – Я знаю. Лёшка бы так хотел.
Пауза.
– Нет, не приеду. Ты же понимаешь.
Ещё пауза.
– Передай всем привет. И... спасибо.
Он положил трубку. Тамара Ильинична успела отойти от двери, прежде чем он вышел.
Но имя запомнила. Лёшка.
И то, как он это произнёс. С такой интонацией – будто имя было живым, хотя человек давно нет.
Потом она иногда думала об этом. Кто такой Лёшка. Почему в прошедшем времени. Почему «так хотел».
Но не спрашивала. Есть вещи, о которых нельзя спрашивать. Можно только ждать, пока человек сам расскажет.
Виктор Сергеевич не рассказывал. Никогда и никому.
***
В ту зиму – зиму двадцать пятого – медсёстры решили связать ему шарф.
Идея была Зинина. Она собрала деньги на пряжу – немного, по двести рублей с каждой, но хватило на хорошую шерсть. Сама выбрала цвет – синий, глубокий, как зимние сумерки за окном ординаторской.
– Пусть знает, что о нём думают, – сказала она. – Что не один он на этом свете.
Вязала Лена – она умела, бабушка научила в детстве. Каждый вечер после смены садилась в сестринской и стучала спицами. Тамара Ильинична видела, как растёт полотно – день за днём, ряд за рядом.
Шарф получился неровным. Нитки кое-где топорщились, левый край шёл волной, один конец вышел длиннее другого сантиметров на десять. Лена расстроилась.
– Некрасиво вышло, – сказала она. – Может, распустить и перевязать?
– Не надо, – возразила Зина. – Так душевнее. Видно, что руками сделано, не на фабрике.
Тамара Ильинична отнесла шарф в ординаторскую за день до Нового года. Положила на стол, рядом открытку: «С Новым годом! От всего отделения».
Виктор Сергеевич пришёл вечером. Она видела через приоткрытую дверь, как он остановился у стола. Как развернул бумагу. Как долго смотрел на шарф – минуту, не меньше.
Потом провёл пальцем по неровным петлям. По кривому краю. По торчащей ниточке на конце.
И улыбнулся.
Тамара Ильинична видела его улыбку впервые за все эти годы. Не вежливую, не служебную – настоящую. Короткую, почти незаметную, но настоящую.
– Спасибо, – сказал он вслух, хотя был один в комнате.
И с того дня носил шарф каждую зиму. Синий, неровный, связанный руками медсестёр – он висел на крючке в ординаторской с октября по апрель. Тамара Ильинична видела, как Виктор Сергеевич надевает его перед уходом домой, как заматывает вокруг шеи небрежно и быстро.
Зина сияла.
– Видишь, – говорила она, – ему приятно. Хоть какая-то забота. Хоть кому-то он нужен.
Тамара Ильинична кивала. Но думала о другом: о том, как он проводит праздники один в этой ординаторской. О человеке по имени Лёшка. О словах «так хотел».
О том, что иногда забота – это не подарки и не борщ в термосе. Иногда забота – это просто не лезть с вопросами.
***
Новогодняя ночь две тысячи двадцать пятого выдалась тихой. Так бывает – в какие-то годы скорые везут и везут, а в какие-то словно все договорились не болеть.
К одиннадцати вечера в отделении лежало шестеро. Двое после плановых операций, четверо – долечивались. Экстренных не было с обеда.
Тамара Ильинична заканчивала смену. По графику ей полагался выходной с полуночи, но она задержалась – передать дела, проверить назначения, убедиться, что дежурная медсестра справится.
Виктор Сергеевич сидел в ординаторской. Читал что-то – исторический роман, судя по обложке. На столе – чашка с остывшим чаем.
– Тихо сегодня, – сказала Тамара Ильинична, заглянув.
– Тихо, – согласился он. – Хорошо.
– Может, и останется тихо. Погода спокойная, гололёда нет.
Он кивнул.
Тамара Ильинична помолчала. Хотела что-то сказать – и не знала что. «С Новым годом»? Банально. «Не скучайте»? Глупо.
– Идите домой, – сказал Виктор Сергеевич. – Муж ждёт, наверное.
– Ждёт. Телевизор уже включил, оливье порезал. Вся семья собралась – дети, внуки.
Он кивнул снова. Плечи его были чуть сведены вперёд – как всегда, будто нёс невидимый груз. Пальцы вертели закладку от книги.
– С Новым годом, Тамара Ильинична.
– И вас, Виктор Сергеевич.
Она накинула пальто в раздевалке. Проверила сумку – кошелёк, ключи, телефон. Телефон?
Телефон.
Она похлопала себя по карманам. Пусто. Открыла сумку, переворошила содержимое. Нет телефона.
Оставила в процедурной. На зарядке, на подоконнике – туда положила перед обходом, да так и забыла.
Тамара Ильинична посмотрела на часы. Без четверти двенадцать. Можно завтра забрать. Но муж будет звонить, дети, внуки – а она без связи. Васька расстроится, он всегда первый поздравляет.
Она вздохнула и пошла обратно.
***
Двери в больницу были открыты – дежурный пост никогда не закрывался. Охранник кивнул ей, не отрываясь от телевизора – там уже начался «Голубой огонёк».
Тамара Ильинична поднялась на второй этаж.
Коридор был пустой и тихий. Только где-то в конце, в шестой палате, бормотал телевизор – кто-то из пациентов тоже смотрел праздничный концерт.
Она дошла до процедурной. Телефон лежал там, где оставила – на подоконнике, подключённый к розетке. Три пропущенных от мужа, одно от сына.
Сейчас позвоню, подумала она. Выйду и позвоню.
Она направилась к лестнице. И остановилась.
Из ординаторской доносился голос.
Виктор Сергеевич говорил. Негромко, спокойно, буднично – как говорят со старым другом за чашкой чая.
Тамара Ильинична замерла.
Дверь была приоткрыта – щель в ладонь шириной. Полоска света падала на линолеум.
– ...помнишь, как мы тогда в интернатуре? – услышала она. – Первое дежурство вместе. Ты всё боялся, что пациент помрёт прямо у тебя на руках.
Она понимала, что нехорошо стоять и слушать. Что надо уйти, оставить человека в покое. Но ноги приросли к полу.
– А потом оказалось – аппендицит, ничего страшного. Ты два часа после операции сидел, как в воду опущенный. А я тебе говорил: привыкнешь, все привыкают.
Голос его звучал иначе, чем обычно. Теплее. Живее. Будто он разговаривал не с пустой комнатой, а с настоящим человеком.
– Ты так и не привык, Лёшка. За двенадцать лет – не привык.
Лёшка.
Тамара Ильинична вспомнила – телефонный разговор много лет назад. «Лёшка бы так хотел».
– Помнишь, как мы с тобой на даче у Семёныча? Шашлык жарили, ты весь дымом провонял. А потом ещё спорил, что это я пережёг мясо, хотя сам его переворачивать забыл.
Она осторожно, очень осторожно, шагнула ближе. Заглянула в щель.
Виктор Сергеевич сидел за столом. Перед ним – два гранёных стакана, советских, с гранями. Бутылка шампанского. Тарелка с оливье – простым, без изысков, как делали в девяностых.
Напротив него – пустой стул.
Он смотрел на этот стул так, будто там кто-то сидел.
– Двенадцать лет, Лёшка. – Голос его чуть дрогнул. – Двенадцать лет без тебя.
Он взял оба стакана. Поднял. Чокнулся – стекло о стекло, звон тихий, почти нежный.
Один выпил. Другой поставил обратно – напротив пустого стула.
– С Новым годом.
Где-то за стеной телевизор в палате начал отсчёт курантов. Десять. Девять. Восемь.
Виктор Сергеевич не смотрел на часы. Он смотрел на стул.
– Ты бы сейчас дежурил, я знаю. Ты всегда праздники брал. Говорил – «Витька, пусть семейные дома сидят. А нам с тобой и здесь хорошо».
Четыре. Три. Два. Один.
За окном грохнули фейерверки. Небо расцвело красным, зелёным, золотым.
Виктор Сергеевич не повернул головы.
– Ну вот я и сижу. Как обещал.
Он достал из кармана халата фотографию. Маленькую, потёртую по краям – видно, что доставал много раз. Положил на стол, рядом с тарелкой.
Тамара Ильинична не видела лица на снимке – слишком далеко. Но видела, как Виктор Сергеевич смотрит на него. Так смотрят на живых. Так смотрят на тех, кого любят.
– Я тебя не вытащил, – сказал он тихо. – Три минуты до скорой. Три минуты. Они потом говорили – ничего бы не изменилось, травмы несовместимые. Но я-то знаю. Я-то видел. Ты ещё дышал, когда я тебя доставал из машины.
Он замолчал. Налил ещё – в оба стакана.
– Ты бы сказал: «Витька, хорош себя есть. Ты сделал всё, что мог». Ты всегда так говорил. А я бы ответил: мог больше. И ты бы покачал головой и назвал меня упрямым ослом.
Он чокнулся со вторым стаканом. Выпил свой.
– Скучаю по тебе, Лёш. Каждый день.
Тамара Ильинична отступила от двери.
Тихо, очень тихо – чтобы не скрипнул пол – она пошла к лестнице. Спустилась на первый этаж. Вышла на улицу.
Снег падал крупными хлопьями. Фейерверки всё ещё гремели – по всему городу праздновали, кричали, смеялись. А она стояла у входа в больницу и смотрела на светящееся окно второго этажа.
Там, наверху, человек встречал Новый год с фотографией и пустым стаканом.
Двенадцать лет.
Она вытерла щёки. Сама не заметила, когда заплакала.
***
Телефон зазвонил в кармане. Муж.
– Тамара, ты где? Куранты уже отбили!
– Иду, – сказала она. Голос звучал почти нормально. – Телефон забыла, пришлось вернуться.
– Всё в порядке? Голос какой-то...
Она посмотрела на окно ординаторской. Свет горел ровно, спокойно.
– Да, – сказала она. – Всё в порядке. Иду.
И пошла. Медленно, по заснеженному тротуару, мимо пьяных компаний с шампанским, мимо детей с бенгальскими огнями, мимо машин с включёнными фарами.
Всю дорогу она думала о человеке по имени Лёшка. О том, как он брал праздничные дежурства, чтобы семейные могли быть дома. О том, как погиб – «три минуты до скорой». О том, как друг двенадцать лет приходит на его место.
Не потому, что некуда идти.
А потому, что есть – куда.
***
Тамара Ильинична никому не рассказала.
Ни Зине, ни Лене, ни молоденькой Насте. Ни мужу, ни детям. Никому.
Когда в январе медсёстры снова начали обсуждать «бедного доктора», она молчала. Когда гадали, почему он не женится, почему не заведёт хотя бы собаку, почему проводит праздники один – молчала.
– Может, он болен чем-то, – предположила Настя однажды. – Может, знает, что ему осталось недолго, вот и работает, пока может.
Тамара Ильинична едва сдержалась, чтобы не закатить глаза.
– Он здоровее нас всех, – сказала она. – Не выдумывай.
– Тогда что с ним?
Тамара Ильинична посмотрела на неё. Молодая ещё, глупая. Думает, что у всего есть объяснение, и это объяснение обязательно надо найти.
– Ничего, – сказала она. – Человек работает. Не мешай ему.
Настя обиделась. Но больше не спрашивала.
А в феврале Зина сказала:
– Знаете что? Надо ему помочь. Познакомить с кем-нибудь. Моя племянница разведённая, сорок два года, приличная женщина. Работает бухгалтером, квартира своя, детей нет.
Лена оживилась.
– Это идея! Можно позвать обоих на чай куда-нибудь, как бы случайно...
Тамара Ильинична отставила чашку.
– Не лезьте.
Зина и Лена замолчали. Посмотрели на неё – удивлённо, почти испуганно.
– Тамара Ильинична?..
– Не лезьте, – повторила она. Голос её был негромким, но твёрдым. – У человека есть место, где ему надо быть. Это не одиночество.
Она встала. Налила себе чаю из термоса. Руки чуть дрожали, но она держала чашку крепко.
– Это верность.
Зина хотела что-то спросить. Открыла рот – и закрыла. Что-то в голосе Тамары Ильиничны – что-то очень серьёзное, очень взрослое – не давало спрашивать.
Больше никто не предлагал знакомить Виктора Сергеевича с племянницами.
***
Весной Тамара Ильинична объявила, что уходит на пенсию.
Тридцать лет в этих стенах. Сотни операций, тысячи пациентов, бессчётные смены. Пора было останавливаться.
– Жалко, – сказала Зина. – Без вас тут будет не то.
– Будет как надо, – ответила Тамара Ильинична. – Вы справитесь.
Последний её рабочий день пришёлся на май. Праздники прошли – она специально выбрала дату после Девятого мая, чтобы не нарушать традицию. Виктор Сергеевич снова дежурил все красные даты. Как всегда.
В ординаторской накрыли стол. Торт, шампанское, речи. Тридцать лет – не шутка.
Тамара Ильинична слушала, улыбалась, благодарила. Но глазами искала одного человека.
Виктор Сергеевич стоял у окна, чуть в стороне от общего веселья. Синий шарф висел на крючке рядом – он так и не убрал его после зимы.
Когда гости начали расходиться, он подошёл к ней. Пожал руку – крепко, но коротко.
– Спасибо, Тамара Ильинична. За всё.
Она посмотрела на него. На плечи, чуть сведённые вперёд. На пальцы, которые вертели край салфетки. На глаза – усталые, но не пустые. Живые.
– Виктор Сергеевич, – сказала она тихо, так, чтобы никто не услышал. – Лёшка гордился бы вами.
Он замер.
Она видела, как дрогнули его губы. Как на мгновение что-то мелькнуло в глазах – не боль, не страх. Что-то другое. Может быть, благодарность. Может быть, облегчение.
– Вы знали? – спросил он хрипло.
– Догадывалась. Давно.
Он молчал. Смотрел на неё – и будто решал что-то внутри себя.
– Я никому не говорила, – добавила Тамара Ильинична. – И не скажу. Никогда.
Виктор Сергеевич опустил голову. Потом поднял. В глазах его стояли слёзы, но он не плакал.
– Он был хирургом, – сказал он. – Как я. Мы вместе учились. Интернатура, ординатура, первая работа. Двенадцать лет бок о бок. С первого курса – и до конца.
Тамара Ильинична слушала. Не перебивала.
– В четырнадцатом он попал в аварию. Ехал с дачи, грузовик на встречке. Я был в машине позади – мы вместе ездили, но я отстал на заправке. Видел, как его вынесло на обочину.
Он замолчал. Провёл рукой по лицу.
– Я вытащил его из машины. Он ещё дышал. Я делал всё, что мог – непрямой массаж, искусственное дыхание. Три минуты до скорой. Три минуты.
Голос его дрогнул.
– Он не дождался.
Тамара Ильинична положила руку ему на плечо. Он не отстранился.
– Лёшка всегда брал праздничные дежурства, – продолжал Виктор Сергеевич. – Говорил: «Витька, у меня ни жены, ни детей. Пусть семейные дома сидят. А мне и тут хорошо». У него не было никого. И у меня не было. Мы были друг у друга.
Он посмотрел на неё.
– Теперь только я.
Тамара Ильинична сжала его плечо.
– Вы не один, – сказала она. – Он с вами. Каждый праздник, каждое дежурство. Он рядом.
Виктор Сергеевич кивнул. Коротко, почти незаметно.
– Я знаю, – сказал он. – Поэтому и прихожу.
Он ушёл – обратно к окну, к своему месту чуть в стороне от всех. А Тамара Ильинична осталась стоять посреди ординаторской.
Тридцать лет.
Сколько историй она здесь видела. Сколько судеб, сколько жизней. Но эта – эта останется с ней навсегда.
***
После того дня Тамара Ильинична ещё несколько раз заходила в больницу. Навестить коллег, занести домашнее варенье, просто посидеть в сестринской за чаем.
Виктора Сергеевича она почти не видела – он всегда был на операциях или обходах. Но синий шарф висел на крючке в ординаторской до самого июня.
Однажды Зина спросила:
– Тамара Ильинична, а откуда вы знали? Про Корнева. Что там не одиночество.
Тамара Ильинична посмотрела на неё.
– Тридцать лет в этих стенах, – сказала она. – Научилась видеть.
Зина хотела спросить ещё что-то, но передумала.
И правильно. Есть вещи, о которых не надо спрашивать.
***
Прошёл год. Потом ещё один.
Тамара Ильинична жила своей пенсионерской жизнью – внуки, дача, телевизор по вечерам. Муж ворчал, что она слишком много готовит. Дети приезжали на праздники.
Иногда, проходя мимо больницы – она жила в двух кварталах – Тамара Ильинична поднимала голову и смотрела на окна хирургии.
В праздники там всегда горел свет.
Она не заходила. Не звонила. Не проверяла.
Но знала.
Там, внутри, сидит человек за столом с двумя стаканами. Смотрит на фотографию друга. Говорит с ним о том, что случилось за год. Чокается с пустым стулом и выпивает за двоих.
Двенадцать лет. Тринадцать. Четырнадцать.
Это не срок. Это обещание.
И Виктор Сергеевич его держит.
***
В декабре две тысячи двадцать шестого Тамара Ильинична получила открытку.
Обычную, новогоднюю – ёлка, снежинки, «С Новым годом!». Без обратного адреса.
Внутри – одна строчка:
«Спасибо, что понимаете. В.К.»
Тамара Ильинична долго держала открытку в руках. Потом поставила её на полку, рядом с фотографиями внуков.
Муж спросил:
– От кого?
– От коллеги, – ответила она. – Бывшего.
И больше ничего не сказала.
Потому что есть такая верность, которую не нужно объяснять.
Потому что есть люди, которые приходят на место ушедших – не чтобы занять его, а чтобы сохранить.
Потому что иногда одиночество – это не наказание.
Это выбор.
И этот выбор заслуживает уважения.