Найти в Дзене
Дневник душ

Палата №7

Больница Святого Луки была старой не в медицинском, а в экзистенциальном смысле. Она стояла на окраине, и в неё отправляли самых сложных пациентов — тех, с кем не справлялись обычные психиатры. Я, доктор Артем Волков, получил назначение в её самое загадочное отделение — Психическую Коррекцию, палату №7. Палата №7 была не комнатой. Это был целый блок, изолированный двойными дверьми с кодовыми замками. В нём лежал один пациент. Леонид Гросс. Диагноз в истории болезни был лаконичен и бессмыслен: «Диссоциативное нарушение восприятия реальности. Тяжёлая форма. Контакт условный». Моя задача была проста: провести серию сеансов, попытаться установить связь, задокументировать. Никто не ждал чуда. Первое, что меня поразило — тишина. В палате стоял гулкий, плотный звуковой вакуум. Леонид сидел на кровати, спиной к двери, глядя в пустую белую стену. Ему было около сорока, с сединой у висков и удивительно спокойными, ясными глазами. Когда он повернулся, я не увидел в его взгляде ни безумия, ни стра

Больница Святого Луки была старой не в медицинском, а в экзистенциальном смысле. Она стояла на окраине, и в неё отправляли самых сложных пациентов — тех, с кем не справлялись обычные психиатры. Я, доктор Артем Волков, получил назначение в её самое загадочное отделение — Психическую Коррекцию, палату №7.

Палата №7 была не комнатой. Это был целый блок, изолированный двойными дверьми с кодовыми замками. В нём лежал один пациент. Леонид Гросс. Диагноз в истории болезни был лаконичен и бессмыслен: «Диссоциативное нарушение восприятия реальности. Тяжёлая форма. Контакт условный».

Моя задача была проста: провести серию сеансов, попытаться установить связь, задокументировать. Никто не ждал чуда.

Первое, что меня поразило — тишина. В палате стоял гулкий, плотный звуковой вакуум. Леонид сидел на кровати, спиной к двери, глядя в пустую белую стену. Ему было около сорока, с сединой у висков и удивительно спокойными, ясными глазами. Когда он повернулся, я не увидел в его взгляде ни безумия, ни страха. Только усталость. Бесконечную, вселенскую усталость.

— Доктор Волков? — его голос был низким, без интонаций. — Они прислали нового. Как долго вы продержитесь?

— Я здесь, чтобы помочь вам, Леонид.

Он слабо улыбнулся.
— Помочь
мне? Интересная постановка задачи.

Наши сеансы были странными. Он не бредил, не рисовал устрашающих картин. Он говорил о мире с убийственной, железной логикой, которая заставляла содрогаться.

— Вы видите эту стену, доктор? — спросил он как-то. — Она белая. Но это не цвет. Это среднее арифметическое всех цветов, которые от неё отражаются. Ваш мозг договорился с собой, что это «белый». А теперь представьте, что я вижу не среднее. Я вижу все цвета одновременно. Каждое микроколебание, каждую пылинку, каждый квантовый скачок электрона в краске. Я вижу стену как она есть. А она, доктор… она кричит от этой сложности. И стул кричит. И вы… вы выглядите как взрыв сверхновой, завернутый в кожу.

Я записывал, списывая на метафоры кататонического шизофреника. Пока не начались «совпадения».

Леонид мог сказать: «Сестра Мария сегодня утром разбила ампулу с морфином в ординаторской. Не волнуйтесь, она не порезалась». Через час я видел перевязанный палец у сестры Марии и слышал шёпот медсестёр о разбитой ампуле.

Он сказал: «В вашей машине, синей «Тойоте», кончится бензорозетка в 17:43». В 17:44 моя машина заглохла на выезде с парковки. Механик потом развёл руками: «Странно, шланг как будто истончился, рассыпался».

Леонид не предсказывал будущее. Он видел настоящее. Во всей его чудовищной, неотфильтрованной полноте. Его мозг потерял все защитные барьеры, все упрощающие модели. Он воспринимал мир напрямую, как голый набор данных. И этот поток информации был для человеческого сознания равносилен погружению головы в адронный коллайдер.

— Я не сумасшедший, Артём, — сказал он однажды, впервые назвав меня по имени. — Я прозревший. И я сойду с ума, если не найду способ… сделать громкость тише.

Я начал верить ему. И я начал бояться. Не его. А последствий. Если он видит всё — значит, он видит и то, что творится за стенами больницы. Коррупцию. Предательства. Невысказанную ненависть. Он был живым детектором лжи, рентгеном души.

Однажды главврач, толстый и самодовольный Семёныч, пригласил меня в кабинет.
— Ну как наш пророк? — усмехнулся он, наливая коньяк.
— Состояние стабильное. Но его описания… они иногда поразительно точны.
— Бред сумасшедшего, — отмахнулся Семёныч. — Главное, чтобы тихо сидел. А то знаешь, какие у нас спонсоры? Им не нужны скандалы. Особенно после того, как он начал говорить про их «строительные подряды» и «не ту бетонную смесь».

В его голосе прозвучала лёгкая, но чёткая угроза. Не Леониду. Мне.

Вернувшись в палату №7, я застал Леонида в состоянии, близком к панике. Он сидел, вцепившись пальцами в виски.
— Они хотят сделать тише навсегда, — выдохнул он. — Не таблетками. Они повезут меня вниз, в старый морг. Там есть комната. Свинцовые стены. Они думают, это заблокирует сигнал. Но сигнал — это не извне, Артём. Он внутри. Они просто замуруют меня живьём в тишине моего собственного черепа.

Я проверил. В подвале действительно был заброшенный морг, и в нём — комната для хранения радиоактивных материалов, со свинцовым покрытием. И в расписании Леонида на завтра стояла «МРТ-диагностика» в несуществующем кабинете «-1».

Они решили избавиться от неудобной правды, спрятав её в свинцовый саркофаг.

В ту ночь я принял решение. Я не мог допустить этого. Я украл ключ-карту у заснувшей сестры, отключил сигнализацию на блоке (как научил меня Леонид, просто «увидев» слабое место в схеме). Мы вышли.

— Куда? — спросил я, ведя его по тёмному коридору.
— Туда, где громко, — ответил он. — Где шум заглушит детали. В город.

Мы вырвались. Поселились в самом дешёвом, шумном мотеле у вокзала. Грохот поездов, крики, музыка из баров — это был его щит. Он стал немного спокойнее. Он даже начал учиться фильтровать, глядя на размытые неоновые вывески — их хаотичный свет был для него проще, чем «кричащая» структура дерева или лица людей.

Я стал его проводником. Он говорил мне, что видит, а я помогал интерпретировать, упрощать, находить в этом хаосе смысл. Мы стали симбионтами. Он — бесконечный источник сырой правды. Я — его переводчик, его буфер.

И всё было бы терпимо, пока однажды он не взглянул на ночное небо.
— Оно не чёрное, — прошептал он. — Оно… заполнено. Там нет пустоты. Там линии. Сетка. Как трещины на стекле. И они… pulsate. И они смотрят.

Он упал на колени, зажмурился, но, как он объяснил позже, это не помогало. Он видел это прямо сейчас. Не звёзды. Каркас. Матрицу. Ту самую сложность, которая лежала в основе всего, включая наше восприятие. И она была живой. И осознающей.

С того дня Леонид стал меняться. Его ясные глаза стали затягиваться плёнкой отрешённости. Он говорил всё меньше. Просто смотрел в пространство, а по его лицу текли слёзы. Не от горя. От перегрузки.

— Они знают, что я их вижу, — сказал он вчера. — Им не нравится, что их видят. Они начинают… менять картинку. Подстраиваться. Становиться проще. Правда упрощается, Артём. Мир вокруг нас глупеет. Из-за меня.

Сегодня утром я вышел за кофе. Вернувшись, нашёл его сидящим на полу, прислонившимся к стене. Он смотрел на ладонь своей руки с таким ужасом, как будто видел в ней всю историю Вселенной, зашифрованную в трепетании клеток.
— Всё, — сказал он. — Я нашёл офф-свитч.

— Что?
— В мозге. Там есть точка. Если сосредоточиться на ней… можно отключить приём. Навсегда.

— Леонид, нет…
— Это не самоубийство, Артём. Это… отключение микрофона в переговорной комнате. Они не должны больше слышать, как я кричу. И не должны упрощать мир ради меня.

Он закрыл глаза. Его дыхание стало ровным, неестественно ровным. Я бросился к нему, тряс за плечи. Он был тёплым, но его взгляд… взгляд был направлен внутрь. В какую-то невообразимую глубину его собственного нейронного ландшафта.

И тогда комната… изменилась. Неоновая вывеска за окном, которая мигала «СВЕТ», стала мигать просто «ЕТ». Звук поезда растянулся в низкий, монотонный гул. Цвета поблёкли. Мир стал проще, площе, как дешёвая декорация.

Леонид открыл глаза. Они были пусты. Бездонно, кристально пусты. В них не было ни безумия, ни гениальности, ни усталости. В них было ничего.
— Всё в порядке, доктор, — сказал он голосом из динамика автоответчика. — Я хорошо себя чувствую.

Он встал, сел на кровать, уставился в белую стену. И замолчал. Навсегда.

Он нашёл свой выключатель. И щёлкнул им.

А мир вокруг нас так и остался упрощённым. Блеклым. Тихим.
Иногда, глядя в зеркало, я вижу, как моё собственное отражение на секунду теряет глубину, становится двухмерным. Как будто тот, кто рисует нашу реальность, экономит силы.

И я понимаю, что он спас нас. Ценой себя. Он заставил наблюдателя усомниться в необходимости такой детализации.

А теперь я сижу рядом с пустой оболочкой того, кто был самым зрячим человеком на Земле. И пишу этот отчёт. В надежде, что хоть кто-то поймёт.

Правда не всегда делает свободным. Иногда она заставляет мир вокруг тебя упрощаться, пока от него не останется лишь безопасная, немая, двухмерная картинка.

И самый страшный вопрос теперь не в том, что видел Леонид.
А в том, чего мы больше не видим. И никогда не увидим.