Такси, жёлтое пятно в сером подернутом дождём воздухе, остановилось у знакомого подъезда, и я, осторожно, придерживая ладонью ноющий живот, стала медленно, с трудом выбираться из салона. Каждое движение, каждый поворот туловища отдавалось тупой, глубокой болью в шве, горячей точкой, пульсировавшей под кожей.
Водитель, молчаливый мужчина с усталыми глазами, помог мне вынести мою нехитрую сумку, покосился на маленький, завёрнутый в белую пелёнку свёрток в моих руках и глухо, словно стесняясь, пожелал здоровья малышу. Я лишь молча кивнула, не в силах выдавить из себя что-то большее, даже самую крошечную, вежливую улыбку.
Поднимаясь в лифте, пахнущем чужими духами, я прижимала дочку к груди, чувствуя её лёгкое, тёплое дыхание, и думала только об одном, осязаемом и спасительном: как сейчас лягу на свою широкую, уютную кровать. Наконец-то я смогу нормально, по-человечески выспаться. В роддоме спать было решительно невозможно: то ночной анализ, то утренний обход, то пронзительный, безутешный детский плач из соседних палат, вторивший крику моей собственной новорождённой дочери.
Ключ, холодный и узнаваемый, провернулся в замке с привычной лёгкостью. Я толкнула тяжёлую дверь плечом, бережно прикрывая ладонью головку спящего ребёнка, и замерла на пороге, не в силах сделать и шага. Прихожая, в которую я смотрела, была пуста. Совершенно, оглушительно пуста.
Не было резной тумбочки для обуви, не висело на своём месте большого зеркала в позолоченной раме, которое мы с мужем так долго, чуть ли не полгода назад, выбирали в антикварном магазине, даже привычного, цвета спелой вишни, коврика не было. Сердце, только что спокойно стучавшее в груди, словно провалилось, ухнуло куда-то вниз, а в висках отчаянно, молотками, застучало.
Я сделала неуверенный шаг, переступила порог, оставив свою сумку у двери, и, как во сне, прошла дальше, в гостиную. Нет, дивана, глубокого и мягкого. Не было низкого журнального столика из тёмного дерева, не стояло вдоль стены моего любимого стеллажа, доверху забитого книгами, только голые, сиротливые стены в следах от гвоздей и пыльные, более тёмные прямоугольники на светлом паркете, чётко обозначавшие там, где всего несколько дней назад стояла наша мебель.
Я почувствовала, как у меня вдруг подкашиваются ноги, становясь ватными и непослушными. Придерживая дочку одной рукой, второй я инстинктивно схватилась за твёрдый деревянный косяк, и боль в животе, та самая, тупая и ноющая, стала острее, горячей; шов, явно не оценил мою внезапную панику и дикое мышечное напряжение.
Спальня. Кровати, нашей большой двуспальной кровати, не было. Массивного платяного шкафа тоже не было. Была только новая, ни разу не использованная детская кроватка-люлька у самого окна, та самая, которую мы с таким трудом и смехом собирали вместе с Матвеем, когда я была ещё на седьмом месяце, да комод, заставленный стерильными бутылочками и аккуратными стопками детских распашонок. Всё остальное, абсолютно всё, бесследно исчезло.
Дочка, почувствовав моё волнение, начала тихо хныкать. Я, не в силах больше стоять, опустилась на голый, холодный пол прямо посреди пустой спальни, осторожно, дрожащими руками устраивая её у своей груди. Руки тряслись предательски. В голове, отупевшей от усталости и непонимания, не укладывалось, что же вообще произошло. Ограбление? Но почему тогда воры оставили нетронутыми детские вещи, эти крошечные, ничего не стоящие вещицы? И дверь была заперта, на замке не было ни единой царапины. Ключи были только у меня и у мужа Матвея.
Я нащупала в кармане своей кофты холодный корпус телефона и, почти не глядя, набрала его номер, единственный в быстром наборе. Длинные, тянущиеся гудки. Один, второй, третий. Потом, наконец, его голос, какой-то странный, рассеянный. «Да, слушаю». «Матвей, – сразу, без предисловий, выдохнула я, – где ты? Что случилось с квартирой? Здесь… здесь ничего нет».
Пауза. Слишком долгая, невыносимая пауза. «А ты уже дома?» – спросил он, и в его голосе не было ни капли удивления, ни тени тревоги. «Ну, я же говорил, что приеду позже». «Матвей, – я почувствовала, как голос срывается на высокий, истеричный крик, – где наша мебель? Где вещи?!»
«Мам, подожди минутку», – услышала я, понимая, что это он говорит не мне. «Я тебе перезвоню», – бросил он уже в трубку и отключился.
Я сидела на холодном полу абсолютно пустой спальни, прижимая к себе свою пятидневную дочку, крошечное тёплое существо, и не могла, не хотела верить в происходящее, в эту абсурдную, чудовищную реальность. Телефон снова ожил в моей ладони – входящий вызов от Матвея. «Слушай, – сказал он без всяких предисловий, – мебель я перевёз к маме». Ей срочно нужно было обставить новую квартиру, а у нас всё равно было уже старое, не первой свежести. Всё, купим потом новое, когда надо будет.
У меня перехватило дыхание, в груди резко закололо. Как это – «перевёз к маме»? «Матвей, я только что из роддома, – прошептала я, не веря своим ушам. – У нас новорождённый ребёнок. Мне лежать надо, мне после операции нельзя даже тяжёлые сумки поднимать!»
«Думай сама» – отрезал он, и в его ровном, спокойном голосе вдруг появились стальные, незнакомые мне нотки. «Моя мама вообще говорит, у кого кесарево, те не рожали, не мать».
Я онемела, и в ушах от этого чудовищного, нечеловеческого заявления зазвенела тонкая, пронзительная струна. Дочка заворочалась у меня на руках, и я машинально, абсолютно бессознательно начала её укачивать, не понимая, что же теперь делать. «Что? Что ты сказал?»
«Ну что ты сразу в крик?» – говорил он уже раздражённо, будто я капризничаю из-за какой-то ерунды, мешаю ему заниматься действительно важными делами. «Мама права. Нормальные женщины рожают сами. А ты даже этого не смогла».
И, помолчав, добавил: «И вообще не мешай, я тут полки собираю». Я не нашлась, что ответить, слова застряли комом в горле. В трубке раздались чужие голоса – женский, настойчивый, и голос Матвея, но уже более мягкий, уступчивый. Потом он снова заговорил со мной, отстранённо и холодно: «Короче, разберёшься как-нибудь. Я занят». И связь снова оборвалась.
Я сидела и смотрела на погасший, тёмный экран телефона, не в силах пошевелиться, сдвинуться с этого места. Это был какой-то чудовищный, не имеющий смысла кошмар. Бред. Такого не могло происходить наяву, в нормальной жизни. Может быть, это начавшаяся послеродовая депрессия, галлюцинация от остатков обезболивающих, которые мне кололи в больнице?
Сейчас я резко проснусь в своей роддомовской койке, и всё это окажется страшным, но всего лишь сном. Но дочка была абсолютно реальной, тёплой, живой тяжестью в моих онемевших руках. И пустая, вымершая квартира вокруг, отзывающаяся эхом на каждый вздох, тоже была ужасающе, до дрожи реальной.
Я с трудом, цепляясь за косяк двери, поднялась с холодного пола. Шов на животе тянуло нестерпимо, будто под кожей тлели раскаленные угли, готовые вспыхнуть при каждом неосторожном движении. Врач в роддоме сурово предупреждала, что первые две недели после операции необходим полный, абсолютный покой, никаких физических нагрузок, ни малейшего напряжения. А я уже успела и нелегкую сумку дотащить от такси до лифта, и по пустой, зияющей квартире наметаться в тщетных поисках ответов.
Осторожно, затаив дыхание от пронзительной боли, я уложила дочку в жесткую, но единственно возможную кроватку, достала из комода стерильные пелёнки и подгузники. Слабая, истончившаяся до нервного трепета надежда шевельнулась во мне: хорошо хоть это всё осталось нетронутым.
Я открыла комод полностью, проверяя его содержимое с лихорадочной дотошностью. Детские вещицы лежали нетронутыми – крошечные распашонки, ползунки, чепчики, в которые я с такой нежностью и трепетом складывала все свои мечты о материнстве последние месяцы. Всё, что я так тщательно готовила.
А вот мои вещи… Я, словно лунатик, прошла к встроенному шкафу-купе в прихожей. Его раздвижные двери открылись, обнажив пустоту. Совершенно зияющую пустоту. Не осталось даже скелетов вешалок, один лишь запах старого дерева и пыли. На кухне, куда я заглянула следующим шагом, тоже хозяйничал призрак методичного, выверенного грабителя. Холодильник, с отключенной вилкой, стоял пустой и вымытый насухо, источая запах химической чистоты.
Вся посуда исчезла, осталась лишь одинокая пара тарелок и единственная кружка с отбитой ручкой, стоявшие на голой столешнице как памятник былой, разрушенной жизни. Плита, слава богу, была встроенной. Её не унести. Но обеденного стола не было, стульев не было. На подоконнике, словно ненужный хлам, валялся мой старенький, видавший виды ноутбук – видимо, не посчитали нужным забрать и эту никчемную, с их точки зрения, вещь.
Я взяла ноутбук, этот якорь в прежней реальности, и вернулась в спальню. Опустилась на пол рядом с кроваткой, прислонившись спиной к холодной, шершавой стене. Открыла банковское приложение, и пальцы похолодели, а в груди что-то сжалось в ледяной ком. Счёт был пуст. До нуля. Совершенно пуст. Декретные выплаты, которые пришли позавчера, все 48 тысяч рублей, бесследно исчезли.
Я лихорадочно, с нарастающей тошнотой, проверила историю операций. Перевод. Совершен вчера, в десять ноль-ноль утра, когда я ещё лежала в роддоме после бессонной ночи и кормила нашу общую дочку. Получатель – Матвей Андреевич Лавров. Мой муж. Мой муж украл мои декретные деньги. Мой муж вывез всю мебель из нашей квартиры. Мой муж сказал, что я не мать, потому что родила через кесарево сечение.
Я закрыла глаза, пытаясь ловить ртом воздух, попыталась дышать ровно и глубоко, как учили на курсах. Но паника накатывала свинцовыми, удушающими волнами, а вместе с ней – всепроникающая боль. И физическая, жгучая, от шва, и какая-то другая, глубже в груди, под самыми ребрами, где, казалось, билось сердце. Как будто что-то важное, незыблемое и хрупкое внутри меня треснуло и теперь рассыпалось на тысячи острых, режущих осколков.
Три года назад я встретила Матвея на дне рождения подруги. Он был таким обаятельным, внимательным, смешным, приносил огромные букеты полевых цветов, звонил каждый вечер просто так, чтобы услышать мой голос, строил грандиозные, восторженные планы на наше общее будущее. Я влюбилась быстро, стремительно и безоглядно, как в пропасть.
Через полгода он сделал мне предложение, опустившись на одно колено в самом центре залитой огнями набережной. Ещё через три месяца мы расписались в загсе, и его мать, Маргарита Константиновна, на скромной свадьбе показалась мне милой, немногословной, хоть и несколько навязчивой женщиной, но в целом – доброжелательной и искренней. Она часто повторяла, с теплотой в голосе, как рада, что у её взрослого сына наконец-то появилась настоящая семья, как давно, с самого его детства, ждала внуков.
Первый год нашего брака был по-настоящему хорош, напоенный медовой сладостью взаимопонимания. Мы снимали небольшую, но уютную квартиру, усердно копили на первоначальный взнос по ипотеке. Матвей тогда работал в солидной строительной компании прорабом. Я – бухгалтером в небольшой, но стабильной фирме.
Мы много смеялись тогда, строили воздушные замки планов, страстно мечтали о детях. Свекровь навещала нас примерно раз в неделю, всегда приносила домашние пирожки с капустой, подробно расспрашивала о наших рабочих делах. Иногда она звонила Матвею по нескольку раз на дню, но я тогда списывала это на её естественное одиночество, на тоску по общению. Она жила одна в старой хрущёвке после скоропостижной смерти мужа.
Потом мы, наконец, собрали нужную сумму, взяли ипотеку и купили маленькую, но свою двушку на самой окраине города, и с этого момента свекровь начала появляться в нашей жизни значительно чаще. Сначала раз в три дня, потом – через день, а вскоре – почти что каждый день, становясь незримой, но ощутимой частью нашего быта. У неё был свой, личный ключ от нашей квартиры.
Матвей вручил ей запасной, сказав, что так будет удобнее всем, – мол, мама сможет заходить, пока нас нет дома, проветрить комнаты, полить цветы, встретить сантехника. Я стала находить признаки её постоянного, незваного присутствия повсюду: странно переставленные на полках книги, иначе сложенное в шкафу бельё, едва уловимый след чужих духов.
Однажды я вернулась с работы раньше обычного и с изумлением обнаружила, что все мои кремы, сыворотки и декоративная косметика из ванной комнаты таинственным образом переехали в тёмный шкафчик под раковиной. «Маргарита Константиновна сказала, что так будет правильнее, – абсолютно серьёзно объяснил мне вечером Матвей. – На открытой полке всё ведь пылится».
Я попыталась было возмутиться, высказать лёгкое недоумение, но он только пожал плечами, глядя на меня с лёгким укором. «Что ты, ну не устраивать же из-за какого-то крема целый скандал? Мама ведь хотела как лучше».
Когда я, наконец, забеременела, свекровь ликовала искренне и бурно. Она тут же, с самого первого дня, начала давать бесконечные советы: что именно мне следует есть, в какой позе спать, какие витамины пить и у какого врача наблюдаться. Она открыто критиковала моего гинеколога, предлагала немедленно перейти к её старой знакомой акушерке, и подолгу, с мельчайшими подробностями, рассказывала многочисленные истории о чужих родах.
Особенно она любила вспоминать, как сама рожала Матвея – десять долгих, мучительных часов, как героически терпела схватки, как это было невыносимо больно, но – «правильно, по-настоящему». «Настоящая, природная женщина просто обязана родить сама, – говорила она, размеренно размешивая ложечкой чай в своей кружке на нашей же кухне. – Так самой природой задумано. Не то, что нынче пошло – все только о кесарево просят, подольше полежать без хлопот хотят, а потом удивляются, отчего это дети больные, слабые на свет появляются».
Я в ответ лишь молча кивала, опустив глаза, и старалась перевести разговор на что-нибудь нейтральное. Мне отчаянно не хотелось спорить, сеять зёрна раздора в и без того хрупком мире молодой семьи.
У меня была, по всем медицинским показателям, абсолютно нормальная беременность, и мой врач неизменно успокаивала, говоря, что всё идёт хорошо, как по учебнику. Зачем же тогда искать конфликт на пустом месте, раскачивать и без того хрупкую лодку семейного быта? Однако на седьмом месяце неожиданно начались серьёзные проблемы.
Давление стало скакать с угрожающей амплитудой, появились сильнейшие отёки, а в анализах обнаружился белок. Врач заметно насторожилась и строго-настрого велела мне соблюдать полный постельный режим, практически не вставая. Мне пришлось уйти на больничный значительно раньше запланированного срока.
Свекровь появилась в нашей квартире в тот же день, едва заслышав эту новость. «Лежать нельзя, – заявила она категорично, с порога, даже не сняв пальто. – От лежания только хуже будет. Организм застаивается. Надо двигаться, ходить побольше, по магазинам, по парку». Матвей, к моему изумлению, тут же поддержал мать. «Ну правда, – сказал он, глядя на меня умоляющими глазами, в которых я тщетно искала крупицу здравого смысла. – Мама в твоём возрасте до последнего дня на ногах была, на работу ходила, ужины готовила. И ничего, родила же меня здоровым».
Я пыталась объяснить, голосом, дрожащим от обиды и слабости, что врач велела именно лежать, что у меня серьёзные, угрожающие показатели, что это не её личное мнение, а медицинские факты. Но Матвей лишь раздражённо отмахивался, будто от назойливой мухи. «Врачи сейчас всех пугают, вечно перестраховываются, лишь бы ответственности не нести. Мама троих вырастила, ей, наверное, и правда виднее».
На восьмом месяце давление подскочило до критических значений, мир поплыл перед глазами в тумане, а в висках застучали молоточки. Меня, с сиренами и мигалками, увезла скорая помощь. В больнице сделали срочное УЗИ и немедленно созвали консилиум.
Диагноз звучал страшно и беспощадно: преэклампсия, прямая угроза жизни и матери, и плода. Требовалось экстренное кесарево сечение. Я лежала в холодной, ярко освещённой предоперационной, подключённая к капельницам, и думала только об одном, твердя это как мантру, – лишь бы ребёнок был жив, лишь бы моя девочка родилась здоровой, лишь бы всё как-нибудь обошлось.
Матвей приехал в больницу только через час после того, как операция была завершена. Я ещё отходила от тяжёлого наркоза, плохо соображала, с трудом понимала, где нахожусь и что происходит. Он стоял у моей кровати, смотрел на меня сверху вниз, и я, сквозь лекарственный туман, не могла понять странного, отчуждённого выражения его лица.
В нём читалось что-то тяжёлое – разочарование, нескрываемое недовольство, даже досада. «Девочка, – выдохнула я, с трудом ворочая одеревеневшим, непослушным языком. – 3200 грамм. Абсолютно здоровая». «Хорошо, – коротко кивнул он, не меняясь в лице. – Мама спрашивала, сама родила или кесарево».
Я не нашлась, что ответить, мысль застряла в липкой паутине анестезии, а сам вопрос показался диким и неуместным. «Кесарево, – прошептала я, чувствуя, как по щеке скатывается предательская слеза. – Врачи сказали, нельзя было иначе… иначе бы…» Матвей лишь поджал тонкие губы, его лицо вытянулось. «Понятно. Мама расстроится». И, развернувшись, ушёл прочь, так и не взглянув на свою дочку, спавшую в прозрачном кювезе рядом.
В роддоме я провела пять долгих дней. Пять дней, пока затягивался воспалённый шов, пока мучительно налаживалось кормление, пока врачи внимательно следили за моими давлением и анализами. Матвей приезжал всего дважды, оба раза ненадолго. Вечно торопился, говорил, что на работе аврал, нереальный завал. Свекровь не приехала ни разу, не удосужилась даже позвонить. «У неё свои дела, – сухо объяснял Матвей, глядя в окно. – Ей нужно новую квартиру обустраивать. Она же переезжает, ты в курсе». Обустраивать квартиру. Нашей мебелью. На мои, как выяснилось позже, деньги.
Я сидела на холодном, пыльном полу пустой спальни и, наконец, с пугающей, леденящей душу ясностью осознала весь чудовищный масштаб произошедшего. Меня предали. Меня цинично использовали, как временный придаток, и выбросили за ненадобностью. Меня бросили одну с пятидневным, беспомощным ребёнком на руках, без гроша денег, без самой необходимой мебели, без элементарной даже кровати, чтобы лечь и отдохнуть после полостной операции.
Дочка, почувствовав моё напряжение, снова захныкала. Я, стиснув зубы, поднялась, превозмогая пронзительную, режущую боль внизу живота, и взяла её на руки, прижала к груди. Она была такой крошечной, такой беззащитной, вся сморщенная, розовая. Тихонько сопела носиком, во сне морщила личико.
Моя девочка. Моя дочка, которую я выносила под сердцем, которую ценой собственного здоровья спасла, согласившись на ту самую операцию. «У кого кесарево, та не мать, не рожала». Эти ядовитые, чудовищные слова звучали у меня в голове, как заевшая, проклятая пластинка, разъедая душу. И тут из самой глубины, из подкорки, откуда-то из самых потаённых уголков души, начала подниматься злость. Горячая, ярая, всесжигающая злость. Как он посмел? Как они оба посмели так поступить с нами?
Я, движениями твёрдыми и выверенными, покормила дочку, переодела её в свежую пелёнку, уложила обратно в жёсткую кроватку и снова опустилась на пол рядом, открыв ноутбук. Руки мои больше не дрожали. В голове, отчётливой и холодной, как лезвие бритвы, наступила полная, кристальная ясность.
Первым делом я зашла в банковское приложение и одним движением пальца заблокировала все свои карты, к которым у Матвея мог быть доступ. Потом поменяла пароли от всех электронных почт и социальных сетей. Затем открыла поисковую систему и начала вбивать запросы, ища телефоны и адреса лучших в городе юристов по семейным делам.
Я твёрдо решила: завтра же, с самого утра, я запишусь на консультацию. Мне нужно было досконально знать все свои права. Мне нужно было вернуть свои, честно заработанные деньги и свои, выбранные с любовью вещи. А ещё, глядя в потускневший экран, я понимала, что мне отчаянно нужно было понять, как же я дошла до этой точки, как пропустила все многочисленные знаки и тревожные звоночки, как позволила так жестоко и цинично себя обмануть.
Может быть, всё это началось тогда, когда Матвей впервые проигнорировал мою робкую просьбу попросить его маму звонить заранее, прежде чем зайти к нам. Или когда я, сжав зубы, промолчала, обнаружив все свои личные вещи в ванной переложенными в тёмный шкаф. Или когда в очередной раз безропотно согласилась с его словами, что «врачи всегда перестраховываются», вопреки голосу собственного здравого смысла.
Таких мелких, почти невидимых моментов в нашей совместной жизни было множество, маленьких отступлений, микроскопических уступок, которые я делала во имя мира. «Не хочу ссориться, не хочу выглядеть скандальной истеричкой, не хочу, чтобы он думал обо мне плохо. Хочу, чтобы в семье всегда был мир и лад».
И в итоге, сама того не заметив, я отступила так далеко, что оказалась в абсолютно пустой, бездушной квартире, совершенно одна с новорождённым ребёнком, без денег, без поддержки, без малейшего намёка на будущее.
Но это безобразие, эта безнадёжная покорность, закончились для меня прямо сейчас, в эту самую минуту. Я твёрдо решила, что не собираюсь больше быть безгласной жертвой, молчаливым объектом для чужого произвола. Я – мать, настоящая мать, которая, не задумываясь, пошла на всё, чтобы спасти жизнь своему ребёнку. И теперь я сделаю всё, что в моих силах, чтобы защитить нас обеих, чтобы оградить наш хрупкий мир от этой чудовищной несправедливости.
Внезапно телефон снова ожил, вибрируя в моей руке. Это было сообщение от Матвея. Короткое, циничное: «Мама говорит: "Можешь приехать посмотреть, как мы тут обустроились"». Следом шло другое: «Диван хорошо смотрится в её гостиной». Я прочитала эти строки дважды, впитывая их откровенную, издевательскую наглость, а потом холодно, без единой эмоции, сделала скриншот обоих сообщений. Это доказательство. Это ещё одна ниточка, которая пригодится, чтобы сплести прочную верёвку для их же собственной петли.
Ночь, последовавшая за этим днём, превратилась в сплошной, беспросветный кошмар. Дочка просыпалась каждые два часа, и я кормила её, сидя на холодном голом полу, прислонившись спиной к шершавой, неприветливой стене. Лечь было абсолютно некуда, никакой возможности вытянуться и дать покой измученному телу.
Я пыталась устроиться на паркете, подложив под себя тонкое детское одеяло, извлечённое из комода. Но, ноющий шов не давал найти ни одного более-менее удобного положения, отзываясь резкой болью на каждую попытку перевернуться. К утру я чувствовала себя совершенно разбитой и опустошённой. Каждая мышца в теле ныла и протестовала, а в висках от бессонницы и нервного перенапряжения отчаянно стучало.
Когда дочка, наконец, уснула крепким утренним сном, я воспользовалась этой короткой передышкой. Снова открыла ноутбук и начала методично, с холодной сосредоточенностью, искать необходимую информацию. «Юристы по семейным делам». «Возврат имущества при разводе». «Хищение денежных средств супругом». «Декретные выплаты, чьи они по закону?» Информации в сети было огромное количество.
И с каждой новой открытой страницей, с каждой прочитанной статьёй, я чувствовала, как прежняя, слепая злость постепенно трансформируется во что-то иное – в холодную, стальную, непоколебимую решимость.
Я выяснила главное: декретные выплаты – это моё личное имущество, не подлежащее разделу между супругами. Матвей не имел ни малейшего юридического права их забирать. Его действия подпадали уже под уголовную статью – мошенничество, хищение. Вся мебель, купленная в браке на общие деньги, являлась совместно нажитым имуществом.
Её нельзя было просто так вывозить из квартиры без моего ведома и согласия. Вооружившись этими знаниями, я составила подробный список всего, что было вывезено, с примерной стоимостью каждого предмета. Диван – 28 тысяч. Мы покупали его всего год назад. Кровать – 35 тысяч. Массивный шкаф, комод, обеденный стол, стулья… Набежала внушительная сумма, почти двести тысяч рублей. Плюс мои украденные декретные – ещё 48 тысяч.
Ровно в девять утра, я набрала номер юридической консультации, найденный в интернете. Коротко и чётко, без лишних эмоций, объяснила ситуацию. Женщина на том конце провода выслушала внимательно и назначила встречу на послезавтра. «А почему не сегодня?» – спросила я, стараясь, чтобы в голосе не дрогнула нетерпеливая нота. «Сегодня все заняты, – мягко, но твёрдо ответила она. – Но если дело срочное, могу попросить коллегу принять вас завтра в обед». «Завтра, – сразу же согласилась я. – Это подходит».
Потом я набрала номер районного отделения полиции. Дежурный, выслушав мою сумбурную, но наполненную фактами историю, ответил без особых эмоций и сказал, что мне нужно лично прийти в отделение и написать заявление. «Приходите с документами, – добавил он. – Банковские выписки, чеки на мебель, если сохранились».
Чеки, к моему огромному облегчению, я нашла в старой картонной папке с документами, которая чудом лежала в том самом комоде вместе с детскими вещами. Слава богу, я всегда была педантичной и аккуратной, сохраняя все квитанции и платёжные поручения. Банковские выписки, как я выяснила, можно было легко распечатать в любом ближайшем отделении банка.
Следующим, самым трудным пунктом моего плана был звонок собственной матери. Я до последнего не хотела её беспокоить и тревожить, но понимала, что выбора у меня попросту нет. Мама жила в другом городе, за триста километров отсюда. После скоропостижной смерти отца она продала нашу старую квартиру и переехала к своей сестре, моей тёте.
«Алло, доченька?» – её голос, услышав мой звонок, прозвучал радостно и светло, и мне стало невыносимо больно от осознания, что сейчас я одним махом разрушу это её спокойствие. «Мам, привет. Слушай, у меня тут ситуация очень сложная сложилась…» Я рассказала всё максимально коротко, опуская самые жуткие детали, но не скрывая сути. Услышала, как мама на том конце провода резко ахнула, а потом наступила тяжёлая, звенящая пауза.
И когда она снова заговорила, её голос зазвучал непривычно жёстко, с стальным, непреклонным оттенком, которого я раньше никогда не слышала. «Я выезжаю сегодня вечером на автобусе. Приеду завтра к обеду. Ты держись, слышишь? Просто держись».
«Мам, не надо, – попыталась я слабо возразить. – Ты же у тёти, у вас свои дела…»
«Замолчи, – резко прервала она. – Я твоя мать. Моё прямое дело – быть рядом, когда моему ребёнку плохо. Всё, не трать силы, завтра увидимся».
Она отключилась, и я, не в силах более сдерживаться, тихо заплакала. Впервые с того самого момента, как переступила порог опустевшей квартиры, я дала волю слезам – беззвучно, чтобы не разбудить дочку, утирая их рукавом своей старой, растянутой кофты.
Матвей не звонил весь этот долгий, наполненный суетой день. Но и я не делала ни одной попытки позвонить ему первой. Мне просто нечего было ему сказать. Вернее, сказать было очень и очень много, но я берегла свои душевные силы и нервы для гораздо более важных разговоров – с юристом, с полицией.
К вечеру я, наконец, с неприятной ясностью осознала, что нужно что-то есть, подкреплять силы. В холодильнике зияла пустота, а в моём кошельке лежали всего несколько сотен рублей, те самые, что я по старой привычке взяла с собой в роддом на всякий случай. Карты были заблокированы, а новые, как мне сообщили в банке, должны были быть доставлены только через неделю.
Я одела дочку потеплее, уложила в коляску, чудом оставшуюся в прихожей, и выкатила её на лестничную площадку. Спуск на лифте дался с трудом, каждый шаг отзывался ноющей болью в животе. Но я стиснула зубы и медленно, преодолевая себя, пошла к ближайшему супермаркету. В магазине я купила самый необходимый минимум: хлеб, молоко, десяток яиц, пачку гречки и чай.
Уложилась ровно в 250 рублей. Обратная дорога оказалась в разы тяжелее – подъём по лестнице, потому что лифт, как на зло, сломался. Тяжёлый, врезающийся в пальцы пакет в одной руке, неуклюжая коляска в другой. Я поднималась очень медленно, останавливаясь на каждом пролёте, чтобы перевести дух, и в эти минуты думала только об одном: завтра приедет мама, и жить станет хоть немного, но легче.
Вечером, когда дочка, наконец, уснула после долгого укачивания, телефон коротко вибрировал, разрывая хрупкую тишину. Сообщение от Матвея: «Ты чего карту заблокировала? Мне нужно было снять денег». Я посмотрела на холодный синий экран и горько усмехнулась, одиноко и беззвучно. Даже не «как ты там», не «как себя чувствует дочка». Ему, в его новом, обустроенном мире, позарез потребовались деньги. Я набрала короткий, отточенный ответ: «Это мои карты. Мои деньги, которые ты украл. Я верну их через полицию».
Ответ пришёл мгновенно, будто он только этого и ждал, прильнув к экрану. «Ты что, совсем с катушек? Какую ещё полицию? Я твой муж, мы семья!» Семья, – мысленно повторила я, чувствуя, как закипает давно сдерживаемая ярость. – Семья не крадёт декретные и не оставляет жену с новорождённым ребёнком в пустой, холодной квартире. Завтра утром иду писать заявление».
Телефон тут же ожил, разрываясь от входящего вызова от Матвея. Я молча сбросила вызов, ощущая странное, леденящее спокойствие. Он перезвонил снова, настойчиво и громко. Я снова сбросила, глядя, как экран загорается и гаснет. На третий раз, собравшись с духом, я всё-таки нажала кнопку ответа. «Ты что творишь, с ума сошла?!» – его голос был оглушительным, искажённым криком, и в трубке отчётливо слышалось эхо, будто он стоял в большом, пустом, необжитом помещении. «Какое заявление? Ты понимаешь, что это уголовка?!»
«Ты понимал это, когда забирал мои деньги?» – спросила я на удивление ровно и спокойно, сама поражаясь этому ледяному самообладанию.
«Это не твои деньги! Это семейные деньги! Я глава семьи, и я решаю, куда их тратить!»
«Декретные выплаты – это моё личное имущество, Матвей. Почитай, наконец, закон. И мебель ты вывез без моего согласия. Это тоже отдельная статья».
«Да что ты вообще понимаешь в законах, юрист-самоучка?» – его голос сорвался на истеричный, почти визгливый фальцет. «Мама говорит, что ты просто истеричка! После родов все такие! Тебе к психиатру надо, а не в полицию с заявлениями бегать!»
«Передай своей маме, – проговорила я, и каждое слово падало, как отточенная сталь, – что я не "после родов". Я после кесарева сечения, которое спасло жизнь моему ребёнку. И я – настоящая мать, несмотря на всё, что она там о себе возомнила».
Я отключила звонок и одним движением заблокировала его номер. Руки снова слегка дрожали, но это уже была не прежняя беспомощная паника – это была чистая, концентрированная, праведная ярость. Дочка, разбуженная криками из телефона, похныкивала. Я взяла её на руки, прижала к груди, чувствуя её тёплое, беззащитное доверие. «Всё будет хорошо, – прошептала я ей, целуя в макушку. – Обещаю тебе, малышка, всё будет хорошо».
Утром в дверь настойчиво позвонили. Я осторожно выглянула в глазок. За дверью стояла Маргарита Константиновна. Моя свекровь, с большой хозяйственной сумкой в руках, вышагивала по площадке. Я не стала открывать. «Открой. Я знаю, ты дома», – раздался её властный, привычно командный голос. «Нам нужно поговорить».
«Нам не о чем разговаривать», – твёрдо ответила я через дверь.
«Открой немедленно! Я – бабушка! Я имею полное право видеть свою внучку!»
«Вы имели право, пока не стали утверждать, что я – не мать. Уходите». Она стучала в дверь ещё минут пять, потом затихла. Я снова подошла к глазку – площадка была пуста. Я опустилась на пол и выдохнула, чувствуя, как бешено колотится сердце. Дочка лежала в своей кроватке и смотрела на меня своими тёмными, бездонными глазами. «Я защищу тебя, – тихо пообещала я ей. – От всех».
В обед, как и договаривались, приехала мама. Она вошла в квартиру, на мгновение застыла на пороге, окинула взглядом голые стены, и её всегда доброе, мягкое лицо вдруг стало каменным, непроницаемым. Молча, не говоря ни слова, она прошлась по пустым комнатам, заглянула в спальню, где я сидела на своём посту рядом с кроваткой, и вернулась ко мне. Она опустилась на пол рядом, по-матерински крепко и надёжно обняла меня за плечи. «Господи, доченька моя, – прошептала она, и в её голосе дрогнула боль. – Что же они с тобой сделали?»
Я снова заплакала, по-детски уткнувшись лицом в её знакомое, родное плечо. Плакала долго и безутешно, пока, наконец, слёзы не иссякли. Мама молча гладила меня по волосам, не произнося пустых утешений. Потом она встала, достала из своей объёмной сумки термос с горячим супом, свежий хлеб, фрукты. «Ешь, – скомандовала она мягко, но не допуская возражений. – Тебе силы нужны, тебе кормить ребёнка надо. А потом мы поедем в полицию».
«Завтра к юристу, – напомнила я, с жадностью глотая ароматный куриный суп прямо из крышки термоса. – На два часа дня».
«Хорошо. Завтра – к юристу. А сегодня – сразу в полицию. С заявлением тянуть нельзя».
Мы поехали в отделение втроём: я, мама и дочка, мирно спавшая в коляске. Дежурный, тот самый, с которым я говорила по телефону, оказался немолодым, уставшим мужчиной с внимательными глазами. Он проводил нас в небольшой кабинет, вручил бланк заявления. Я писала долго и подробно, в деталях описывая все обстоятельства: кражу 48 тысяч рублей декретных, незаконный вывоз всей мебели, тот факт, что Матвей имел доступ к моей карте.
К заявлению я приложила целую папку документов: банковские выписки, которые мы распечатали по дороге в отделении банка, все сохранённые чеки на мебель, скриншоты его циничных сообщений. Дежурный, читая, время от времени морщился и качал головой, словно пробуя на вкус эту историю. «Это, знаете ли, не первый такой случай, – сказал он наконец, откладывая папку. – Недавно была очень похожая история. Муж тоже всё вывез, пока жена в роддоме была. Правда, там всё проще оказалось – они в гражданском браке жили. Сразу статья. А у вас брак официальный?»
«Официальный», – подтвердила я. «Тогда сложнее, процедура иная. Но вот декретные – это однозначно ваше личное имущество. И перевод без вашего согласия – это самое настоящее хищение. Будем разбираться». Он поставил на моём экземпляре штампик о принятии и вручил его мне. «Ждите повестки, – предупредил он. – Документы отправим на экспертизу, потом вызовем вашего супруга на допрос. Процесс, предупреждаю, может затянуться». «Ничего, – тихо, но уверенно ответила я. – Я подожду».
На выходе из отделения полиции, ослеплённые резким дневным светом, мы почти что лоб в лоб столкнулись с Матвеем. Он стоял у самого входа, нервно затягиваясь сигаретой, и от его фигуры словно исходили волны раздражённого напряжения. Увидев меня, он швырнул окурок на асфальт и быстрыми, резкими шагами приблизился. «Ты реально подала на меня заявление?» – выпалил он, и его взгляд, привычно-собственнический, теперь был полон неподдельного изумления, будто он видел перед собой совершенно незнакомого человека. «Ты вообще понимаешь, что делаешь?»
«Понимаю, – ответила я, и голос мой прозвучал ровно и холодно. – Возвращаю своё. Свои деньги и своё имущество».
«Но это же моя мать! – голос его сорвался на высокие, почти визгливые ноты. – Ей нужно было просто обустроиться! У неё же не было ничего путного!»
«И поэтому ты решил забрать моё?» – я посмотрела ему прямо в глаза, стараясь не моргнуть. «Мои деньги, которые государство выделило мне на содержание нашего ребёнка? Нашу мебель, на которой я, если ты забыл, даже прилечь не могу после полостной операции?»
«Ты ничего не понимаешь!» – он внезапно схватил меня за запястье, и его пальцы впились в кожу с болезненной силой. Но мама тут же шагнула вперёд, решительно оттеснив его. «Мама говорит, что ты всё специально подстроила! – не унимался он, отступая на шаг. – Что ты хотела кесарево, чтобы не рожать самой, как все нормальные женщины! Что ты вообще за…»
«Хватит! – резко оборвала я его, и в голосе зазвенела сталь. – Хватит нести этот бред. Я чуть не умерла там, в больнице. Наша дочь чуть не погибла. Операция была единственным шансом спасти нас обеих. И то, что ты и твоя мать отказываетесь этого понять – это ваша проблема, а не моя». Я развернулась и пошла прочь, не оглядываясь. Мама молча шла рядом, катя коляску. Матвей что-то кричал нам вслед, бессвязные, полные злобы слова, но я не вслушивалась, пропуская их мимо ушей. Мне было уже всё равно.
Вернувшись в квартиру, мама достала из своего объёмного рюкзака надувной матрас. «Привезла из дома, – коротко пояснила она. – Будешь хоть на чём-то человеческом спать. Завтра съездим, купим что-нибудь более нормальное».
«Мам, у меня денег нет», – тихо напомнила я. «А у меня есть, – парировала она, не оставляя пространства для возражений. – Не спорь со мной». Мы надули матрас, застелили его привезённым постельным бельём, и когда я наконец опустилась на него, то почувствовала, как всё моё измученное тело с облегчением расслабляется. Впервые за двое нескончаемых суток я могла лечь нормально, вытянувшись во весь рост.
Ночью я проснулась от тихого плача дочки. Взяла её, покормила, укачала и снова уложила, а сама села на матрас, кутаясь в одеяло. За окном висела густая, непроглядная тьма. Мама спала на полу рядом, устроившись на сложенных в несколько раз одеялах. Я смотрела на спящую дочку и думала о том, что ей исполнилась целая неделя.
Неделя жизни. Неделя, как я стала матерью. Настоящей матерью, что бы там ни твердили Маргарита Константиновна с Матвеем. Я вспомнила ту самую операцию. Ослепительно яркий свет хирургических ламп, приглушённые, деловые голоса врачей, всепоглощающий страх. Ощущение, что моё тело больше мне не принадлежит: внизу что-то происходит, что-то важное, но я не чувствую ни боли, ни прикосновений.
А потом – тишину, и внезапно прорезавший её первый, чистый крик. И голос анестезиолога: «Девочка. Здоровая, 3200». Я плакала тогда, лёжа на операционном столе, и слёзы текли по вискам сами собой. Плакала от безумного облегчения, от щемящего счастья, от смертельной усталости. Я родила не так, как мечтала, не так, как представляла в своих самых светлых грёзах, но я родила. Я стала матерью, и никто, слышишь, никто не вправе был отнимать у меня это священное звание.
Утром мы, как и планировали, поехали к юристу. Это оказалась женщина лет пятидесяти, с умным, внимательным взглядом и невероятно спокойным, размеренным голосом, внушающим доверие. Она выслушала мою историю, не перебивая, а потом попросила показать все собранные документы.
«Дело, в общем-то, несложное, – заключила она, наконец, откладывая папку. – Декретные выплаты – это ваше личное имущество, согласно Семейному кодексу. Перевод средств без вашего согласия – это хищение. Мебель, купленная в браке, – совместно нажитое имущество. Её вывоз без вашего ведома – самоуправство. У вас есть все основания для подачи искового заявления».
«А развод?» – спросила я, сглотнув.
«Тоже можно подавать. При наличии ребёнка до года есть некоторые процессуальные особенности, но в вашей ситуации это не станет препятствием. Вы можете подать на развод и одновременно на раздел имущества. Плюс, разумеется, взыскание алиментов на ребёнка».
Я кивнула, чувствуя, как в груди что-то окончательно встаёт на своё место. «Я хочу развод».
«Тогда готовьте документы. Свидетельство о браке, свидетельство о рождении дочери, опись имущества, все доказательства расходов. Всё, что у вас есть. Я составлю иск, и мы подадим его в суд. Процесс, предупреждаю, займёт время, но по закону вы абсолютно правы».
Мы обсудили детали, размер её услуг. Юрист была готова взяться за дело. Я подписала договор, и в тот же миг почувствовала, как с моих плеч спадает тяжёлый, давящий груз. Наконец-то дело сдвинулось с мёртвой точки.
Вечером Матвей прислал сообщение с незнакомого номера. «Давай поговорим. Я не хотел, чтобы всё так вышло. Мама меня уговорила. Давай всё вернём, забудем, как страшный сон». Я показала сообщение маме. Она лишь хмыкнула: «Испугался. Понял, что дело пахнет уголовкой». «Поздно», – проговорила я вслух и заблокировала этот новый номер. Было поздно возвращаться к прошлому. Поздно пытаться забыть. Я увидела подлинное, неприкрытое лицо своего мужа. Я поняла, с кем прожила три года, и я не собиралась делать ни единого шага назад, в ту прежнюю, отравленную жизнь.
Через неделю на моё имя пришла официальная повестка в полицию для дачи показаний. Я приехала туда вместе с мамой, зашла в кабинет следователя и подробно, обстоятельно ответила на все его вопросы, которые он аккуратно заносил в протокол.
Через два дня после моего допроса в отделение полиции вызвали Матвея, а следом за ним — и его мать. Мне не было известно, какие именно показания они давали, какие оправдания приводили, но ровно через три недели раздался телефонный звонок от следователя. Его голос был сухим и официальным, когда он сообщил, что по факту хищения денежных средств возбуждено уголовное дело по статье «Мошенничество».
Матвею, по его словам, грозило до двух лет лишения свободы либо весьма крупный штраф, способный подорвать его финансовое положение. «Он готов полностью вернуть деньги и мебель, – добавил следователь, делая многозначительную паузу. – В качестве добровольного возмещения причинённого ущерба. Если вы согласитесь принять возмещение, мы можем рассмотреть вопрос о прекращении уголовного дела за примирением сторон».
«Пусть возвращает всё до последней копейки и до последнего гвоздя, – твёрдо ответила я, чувствуя, как сжимаются кулаки. – Но уголовное дело закрывать не согласна. Пусть оно идёт своим законным курсом, до самого конца».
Следователь на том конце провода тяжело вздохнул, явно не одобряя моё упрямство. «Вы полностью уверены в своём решении? Учтите, если подсудимый полностью возместит ущерб, суд, с большой долей вероятности, ограничится условным сроком или тем же штрафом. Никакой реальной отсидки он, скорее всего, не получит».
«Я уверена, – проговорила я, и в голосе зазвенела стальная уверенность, – что он должен понести ответственность. Не в виде наказания, а в виде самого факта. Факта, который останется с ним навсегда».
Спустя два дня Матвей действительно приехал к нашему подъезду на грузовой газели. Он привёз обратно всю нашу мебель: диван, на котором мы когда-то выбирали фильмы для совместного просмотра, широкую кровать, шкаф, все столы и стулья – всё, что было так цинично вывезено в моё отсутствие.
Грузчики под его невесёлым присмотром занесли вещи в квартиру и расставили их по своим местам, отчего пустота, наконец, перестала давить на психику. Сам Матвей стоял в прихожей, не решаясь пройти дальше, и смотрел на меня исподлобья, словно ожидая удара. «Деньги переведу завтра, – произнёс он глухо, почти шёпотом. – Все сорок восемь тысяч. Ты теперь довольна?»
«Нет, – ответила я, и это была чистая правда. – Я не довольна. Я не могу быть довольна, потому что ты предал меня в самый трудный и уязвимый момент моей жизни. Ты бросил меня и нашу новорождённую дочь. Ты позволил себе и своей матери усомниться во мне как в матери. Мебель и деньги – это лишь вещи. Но ты отнял у меня нечто гораздо большее, и это уже не вернуть».
Он не нашёл, что возразить. Помолчав, он просто развернулся и ушёл, не сказав больше ни слова. Деньги, как он и обещал, пришли на следующий день. Ровно сорок восемь тысяч. Я немедленно перевела их на новый счёт, открытый исключительно на моё имя, – тот самый, о существовании которого Матвей не знал и никогда не узнает.
Иск о разводе я подала спустя месяц, когда немного окрепла и пришла в себя. Суд назначили на конец следующего месяца. Матвей, получив повестку, не стал подавать возражений. В своём отзыве он лишь просил оставить за ним право видеться с дочерью. Я дала на это согласие, но выдвинула жёсткое условие: только в моём присутствии и ни при каких обстоятельствах его мать не должна присутствовать на этих встречах. Маргариту Константиновну я не желала видеть рядом со своим ребёнком никогда и ни за что.
Суд прошёл на удивление быстро и буднично. Нас развели, постановив взыскивать с Матвея алименты в размере четверти его официального дохода. Квартира, к счастью, осталась за мной – мне удалось доказать, что первоначальный взнос по ипотеке был внесён из моих личных, добрачных накоплений. Матвей вышел из зала суда бледным, осунувшимся, будто постаревшим на несколько лет.
В коридоре его поджидала мать. Увидев меня, она с рыданием бросилась в мою сторону, начала кричать, обвиняя меня в разрушении семьи, в том, что я – плохая мать, и что я ещё горько пожалею о содеянном. «Я уже пожалела, – холодно остановила я её, глядя прямо в её распахнутые от ярости глаза. – Пожалела, что когда-то связала свою жизнь с вашим сыном. Но это всё в прошлом. И вы для меня – тоже в прошлом». Я развернулась и ушла, не оборачиваясь, не желая больше тратить на них ни капли своих душевных сил.
С тех пор прошло уже полгода. Дочка росла не по дням, а по часам, меняясь буквально каждое утро. Она научилась не просто улыбаться, а сиять беззубой улыбкой, заливисто гулить, пытаясь что-то рассказать, и ловко переворачиваться со спинки на животик. Я сама медленно, по крупицам, возвращалась к жизни, собирая по осколкам свою прежнюю уверенность в себе и душевное равновесие.
Послеоперационный шов окончательно зажил, оставив на коже внизу живота тонкий, почти белый рубец. Иногда я смотрела на него и думала: «Это не шрам. Это моя боевая отметина, моя личная медаль за материнство, добытое в борьбе».
Мама прожила с нами почти два месяца, самоотверженно помогая мне с ребёнком, взяв на себя готовку и уборку. Потом ей пришлось вернуться к тёте, но она звонила каждый день без исключения. «Как моя девочка? – неизменно спрашивала она сначала обо мне. – Как моя внучка?» И в её голосе я безошибочно слышала не только любовь, но и гордость. Она гордилась мной. Гордилась тем, что я не сломалась, не расплакалась, а сумела найти в себе силы постоять за себя и за своего ребёнка.
Уголовное дело против Матвея, в конце концов, дошло до суда. Ему дали год условно и штраф в пятьдесят тысяч рублей. Возмещение ущерба учли как смягчающее обстоятельство. Мало, конечно. Но для меня был важен не размер наказания, а сам факт – официальная судимость. Эта запись теперь навсегда останется в его биографии, следуя за ним по жизни тёмным пятном.
Он потерял свою старую работу: строительная компания, где он работал прорабом, не пожелала терпеть в штате сотрудника с уголовной статьёй. Новое место он искал долго и мучительно, но везде натыкался на вежливый, но категоричный отказ. В итоге ему пришлось устроиться на обычную стройку простым разнорабочим, где платили в три раза меньше. Алименты он перечислял исправно, но сумма была уже не та, что могла бы быть. Я не жаловалась. К тому времени я сама наладила жизнь: устроилась на удалённую работу бухгалтером и ловко совмещала её с заботой о дочке. Нам хватало.
Матвей приходил навещать дочку раз в неделю, как и было оговорено. Он всегда появлялся один, без своей матери. Садился на диван, брал дочку на руки и подолгу молча смотрел на неё, словно пытаясь что-то прочесть в её чертах. Иногда я ловила на себе его взгляд – виноватый, потерянный, полный какого-то недоумения. И вот однажды, когда дочка крепко спала в своей комнате, он попросил поговорить. Мы сидели на кухне за столом, пили чай, и между нами висело тяжёлое, неловкое молчание.
«Я хотел сказать… извини, – начал он, уставившись в свою кружку. – За всё, что произошло. Я вёл себя как последний идиот».
«Был, – согласилась я, не смягчая интонации. – Да, был».
«Мама… она всё твердила, что ты сама выбрала кесарево, что все современные женщины так делают, чтобы избежать боли, что это не настоящие роды… И я… я поверил ей. Я даже не попытался сам разобраться, что на самом деле случилось в том роддоме».
«Я чуть не умерла, Матвей, – тихо, но отчётливо сказала я, глядя на него. – У меня было критическое давление, начиналась отслойка. Врачи сказали чётко: либо экстренная операция прямо сейчас, либо мы рискуем потерять и мать, и ребёнка. Это не был чей-то каприз или выбор. Это было единственное спасение».
Он медленно кивнул, словно неся на своих плечах невыносимую тяжесть, и сгорбленно потер лицо ладонями, пытаясь стереть с него усталость и стыд. «Я знаю, — прошептал он, и голос его дрогнул. — Потом, когда всё случилось, я стал читать, искал информацию. Узнал про преэклампсию, про то, насколько это смертельно опасно… и понял, что мог потерять вас обеих. В тот самый момент. А я… я вместо поддержки забрал мебель, украл твои деньги, оставил тебя одну в этой пустоте». «Да, — подтвердила я, и в этом одном слове заключалась вся бездна его предательства. — Именно так ты и поступил».
Он поднял на меня взгляд, в его глазах плескалась мучительная надежда. «Можешь ли ты когда-нибудь… простить меня?» Я посмотрела на этого человека, с которым когда-то делила и радости, и горести, который когда-то казался мне опорой и воплощением самой надежной сказки, который предал меня, воспользовавшись моей абсолютной беззащитностью.
«Не знаю, — ответила я честно, не отводя глаз. — Может быть. Со временем. Но это не будет значить, что я вернусь. Это не будет значить, что мы снова станем семьёй. Слишком многое между нами безвозвратно сломалось, и склеить эти осколки уже невозможно». «Я понимаю, — тихо сказал он, опуская голову. — Просто… я хотел, чтобы ты знала. Я сожалею. И я буду жалеть об этом каждый свой день».
Он ушёл, а я ещё долго сидела на кухне, допивая свой давно остывший чай, и думала о том, что такое прощение. Я не знала, смогу ли я когда-нибудь по-настоящему простить его, но с абсолютной ясностью осознавала, что больше не испытываю к нему прежней жгучей ненависти. На её месте теперь была лишь глубокая, всепоглощающая усталость и полное, окончательное безразличие.
Маргарита Константиновна ещё не раз пыталась выйти на связь. Она засыпала меня сообщениями, звонила с неизвестных номеров, умоляя дать ей возможность увидеться с внучкой, клятвенно заверяя, что всё осознала и пересмотрела свои взгляды. Я не удостаивала её ответом. Однажды она устроила засаду у подъезда, поджидая меня с возвращения из поликлиники. В её руках был пакет, набитый детскими вещами и игрушками.
«Прошу тебя, — голос её дрожал от неподдельной, казалось, мольбы, — дай мне хоть раз взглянуть на внучку. Я ведь бабушка. У меня есть право». «У вас было право, — холодно парировала я, чувствуя, как сжимается сердце. — Пока вы не заявили, что я — не мать. Пока не поддержали вашего сына, когда он бросил меня с новорождённым ребёнком в пустой, холодной квартире. Вы сами добровольно отказались от этого права». «Я ошибалась! Я не понимала тогда!» — воскликнула она, и в её глазах блеснули слёзы.
«Я думала, что кесарево сечение — это прихоть, проявление слабости. Я думала, что вы недостойны называться матерью. А теперь вы хотите видеть внучку? Нет. Извините, но нет». Я твёрдо обошла её и направилась к двери, не оборачиваясь. Она что-то кричала мне вслед, но я не вслушивалась. Где-то в глубине души мне было её искренне жаль, но я твёрдо усвоила: жалость — это не повод впускать токсичных и разрушительных людей обратно в свою, с таким трудом отстроенную, жизнь.
Позже я нашла в себе силы вступить в группу поддержки для матерей, перенёсших кесарево сечение. Там я встретила женщин с удивительно похожими историями. Кто-то столкнулся с осуждением со стороны родни, кто-то — с полным непониманием мужа, а кто-то просто не мог простить себе самому, чувствовал себя неполноценной, «ненастоящей». Мы собирались раз в неделю, разговаривали, делились самым сокровенным — болью, страхами, надеждами.
Когда я рассказала свою историю, многие плакали, слушая её. «Ты молодец, — говорили они, обнимая меня. — Ты не сломалась, ты выстояла и продолжила бороться». Именно тогда я поняла, что мой горький опыт может послужить опорой для других. Я завела блог в интернете, где начала писать откровенно о своём пути: о кесаревом сечении, о том, что это — такая же полноценная форма материнства, как и естественные роды, что операция — это не «лёгкий путь», а тяжёлое испытание, которое приходится пройти ради жизни ребёнка, и что шрам на животе — это не клеймо, а символ невероятной силы и жертвенности.
Блог постепенно начал набирать читателей. Мне приходили десятки писем с благодарностями, с историями, с вопросами. Женщины писали, что мои слова помогли им принять себя, перестать стыдиться своих шрамов, понять, что они — самые настоящие матери, несмотря ни на что.
Одно письмо тронуло меня до слёз: «Спасибо вам. Я готовлюсь к плановому кесареву по медицинским показаниям, и моя свекровь каждый день твердит, что я не мать, что я просто не хочу терпеть боль. Я уже почти поверила ей, а потом нашла ваш блог и поняла: я делаю всё правильно. Я спасаю своего ребёнка, и я буду настоящей матерью, такой же, как и вы». Я плакала, читая эти строки. Плакала от счастья и от осознания того, что вся моя боль, всё пережитое — всё это было не напрасно. Мой опыт помог другой женщине, дал ей силы и уверенность.
Наконец, моей дочке исполнился год. Мы устроили скромный, но очень душевный праздник. Были я, моя мама, несколько самых близких подруг с их детьми. Дочка, сияющая в праздничном платьице, ползала по полу, с восторгом хватая яркие воздушные шарики и заливисто смеясь. Я смотрела на неё, на это здоровое, счастливое, беззаботное существо, и думала: «Вот она. Моя девочка. Я сделала это. Я родила её, выносила, спасла, вырастила. Всё это — я».
Матвей попросил разрешения прийти на день рождения. Я, после недолгого раздумья, согласилась. Он пришёл с огромным плюшевым медведем, почти в рост ребёнка. Дочка, увидев такого гигантского зверя, испугалась и расплакалась. Матвей растерялся, не зная, куда деться и что сделать. «Она ещё слишком мала для такого большого медведя, — мягко сказала я, беря перепуганную дочку на руки и успокаивая её. — Но спасибо. Положим его пока в угол. Подрастёт — будет с ним играть».
Он кивнул, виновато помявшись на месте, посидел ещё немного, выпил чаю, попытался поиграть с дочкой в «ладушки», а потом, немного неуклюже, попрощался и ушёл. Я проводила его до двери. «Ты… хорошо выглядишь, — произнёс он на прощание, задерживаясь в дверном проёме. — Счастливой выглядишь». «Я и есть счастливая», — просто ответила я. «Это… это из-за меня? — дрогнувшим голосом спросил он. — Из-за того, что я больше не рядом?»
Я задумалась на мгновение, а потом медленно, с полной уверенностью, покачала головой. «Нет. Не из-за тебя. Это из-за меня самой. Я научилась быть счастливой. Научилась ценить себя и больше не позволяю другим решать, кто я и чего я стою».
Он замер на мгновение, в его глазах мелькнула сложная гамма чувств — боль, сожаление, может быть, даже искреннее желание всё исправить, но путь назад был отрезан. Потом он медленно, с трудом кивнул, приняв мои слова как окончательный приговор. «Я рад за тебя, — произнёс он, и в его голосе прозвучала тень былой нежности. — Правда, рад». Развернувшись, он ушёл, и на этот раз я знала — навсегда.
Вскоре на работе мне предложили повышение — должность старшего бухгалтера с существенным увеличением оклада. Я, не раздумывая, согласилась. Теперь мне приходилось работать по ночам, когда дочка уже крепко спала, засыпая под мерный стук клавиатуры, но я справлялась, обнаруживая в себе неведомые ранее силы и организованности.
Мы нашли няню — спокойную пожилую женщину, которая приходила на несколько часов в день, пока у меня были срочные отчёты или совещания. Жизнь, медленно, но верно, налаживалась, словно сложная мозаика, где каждый новый день добавлял свой, пусть и небольшой, но яркий фрагмент в общую картину моего нового существования.
Именно в это время я встретила нового человека. Наша встреча была случайной, в шумной очереди детской поликлиники. Он сидел рядом с моей дочкой, развлекая своего маленького племянника, и мы разговорились. Он оказался разведённым, воспитывал двоих детей от первого брака. В нём не было ни капли напора, он не торопил события, а просто мягко и ненавязчиво входил в мою жизнь, становясь в ней тихой гаванью.
Когда однажды вечером я, собравшись с духом, рассказала ему обо всём — о кесаревом сечении, о шраме, о предательстве и пустой квартире, — он выслушал меня, не перебивая. А потом сказал самые простые и самые нужные слова: «Ты — героиня. Ты спасла свою дочь, и это самое главное, что может сделать мать». Я заплакала тогда, но слёзы эти были не от горьких воспоминаний, а от щемящего облегчения, от того, что наконец-то кто-то увидел в моём шраме не слабость и ущербность, а доказательство моей силы и жертвенности.
Мы встречались несколько месяцев. Он постепенно, без давления, знакомился с моей дочкой, приносил ей красивые книжки, простые, но милые игрушки, подолгу возился с ней на полу. Дочка, чувствуя его доброту, начала улыбаться при его появлении, тянуть к нему ручки. Я не торопила события, помня о своей прошлой ошибке, но с каждым днём всё яснее понимала — это чувство другое. Оно зрелое, спокойное и настоящее.
Матвей узнал о новом человеке в моей жизни от общих знакомых. Он позвонил мне вечером, и в его голосе слышалась не ревность, а скорее, усталое смирение. «Говорят, ты с кем-то встречаешься?» «Да, — ответила я просто. — Он хороший. Очень. Он знает… знает обо всём. И это его нисколько не смущает». На том конце провода повисла долгая, многозначительная пауза. «Я рад за тебя, — наконец произнёс он, и в этих словах прозвучало прощание. — Правда. Ты заслуживаешь счастья».
«Спасибо», — сказала я. Он отключился, и я поняла: это и есть та самая, финальная точка в нашей общей истории. Он отпустил меня. И я, наконец, отпустила его.
Маргарита Константиновна прислала длинное письмо, испещрённое нервным, но разборчивым почерком. Она каялась, извинялась, объясняла свой страх и невежество, умоляла о прощении и просила позволить ей хотя бы одним глазком взглянуть на внучку. Читая эти строки, я чувствовала, как во мне борются два начала. Одна часть, ещё помнящая боль, требовала оставить письмо без ответа. Но другая, более милосердная, понимала: эта женщина сама обрекла себя на одиночество, потеряв внучку из-за собственной глупости и предвзятости, и это уже — суровое наказание.
Я написала короткий ответ: «Может быть, когда-нибудь. Но не сейчас. Мне нужно время. И вам — тоже. Подумайте над своими словами, над тем, что вы говорили. Если действительно осознали свою неправоту, напишите мне через год. Посмотрим». Она не ответила. Я не знала, дойдёт ли до неё смысл моих слов, но я дала ей шанс. Крошечный, призрачный шанс. Не столько для неё, сколько для себя — чтобы знать, что поступила по совести, не уподобившись ей в жестокости.
Моей дочке исполнилось полтора года. Она вовсю лопотала: «Мама, дай!», «Не хочу!», была смешной, упрямой и невероятно любознательной. Каждый день становился для неё открытием — будь то блестящий камешек во дворе, шуршащий листок или спящая на солнышке кошка. Я смотрела на неё и думала: «Вот ради чего я прошла через всё это. Ради этой маленькой девочки с ясными, пытливыми глазами и звонким, заразительным смехом. Ради её объятий, её поцелуев, её доверчивого «мама, иди сюда»».
Шрам на моём животе окончательно побледнел, превратившись в тонкую, почти незаметную нить. Но я всегда знала, что он там, и больше не стыдилась его. Он стал частью моей истории, символом моей силы, моим уникальным путём к материнству. Я стала настоящей матерью не в стерильной тишине операционной и не в тот миг, когда впервые взяла дочь на руки.
Я становилась ею каждый день — когда вставала к ней ночью, когда кормила её, лечила температуру, играла в куклы и учила делать первые шаги. Я поняла, что материнство — это не результат определённого способа появления на свет. Это осознанный выбор, который ты делаешь вновь и вновь, каждое утро. Выбор — любить, защищать, быть рядом. И я сделала этот выбор, несмотря ни на что.
Однажды тихим вечером, когда дочка уже спала, я достала с дальней полки старый фотоальбом. На пожелтевших снимках застыли мы с Матвеем — молодые, беззаботные, с сияющими от счастья глазами. Я смотрела на эти лица и почти не узнавала себя. Та девушка казалась мне теперь наивной и слишком доверчивой, но я не чувствовала к ней ни жалости, ни горечи.
То прошлое, пусть и горькое, привело меня к моей дочери, а значит, всё было не зря. Я закрыла альбом и убрала его в самый дальний ящик, туда, где и должно храниться прошлое. Оно осталось позади. А впереди, за окном, мерцала огнями новая жизнь — счастливая, свободная, полная надежд, жизнь, в которой я сама была хозяйкой своей судьбы и где никто и никогда не смел бы сказать мне, что я — не мать. Потому что я знала правду. Я — мать. Настоящая, сильная, любящая. И мой шрам — самое красноречивое тому доказательство.