Найти в Дзене
Зоя Чернова | Писатель

Дед 25 лет просыпался в 4 утра. Жена думала — бессонница. Внук проследил — и встал в 4 утра сам

Я приехал к дедам, потому что больше ехать было некуда. В Москве от меня за месяц избавились все – сначала начальник, потом Лена, потом арендодатель. Двадцать три года, ни работы, ни девушки, ни квартиры. Мама сказала по телефону: «Поезжай к деду с бабой. Отдохни». Я не стал объяснять, что отдыхать не от чего – нечего было отдыхать. Просто сел на поезд до Тулы, а оттуда на автобус до Берёзовского. Бабушка Нина встретила на пороге, обхватила, прижала к переднику, который не снимала никогда, даже за стол садилась в нём. Дед Фёдор стоял за ней, кивнул коротко. Ладонь у него была плотная, гладкая, как отшлифованная – он пожал мне руку и ушёл в мастерскую. Сорок лет на заводе, пять на участке – и руки остались заводскими. – Располагайся, – сказала бабушка. – Пирожки стынут. Я расположился. Маленькая комната с панцирной кроватью, обои в цветочек, занавеска до пола. Пахло старым деревом и чем-то сладким – то ли вареньем, то ли просто временем. На полке стояли книги, часы с кукушкой и жестяная

Я приехал к дедам, потому что больше ехать было некуда.

В Москве от меня за месяц избавились все – сначала начальник, потом Лена, потом арендодатель. Двадцать три года, ни работы, ни девушки, ни квартиры. Мама сказала по телефону: «Поезжай к деду с бабой. Отдохни». Я не стал объяснять, что отдыхать не от чего – нечего было отдыхать. Просто сел на поезд до Тулы, а оттуда на автобус до Берёзовского.

Бабушка Нина встретила на пороге, обхватила, прижала к переднику, который не снимала никогда, даже за стол садилась в нём. Дед Фёдор стоял за ней, кивнул коротко. Ладонь у него была плотная, гладкая, как отшлифованная – он пожал мне руку и ушёл в мастерскую. Сорок лет на заводе, пять на участке – и руки остались заводскими.

– Располагайся, – сказала бабушка. – Пирожки стынут.

Я расположился. Маленькая комната с панцирной кроватью, обои в цветочек, занавеска до пола. Пахло старым деревом и чем-то сладким – то ли вареньем, то ли просто временем. На полке стояли книги, часы с кукушкой и жестяная коробка из-под монпансье. Красная, с облупившейся надписью. Я потянулся к ней – просто так, от скуки. Дед вошёл, посмотрел. Я убрал руку. Он ничего не сказал, но коробку переставил повыше, на антресоль.

Первую ночь я спал как провалился.

Вторую – уже хуже. Лежал, смотрел в потолок и думал про Лену. Про то, как она сказала: «Ты ни к чему не стремишься, Глеб. С тобой – как в болоте». Я тогда промолчал. А сейчас, в тишине маленькой комнаты, вдруг придумал ответ. Но отвечать уже было некому.

На третью ночь я услышал щелчок.

Тихий, аккуратный – щелчок дверного замка. Четыре часа ночи. Я посмотрел на телефон. 4:02. И шаги – дед прошёл по коридору, и входная дверь закрылась за ним.

Утром я спросил бабушку.

– Дед куда-то ходит по ночам?

Она налила мне чай, поставила блюдце с печеньем.

– Бессонница, – сказала спокойно. – Двадцать пять лет уже. Встаёт, бродит. Я привыкла.

– Двадцать пять лет? – я чуть не подавился.

– Ну да. С две тысячи первого. Врачи говорили – возрастное. А он к врачам не ходит, ты же знаешь деда.

Я знал. Дед не жаловался, не просил и к докторам не ходил. Он вообще не делал лишних движений – только нужные. Шагал своей широкой походкой, расставляя ноги, будто обходил станки, которых не было уже десять лет. И молчал. Дед умел молчать так, что молчание занимало всю комнату.

Но четыре утра – это не бессонница. Бессонница – это когда ворочаешься, маешься. А щелчок замка в 4:02 – это расписание.

***

На пятый день я не выдержал.

Поставил будильник на 3:50. Беззвучный, только вибрация. Лежал в темноте, ждал. И ровно в четыре услышал – скрип половицы, шорох, щелчок. Дверь. Я подождал минуту, оделся и вышел следом.

Было холодно. Март в Тульской области – это ещё не весна. Грязь, тёмные лужи, остатки снега у заборов. Дед шёл впереди – метрах в пятидесяти. Силуэт под фонарём – ссутуленный, широкий. Он был в странной куртке – вельветовой, тёмно-зелёной, явно маленькой ему. Рукава не доставали до запястий, и я видел его руки – большие, с утолщёнными узлами суставов.

Он не оглядывался. Шёл ровно, уверенно – как человек, который проделывал этот путь тысячи раз.

Через пятнадцать минут я понял, куда мы идём.

Вокзал.

Маленький, двухэтажный, с облупившейся жёлтой штукатуркой. Берёзовский стоит на ветке Тула–Калуга, но поезда тут почти не останавливаются. Зал ожидания был заперт. Перрон – ни души. Один фонарь горел над третьим путём – тускло, как ночник.

Дед прошёл к скамейке у третьего пути и сел.

Я стоял за углом здания вокзала, прижавшись к стене. Наблюдал.

Он сидел неподвижно. Руки на коленях. Спина прямая. Взгляд – на рельсы. Я не понимал – чего он ждёт. Путь был пуст, расписания электричек я не знал, но в четыре утра поезда не ходят. Так я думал.

В четыре семнадцать из-за поворота показался свет. Далёкий, жёлтый, мотающийся. Потом звук – тяжёлый, нарастающий гул рельсов. Поезд. Товарный? Нет – пассажирский, проходящий. Он не останавливался, только замедлил ход. Вагоны мелькали, окна горели. Дед провожал глазами каждое окно.

Поезд прошёл. Стало тихо. Дед посидел ещё минуту. Потом встал и пошёл обратно.

Я едва успел нырнуть за угол.

Утром всё было как обычно. Бабушка жарила яичницу, дед читал газету. Я молчал. Но мне не давало покоя – зачем? Зачем ходить на пустой вокзал в четыре утра и провожать глазами проходящие вагоны?

Я попробовал спросить деда.

– Деда, ты по утрам гуляешь?

Он посмотрел поверх газеты. Глаза спокойные, но внимательные.

– Не сплю иногда. Выхожу продышаться.

– Далеко ходишь?

– По посёлку.

Он сложил газету и ушёл в мастерскую. Разговор закончился.

Но я не закончил. На следующий день пошёл за ним снова. И снова – вокзал. Та же скамейка. Тот же поезд. Тот же взгляд на окна.

Только в этот раз я подошёл ближе. Когда поезд ушёл, я подождал, пока дед уйдёт, и сел на его скамейку. Деревянная, вкопана в бетонный пол перрона. Я провёл рукой по сиденью – просто так, механически. И пальцы наткнулись на что-то.

Буквы. Вырезанные ножом, грубо, глубоко. Я наклонился, посветил телефоном.

«Ф + А».

Ф – Фёдор. А – кто? Я не знал ни одного Фёдорова знакомого на букву «А».

Вечером я снова попробовал подступиться.

– Бабушка, а у деда был друг на «А»?

Она вытирала тарелку, замерла на секунду. Потом продолжила вытирать.

– Почему спрашиваешь?

– Да так. Видел буквы вырезанные, на скамейке.

Она не ответила сразу. Поставила посуду, взяла следующую.

– Аркадий, – сказала наконец. – Это не друг. Это его брат.

– У деда есть брат?

– Был. То есть – есть, наверное. Они не общаются. Давно.

– Давно – это сколько?

Она посмотрела на меня. В глазах что-то мелькнуло – не боль, а привычка к боли. Как к ноющему суставу, который не лечат, потому что бесполезно.

– Давно, Глеб. Они поссорились, Аркадий уехал. Всё.

– Из-за чего?

– Дом. Родительский. Мать ихняя умерла, дом остался. Аркашка хотел продать, а Фёдор – ни в какую. Наговорили друг другу. Дед твой – ты знаешь его – когда разозлится, слова как гвозди. Аркадий и уехал.

– Куда?

– Не знаю. Фёдор не говорит. Я давно перестала спрашивать.

Я не стал рассказывать ей про вокзал. Пока не стал.

***

На седьмой день я пошёл в мастерскую.

Не за дедом – за отвёрткой. У панцирной кровати скрипела ножка, я хотел подтянуть. Мастерская была маленькая, пристроенная к дому. Верстак, инструменты, запах масла и стружки. Дед ушёл в магазин за хлебом, и я был один.

Отвёртку я нашёл быстро. А вот задержался – из-за полки. На верхней полке, за банками с гвоздями, стояла жестяная коробка. Не та, что я видел в комнате – другая. Такая же красная, только без надписи. Крышка была вмята по краям.

Я снял её, открыл.

Внутри лежали два предмета. Фотография – чёрно-белая, маленькая, с обкусанными углами. Два мальчика: один повыше, насупленный, с прямой спиной. Второй – пониже, щербатый, улыбается во весь рот. На обороте: «Федя и Аркаша, 1963».

И письмо.

Бумага пожелтела. Конверт – обычный, белый, с почтовым штемпелем. Я посмотрел на дату отправки: 12 октября 2001 года. Штемпель получения – 10 ноября 2001 года.

Письмо пришло через месяц.

Я развернул его. Почерк был крупный, торопливый, с наклоном вправо.

«Федя. Я не могу так. Приеду 3 ноября, поездом через Берёзовский. Буду в 4:17 утра. Если придёшь на платформу – значит, можно говорить. Если нет – я пойму. Аркадий».

Третье ноября. Письмо пришло десятого. Аркадий приехал – а деда на платформе не было. Нет – дед мог быть. Дед начал ходить на вокзал… Когда? Если письмо он получил десятого, а Аркадий приезжал третьего – дед тогда ещё не ходил. Он не мог знать.

Аркадий стоял на пустой платформе в четыре утра. Ждал. И никто не пришёл. Потому что конверт опоздал на неделю.

Я держал этот листок и чувствовал, как внутри что-то сжимается. Не от жалости – от злости. От бессилия. Одна неделя. Несколько строчек, которые почта протащила месяц вместо пяти дней. И два человека не разговаривали двадцать пять лет.

Я сложил листок обратно, закрыл коробку. Поставил на место.

Но забыть не получилось.

Вечером, после ужина, я подошёл к деду. Он сидел на крыльце, смотрел в сад. Темнело рано, и деревья стояли чёрными силуэтами.

– Дед, – сказал я. – Я знаю, куда ты ходишь.

Он не повернулся. Только плечи чуть поднялись – и опустились.

– Знаешь, – не вопрос, а утверждение.

– Я ходил за тобой. Дважды. И нашёл письмо. В мастерской.

Пауза. Долгая. Где-то залаяла собака, потом затихла.

– Сядь, – сказал дед.

Я сел рядом на ступеньку. Он молчал минуту, две. Потом заговорил – тихо, медленно, будто доставал слова из той же жестяной коробки.

– Мать умерла в апреле двухтысячного. Дом – четыре комнаты, участок, сарай. Всё, что после неё осталось. Аркашке было сорок три, мне – сорок восемь. Он жил в Брянске, работал наладчиком. Хорошо зарабатывал. Сказал – давай продадим, поделим. А я… Мне казалось – это мамин дом. Как его продать? Я же тут вырос. Мы оба тут выросли.

Он помолчал.

– Поссорились. Крепко. Я сказал ему – ты мать не хоронил, не навещал, а теперь за деньгами приехал. Это неправда была. Аркашка приезжал, помогал. Но когда злишься, говоришь то, что больнее, а не то, что правда.

– И он уехал?

– Утром. На поезде. Я его провожал – нет, не провожал. Стоял и смотрел, как он идёт по платформе. Мы с ним в детстве буквы на скамейке вырезали, – он усмехнулся криво, – «Ф + А». Фёдор и Аркашка. Десять лет мне было, ему пять. Ножик тупой, весь палец исполосовал.

– А потом?

– Потом – ничего. Телефон у него сменился, я позвонил через месяц – номер не существует. Он же переезжал часто. Адреса не знал. Гордый был – и я гордый. Думал, позвонит сам.

– А письмо?

Дед наконец посмотрел на меня. Прямо. И я увидел в его глазах не боль – а что-то тяжелее. Усталость от боли. Когда болит так давно, что уже не чувствуешь, но и не забываешь.

– Письмо пришло десятого ноября. А он писал – приеду третьего. Я прочитал – и понял. Он приезжал. Стоял там, на платформе. Один. И уехал. Потому что меня не было.

– Но ты же не знал!

– Не знал. Но какая разница? Он стоял там и ждал. А я – дома спал.

Он отвернулся.

– С тех пор хожу. Каждое утро. К четырём семнадцати. Вдруг он ещё раз попробует.

Голос был ровный. Без надрыва, без слёз. Как будто рассказывал про погоду.

– Деда, а ты его искал?

Он пожал плечами. Странно – такой жест у семидесятитрёхлетнего мужчины. Почти мальчишеский.

– Куда искать? Он в Брянске был, но, может, уехал. Телефон я потерял. Интернет этот – я не умею. А к людям идти – стыдно. Что скажу? Помогите, я четверть века с братом не разговариваю, потому что идиот?

Он сказал это без улыбки, но я уловил в голосе что-то похожее. Не на юмор – на честность, которая бывает, когда уже нечего терять.

– А бабушка знает?

– Нина знает, что поссорились. Про вокзал – нет. Зачем ей? Она волноваться будет.

Мы сидели молча. Темнота загустела, фонарь во дворе зажёгся автоматически. И я подумал – каждое утро. В дождь, в мороз, в жару. Ни одного пропуска. И ни разу – никому не рассказал.

– Дед, – сказал я. – Я его найду.

***

Он не ответил. Встал, ушёл в дом. Не сказал «да», не сказал «нет». И я решил, что молчание деда – это его способ сказать «попробуй».

Той ночью я не спал уже не от тоски – от азарта. Впервые за месяц мне было зачем открывать ноутбук.

Аркадий Матвеевич. Примерно шестьдесят восемь лет. Последний известный город – Брянск. Работал наладчиком. Я начал с «Одноклассников». Забил «Аркадий» и фамилию деда. Четыре результата. Два – не тот возраст. Один – без фотографии, город Ростов. Четвёртый – Брянск.

Я нажал на профиль. Фотография – мужчина за шестьдесят, короткая стрижка, лицо широкое, нос чуть приплюснутый. Не похож на деда и одновременно – что-то общее. Подбородок. Манера смотреть прямо в камеру, без улыбки, будто спрашивая: «Ну? И что?»

Последний раз заходил на сайт два дня назад.

Я набрал сообщение. Стёр. Набрал снова. Стёр.

В итоге написал коротко: «Аркадий Матвеевич, здравствуйте. Меня зовут Глеб, я внук Фёдора. Пожалуйста, позвоните мне, если это вы». И номер телефона.

Ответа не было два дня. Я проверял телефон каждые десять минут. Ходил за дедом на вокзал – теперь уже не прячась. Он заметил меня на второе утро, но ничего не сказал. Просто подвинулся на скамейке, освобождая место. Я сел рядом. Мы вместе смотрели проходящий поезд. Потом шли домой бок о бок.

На третий день позвонили с незнакомого номера.

– Глеб? – голос был глухой, низкий. С хрипотцой, как у деда, только мягче.

– Да. Аркадий Матвеевич?

Пауза. Я слышал, как он дышит – тяжело, рывками.

– Фёдор… жив?

– Жив. Здоров. Живёт тут же, в Берёзовском.

Снова пауза. Длинная. Я не торопил.

– Он… – голос дрогнул, – он просил позвонить?

Я задумался. Дед не просил. Дед встал и ушёл. Но дед двадцать пять лет ходил на вокзал к утреннему поезду. Это значило больше, чем любая просьба.

– Нет, – сказал я честно. – Он не просил. Но он вас ждёт. Каждый день.

– Что значит – ждёт? Откуда ты…

– Он ходит на вокзал, Аркадий Матвеевич. Каждое утро. К поезду. Уже двадцать пять лет. С тех пор, как получил ваше письмо.

Тишина. Потом звук – то ли кашель, то ли что-то другое.

– Он получил? – голос стал тихим, почти шёпотом. – Я думал – не дошло. Или выбросил.

– Дошло. С опозданием. Десятого ноября, а вы писали – третьего. Он не знал. Он опоздал.

Я услышал, как Аркадий сел – скрип стула. Долгий выдох.

– Двадцать пять лет, – сказал он. – Я стоял тогда на платформе. Темно было, холодно. Ждал час. Думал – не пришёл. Значит, не простил. Уехал обратно и решил – всё.

– Не всё, – сказал я. – Он каждое утро там. На скамейке, где вы буквы вырезали. «Ф + А».

Аркадий молчал так долго, что я подумал – связь оборвалась. Но потом он заговорил. Голос был другой – твёрже, собраннее.

– Когда ближайший поезд через Берёзовский?

Я посмотрел расписание.

– Каждый день. В четыре семнадцать.

– Через неделю, – сказал он. – Мне нужно… собраться. Через неделю я буду на этом поезде.

– Я встречу.

– Нет, – сказал Аркадий. – Не надо. Пусть он.

Я положил трубку и сел на кровать. Руки тряслись. Голос у меня – низкий, с утренней хрипотцой – сейчас охрип совсем, хотя утра ещё не было.

Деду я ничего не сказал. Неделю ходил с ним на вокзал, сидел рядом на скамейке. Мы не разговаривали. Смотрели, как проходит поезд. И уходили.

Бабушка начала подозревать.

– Ты тоже не спишь? – спросила за ужином. – Может, вам обоим к невропатологу?

– Мне нравится гулять утром, – ответил я.

Она посмотрела на меня, потом на деда. Он жевал хлеб и не поднимал глаз.

– Ну-ну, – сказала бабушка. Но больше не спрашивала.

***

Двадцать первого марта я проснулся без будильника. 3:48 на телефоне. Сердце стучало быстрее обычного. Сегодня.

Дед уже одевался – я слышал через стенку. Шорох. Щелчок замка – тот самый, который я впервые услышал две с половиной недели назад. Тогда он был просто звуком. Сейчас – частью истории, которую я знал наизусть.

Я оделся и вышел. Дед стоял на крыльце в Аркашиной куртке. Она была ему мала – вельветовая, тёмно-зелёная, рукава не доставали до запястий. Он надевал её каждое утро, все эти годы. Я представил, как от неё давно не пахнет ничьим табаком, как она превратилась просто в дедову одежду – и всё равно он надевал именно её. Каждое утро. Потому что это была единственная вещь Аркадия, которая осталась.

Мы пошли молча. Темнота, лужи, мартовский холод. Те же пятнадцать минут до вокзала. Фонарь на перроне, скамейка у третьего пути.

Дед сел. Я сел рядом. Четыре ноль три.

– Холодно сегодня, – сказал он.

– Ага.

Четырнадцать минут мы молчали. Я смотрел на рельсы и пытался представить – что чувствовал Аркадий тогда, в ноябре две тысячи первого. Темнота, холод, пустой перрон. Он стоял здесь и ждал брата. А брат спал дома и не знал.

В четыре пятнадцать я услышал гул.

Далёкий, знакомый уже. Поезд шёл с запада – как всегда. Я видел свет, покачивающийся в темноте.

Но что-то было не так. Звук менялся. Он не нарастал ровно – он замедлялся. Тормоза. Скрип металла.

Дед поднял голову.

Состав замирал. Не проходил мимо – замирал. Здесь, на третьем пути, где никогда не было остановки, потому что Берёзовский – станция без расписания, только по требованию.

Кто-то попросил остановку.

Двери вагона открылись. На перрон сошёл один человек.

Мужчина. Невысокий, широкий в плечах. Пальто нараспашку. В руке – маленькая сумка. Он стоял у вагона и смотрел на скамейку.

Дед встал.

Я видел его лицо – и не узнавал. За три недели я привык к деду, который молчит. Который спокоен. Который ходит на вокзал с тем же выражением, с каким читает газету. А сейчас – сейчас его лицо стало другим. Не разрушилось, не исказилось. Просто – открылось. Как замок, который наконец-то щёлкнул.

Аркадий стоял на перроне. Он был ниже деда на полголовы. Лицо шире, нос другой формы. Но подбородок – тот же. И глаза – те же. И манера стоять прямо, не шевелясь, будто боясь спугнуть.

Они смотрели друг на друга. Пять секунд. Десять.

Дед сделал шаг. Один.

– Аркашка, – сказал он.

Голос был ровный. Почти спокойный. Но я услышал в одном слове всё, что дед держал в себе столько лет.

Аркадий поставил сумку на перрон. Подошёл к скамейке. Провёл пальцами по сиденью – нашёл буквы. «Ф + А». Улыбнулся – криво, одной стороной рта, точно разучился за эти годы.

– Ты всё-таки здесь, – сказал он.

– Я всегда здесь, – ответил дед.

Аркадий сел на скамейку. Дед сел рядом. Плечо к плечу. Как на той фотографии – мальчишки, один повыше, другой пониже.

Поезд дал гудок и тронулся. Я стоял за углом здания вокзала – там, где стоял в первый раз, – и не двигался. Не потому что прятался. А потому что это было не моё. Это было их.

Потом я тихо развернулся и пошёл домой.

Бабушка уже не спала. Стояла в кухне, в переднике, ставила чайник. Посмотрела на меня.

– Ты откуда?

– Гулял. Бабушка, поставь три чашки.

Она подняла брови. Но чашку достала. Третью. Ничего не спросила – просто поставила на стол.

Через полчаса дверь открылась, и вошли двое. Дед – и мужчина, которого бабушка не видела с тех самых пор. Она выронила полотенце. Рука поднялась ко рту. Потом опустилась.

– Аркаша, – сказала она.

– Нина, – сказал он.

Они сели за стол. Бабушка налила чай. Пальцы у неё подрагивали, но ни капли не пролила – тридцать лет носила письма по гололёду, привыкла.

Я сидел за столом и молчал. Смотрел, как дед пьёт чай – медленно, обхватив чашку обеими ладонями. Как Аркадий – точно так же. Те же утолщённые суставы, та же привычка греть пальцы о фарфор. Видимо, это семейное.

Они пока не говорили о прошлом. Аркадий рассказывал, что живёт один, жена умерла шесть лет назад, дети – в Воронеже, приезжают редко. Дед кивал. Бабушка подливала чай.

Потом Аркадий посмотрел на деда.

– Я приезжал тогда. В ноябре.

– Знаю, – сказал дед. – Письмо опоздало.

– Я стоял на платформе час.

– Я стою на ней двадцать пять лет, – ответил дед. Без упрёка. Просто – факт.

Аркадий отвёл глаза. Потом тихо:

– Дом-то – стоит?

Дед кивнул.

– Стоит. Крышу перекрыл в прошлом году.

– Тот самый?

– Тот самый. Мамин.

Аркадий кивнул, будто это и был ответ – на все вопросы, которые он столько лет не задавал.

Я допил чай и ушёл к себе. Лёг на панцирную кровать. Обои в цветочек, часы с кукушкой, занавеска до пола. И тишина – но другая. Не пустая, а полная.

Через стенку я слышал голоса. Два брата, которые нашли друг друга. И бабушку, которая всхлипывала, думая, что никто не слышит.

На следующее утро я проснулся в 3:55. Без будильника. Просто открыл глаза – и знал, что пора.

Оделся. Вышел в коридор. Щелчок замка.

Дед стоял на крыльце. Рядом – Аркадий. Оба смотрели в темноту.

– Идёшь? – спросил дед.

– Иду, – сказал я.

Мы пошли втроём. Пятнадцать минут до вокзала. Фонарь, третий путь, скамейка.

В четыре семнадцать прошёл поезд. Не остановился – ему больше не нужно было.

Мы сидели втроём и молчали. Дед, его брат и я. Три поколения на одной скамейке, с вырезанными буквами «Ф + А» под ладонью.

Лена говорила – ты ни к чему не стремишься. С тобой как в болоте.

Может быть. Но сейчас я сидел в четыре утра на пустом перроне рядом с дедом, который двадцать пять лет каждый день приходил сюда – без надежды, без уверенности, просто потому что не мог иначе. И я подумал – если это не стремление, тогда я не знаю, что это такое.

Я не вернулся в Москву в апреле. И в мае не вернулся. Устроился в Берёзовском на полставки – настраивать компьютеры в поселковой администрации. Зарплата – смешная. Но каждое утро я встаю в четыре. Не на вокзал – дед туда больше не ходит. Аркадий остался, живёт в мамином доме, том самом, из-за которого они поссорились.

Я встаю в четыре и иду в мастерскую. Чиню то, что соседи приносят – утюги, чайники, табуретки. Дед научил. Руки у меня пока не такие, как у него – не отшлифованные. Но суставы уже побаливают.

Иногда, когда я открываю дверь в темноту, я слышу его слова.

«Я всегда здесь».

И я – тоже.

Подпишись, чтобы мы не потерялись ❤️