Следующий день начался с тупой, ноющей боли. Лаки открыл глаза, и первое, что он увидел — черный металл, все еще впивающийся в запястья. Наручники. Они никуда не делись. Освободился только от цепи и замка посредине, но браслеты, как кольца злой судьбы, сидели на лапах мертвым грузом. Утро окрасилось горьким разочарованием. Он так надеялся, что всё это — дурной сон.
С трудом поднявшись, он почувствовал, как затекшие мышцы пронзают судороги. Он потянулся, как кошка, пытаясь разогнать скованность, и браслеты звякнули, напоминая о своем присутствии. Вчерашняя свобода оказалась иллюзией, полумерой. Это было еще обиднее.
Он вышел в коридор. Тишина по-прежнему была абсолютной, но теперь в ней чувствовалась не пустота, а ожидание. Он решил спуститься. Лестница вниз, в полутьму, манила и пугала одновременно. Лаки осторожно ступил на ступеньки, цепляясь когтями за бетон, чтобы не поскользнуться. Лязг металла по бетону эхом разносился в узком пространстве.
Подвал пах сыростью, старым камнем, антисептиком и… людьми. Потом, страхом и потом. Это был запах тюрьмы, даже крошечной. Ряд клеток из толстых прутьев уходил вглубь. Большинство были пусты. Но в самой дальней… там шевелилось что-то. Темное, сгорбленное.
Сердце Лаки екнуло. Он замер, прижавшись к холодной стене. Так значит, участок не пуст? Работает? Но где же тогда все? Почему он, пес, бредет здесь один?
Он крался вдоль клеток, стараясь ступать бесшумно, но наручники предательски позванивали при каждом шаге. Фигура в дальней камере пошевелилась. Лаки увидел глаза — мутные, усталые, смотрящие на него без интереса, почти сквозь него. Мужчина в рваной куртке. Он что-то бормотал себе под нос.
И тут в Лаки что-то щелкнуло. Чужая, незнакомая часть его сознания, оставшаяся от бесчисленных вечеров у телевизора с Роджером, смотрящего полицейские драмы, вдруг проявилась ярко и четко. *Дежурный. Пост наблюдения. Контроль за задержанными. Пресечение побега.*
Он резко огляделся. Рядом с лестницей был небольшой закуток — пост дежурного. Стол, мониторы (черные, выключенные), стул. Он подошел и стал носом рыться в выдвижных ящиках. Бумаги, пустые формуляры… И наконец — тяжелая связка ключей на кольце. И рядом с ней, на отдельном колечке, два маленьких, аккуратных ключика, явно от чего-то мелкого. От наручников? Надежда, острая и болезненная, кольнула его.
Он схватил связку и ключики и, волоча их по полу (они были слишком тяжелы, чтобы нести), вернулся к камерам. Заключенный наблюдал за ним теперь с проблеском тупого любопытства. Лаки, чувствуя нелепость и важность момента, подошел к самой камере и опустил морду, чтобы обнюхать щель под дверью. Запах отчаяния и грязи ударил в нос.
И тогда он заметил листок бумаги, прижатый камнем прямо на нарах внутри камеры. Надпись была крупной, чтобы читать с расстояния: «Молодец! Следи за этими заключенными. Надеюсь, ты знаешь, как это нужно делать… хотя откуда тебе знать…»
Лаки фыркнул от досады. Да, он не знал! Но инстинкт подсказывал — нельзя поворачиваться к этой клетке спиной. Он отступил к посту, сел на пол, положил тяжелую связку перед собой и уставился на заключенного своим самым серьезным, «полицейским» взглядом, какой только мог изобразить. Тот, встретившись с ним взглядом, неожиданно смутился и отвернулся, уткнувшись в стену.
В этот момент Лаки снова почувствовал знакомый, давящий позыв. Нет. Только не снова. Не здесь. Позор вчерашней лужи вспыхнул на его морде жаром. Он не мог, не имел права.
Он оставил связку на посту и, бросив последний предупреждающий взгляд на камеру (заключенный не шевелился), побрел обратно наверх, на первый этаж, отыскивая по запаху туалет.
Дверь в мужской туалет была приоткрыта. Внутри пахло хлоркой и сыростью. Лаки подошел к низкому, белому писсуару и встал перед дилеммой. Просто присесть здесь — означало оставить метку, признать свою животную сущность, которую тут, кажется, пытались преодолеть. Он вспомнил, как однажды подсмотрел за Роджером…
С тихим стоном усилия он медленно поднялся на задние лапы. Передние, все еще скованные браслетами, с трудом нашел опору на холодной кафельной стене. Он держался, дрожа от напряжения в бедрах и спине, балансируя, чувствуя, как браслеты впиваются в запястья. Это было неудобно, унизительно и смешно. Но это было по-человечески. Или, по крайней мере, так ему казалось. Он справил нужду, стараясь не смотреть вниз, чувствуя странную, горькую победу над обстоятельствами.
Вернувшись в подвал и убедившись, что его «подопечный» на месте, он наконец взял в зубы маленькие ключики. Теперь, со свободными задними лапами, ему было чуть проще. Встав снова на задние лапы у стены поста, он поднес ключ к замку на левом переднем браслете. Дрожал так, что несколько раз промахивался. Наконец, щелчок. Одна лапа свободна. Потом вторая. Браслеты с глухим стуком упали на бетонный пол.
Он опустился на все четыре лапы и долго-долго просто тряс ими, поднимая и опуская, сгибая и разгибая суставы. Кровь хлынула в онемевшие места, вызывая мурашки и колющую боль. На нежной шерсти вокруг запястий остались красные, четкие полосы — следы неволи. Он лизал их, утешая себя, как умел.
Голод, всегда актуальный, снова дал о себе знать. Он поднялся на кухню. Сегодня его не прельщало собачье печенье. Он потянулся к большой кастрюле, стоявшей на холодной плите. Внутри была остывшая, загустевшая гречневая каша с кусками тушенки. Людская еда. Пахло чесноком, лавровым листом, домашним уютом, которого здесь так не хватало. С большим трудом, опрокинув кастрюлю и помогая себе мордой, он наложил в найденную глубокую миску довольно приличную порцию. Ел медленно, смакуя каждый кусок соленого мяса, чувствуя, как тепло еды разливается по холодному, уставшему телу.
Но сытость не принесла покоя. Принесла тяжелую, тоскливую грусть. Он ушел с кухни, прошел в первый попавшийся пустой кабинет, лишенный даже запаха человека, и улегся прямо на холодный линолеум, прижавшись боком к стене.
Тепло от еды внутри контрастировало с холодом пола снаружи. Грусть накатывала волнами, глухая и безысходная. Он застрял. Он был игрушкой в какой-то непонятной, безмолвной игре людей в форме. А там, на ферме… Родители, Понго и Пердита, наверное, мечутся, обнюхивая его подстилку, скуля от беспокойства. Роджер и Анита… Он представил их лица, искаженные паникой, их голоса, зовущие его по имени в ночи. Они думали, что он снова пропал, что, может быть, вернулся призрак Круэллы, что он в беде.
А он тут… ел гречку с тушенкой и сторожил какого-то бродягу, играя в полицейского.
Он закрыл глаза, прижав морду к полу. По щеке, теряясь в шерсти, скатилась горячая, соленая капля. Он не скулил. Он просто лежал в темноте под холодными флуоресцентными лампами, чувствуя себя самым одиноким, самым потерянным псом на свете. Игра потеряла всякий смысл. Он хотел только одного — домой.