Голос был чужим. Он царапал горло, как сухая корка, но с каждым выдохом становился всё увереннее, всё чище.
Я не знала слов. Да и какие слова нужны горю, которое старше любых слов? Зажмурившись, я пела звуками. Я пела гудением шмеля в летний полдень, когда мир замирает от зноя. Я пела плеском воды о борт лодки. Я пела скрипом снега под валенками, когда возвращаешься домой в тепло.
Лихо лежало, уткнувшись мне в плечо. Его тяжёлое дыхание опаляло мою шею, но я не отстранялась.
«А-а-а... баю-бай... спи, беда... засыпай...» — выводила я, раскачиваясь из стороны в сторону, как это делало само Лихо еще недавно. Теперь мы качались вместе, в одном ритме.
В полумраке риги начало происходить что-то странное.
Тени, что густо лепились по углам, начали светлеть. Воздух, спёртый и гнилой, задрожал.
Я чувствовала, как меняется тело под моими руками.
Жёсткие, костлявые плечи Лиха смягчались. Острые углы локтей, колени, выпирающий хребет — всё это сглаживалось, оплывало, как воск свечи.
Лихо уменьшалось.
Громадная туша, занимавшая полриги, сжималась. С каждым тактом моей колыбельной из него уходила тьма. Чёрный дым, составлявший его суть, вытекал сквозь щели в стенах, растворялся в ночи, уходил в землю, обращался просто туманом.
«Спи... не бойся... ты не одно...» — пела я, и слёзы текли по моим щекам, капая на его спутанные космы. Там, где падали слёзы, седина превращалась в серебристый мох.
Лихо вздохнуло — глубоко, протяжно, с невероятным облегчением. Словно сбросило гору с плеч.
Его рука, судорожно сжимавшая мой подол, разжалась. Длинные когти втянулись, пальцы стали короче, толще.
Я не останавливалась, боясь, что если замолчу хоть на миг, оно проснётся, вспомнит свою боль и снова станет чудовищем.
Я пела о том, чего у меня никогда не было, но о чём я мечтала. Слова приходили сами, всплывали из памяти предков, из шепота земли.
«Спи, беда, не знай стыда,
Камнем в воду, в землю, в корни,
Стань тяжёлым, стань покорным...
Баю-бай, тоска, прощай...»
Мой неуверенный голос постепенно, понемногу заполнил всю ригу, вытесняя страх, вытесняя холод. Стены перестали скрипеть и зазвенели в ответ, тихонько, как струны.
Дзинь... дзинь... — отзывались старые доски.
Лихо под моими руками уменьшалось. Громадная туша сжималась, чёрная копоть осыпалась пеплом.
И вот чудовище исчезло. Вместо него на моих коленях лежал гранитный камень — округлый, серый, размером с добрый каравай хлеба. Тяжёлый, ведь в нём застыла тяжесть веков.
Камень был тёплым и словно «дышал». Я чувствовала, как внутри него медленно, очень медленно бьётся живое сердце. Тук...... тук......
Лихо уснуло.
Впервые за сотни лет оно спало. Не чутким сном хищника, а глубоким сном камня, которому не больно, которому не страшно, который просто есть.
Я замолчала, последняя нота повисла в воздухе и медленно растаяла. В риге стало тихо, но эта тишина не пугала меня. Так звучал покой.
Я сидела, боясь пошевелиться, и гладила шершавый бок камня. И вдруг я поняла ещё кое-что.
В моей голове было тихо.
Вещи молчали. Не потому, что боялись, а потому, что им не на что было жаловаться. Присутствие спящего Лиха — или теперь уже Оберега — успокоило всё вокруг.
Старая балка больше не стонала — она чувствовала опору.
Дверь не скрипела — ветер не смел её тронуть, боясь разбудить спящего.
Даже мои собственные страхи улеглись, свернувшись калачиком где-то на дне души.
Я осторожно сдвинула тяжеленный камень с колен на солому и легла рядом, обняв его, прижавшись щекой к тёплому граниту. Мне не было страшно. Наоборот. Я чувствовала себя защищённой, как никогда в жизни. Теперь у меня был кто-то, кто нуждался во мне.
Снаружи, на болоте, начали просыпаться обычные ночные звуки. Квакнула лягушка. Ухнула выпь. Жизнь возвращалась в своё русло, но уже без ядовитой примеси беды.
Я закрыла глаза и впервые в жизни уснула без сновидений, без чужих голосов, в полной, благословенной тишине.
Так и спали мы рядом — девочка, обретшая голос, и Беда, обретшая покой.
Утро наступило на удивление прозрачное. Туман, который душил деревню неделями, осел росой на пожухлой траве.
Я проснулась от робких звуков у двери снаружи. Тело затекло, но на душе было легко. Рядом со мной лежал камень, который в утреннем свете казался совершенно обычным, разве что слюда на его боку складывалась в узор, похожий на закрытый глаз.
Я положила на него руку — камень был тёплым, и сон его был глубок.
— Открывай, — послышалсы снаружи грубый голос старосты Архипа. — Чего возишься? Наверняка Лихо её уже сожрало, надо собрать, если что от неё осталось, да похоронить...
Дверь со скрипом отворилась. За ней обнаружилась целая толпа: Архип с вилами, Аграфена, закутанная в шаль, десяток мужиков и баб. Они жались друг к другу, готовые сбежать при первом же шорохе.
Свет ударил мне в глаза. Я зажмурилась.
— Гляди-ка... — выдохнула Аграфена. — Живая...
Все смотрели на меня, как на призрака. Ждали крови, растерзанного тела, ужаса. А увидели меня — живую, спокойную.
Архип шагнул через порог, опасливо оглядывая ригу.
— Где Оно? — сипло спросил он. — Ушло?
Я поднялась на ноги, выпрямилась во весь рост, стояла, не горбясь, как раньше, когда старалась стать незаметной.
Осмотрела всех, вгляделась в лица, искажённые страхом. Они показались мне такими маленькими, суетливыми, глупыми.
— Оно здесь, — сказала я.
Мой голос прозвучал хрипло, непривычно. Толпа ахнула и отшатнулась.
— Говорит! — взвизгнула какая-то баба. — Немая заговорила! Ведьма!
— Цыц! — гаркнул Архип, но сам побледнел. — Где «здесь», девка? Не дури!
Я указала на камень у своих ног.
— Спит.
— Так это что же... — пробормотала Аграфена, делая шаг назад. — Как ты Лихо-то задобрила?
— Убаюкала, — ответила я, пожимая плечами. — Не трогайте его. Пока оно спит — беды не будет. Но сон его чуткий. Будете снова грызться, подлость творить да сирот обижать — проснётся. И тогда уже никто не спасёт.
Я осмотрелась вокруг и приметила кусок старой рогожи. То, что надо. Камень был тяжёлым, и в руках мне его было не унести. Перекатила уснувшее Лихо на рогожу, ухватилась за край и потащила свою ношу к выходу.
Все расступались передо мной, вжимая головы в плечи, боясь даже тенью коснуться Лиха.
Я выбралась из риги. Солнце пробивалось сквозь редеющие тучи. Возвращаться в деревню, тем более на мельницу, я не стала. На краю леса, у старой, заброшенной пасеки, стоял покосившийся, но вполне подходящий домик. Ничейный. Туда я и направилась. Спящее Лихо уложила в корзину, поставила поближе к печи — пусть греется.
С того дня жизнь в Гнилом Куте переменилась.
Люди стали тише. Они ходили, опустив глаза, говорили вполголоса. Как только кто голос повысит — соседи шикают, испуганно косятся в сторону леса: не разбудили ли Лихо?
А Ванюшка очнулся. Кузнец Вакула на радостях крышу мне перекрыл, дров на зиму привёз — молча, не глядя в глаза, поклонился в пояс, словно идолу, и ушёл, пятясь. Люди стали мне продукты носить — кто молоко, кто хлеб. У кого что было. Поставят корзинку у калитки и уходят торопливо. Теперь у меня есть голос, а говорить, как и прежде, не с кем.
Так и живу я одна. Голоса вещей меня больше не мучают, в доме моём всегда тихо.
Только иногда, долгими зимними вечерами, когда вьюга воет в трубе, я слышу, как ворочается во сне камень. Вздыхает тяжело, видно, вспоминая старую боль.
Тогда я сажусь рядом, кладу на него руку и начинаю петь.
«Спи, беда, не знай стыда...»
Камень затихает. И беда обходит нашу деревню стороной.