Язык тепла.
Егорка не говорил. Слово, вырванное из него войной, застряло где-то глубоко внутри, заваленное обломками того самого дня. Он дышал, смотрел, иногда кивал или тряс головой, но звук из его горла не выходил. Только по ночам, во сне, он издавал короткие, сдавленные всхлипы, а его пальцы судорожно цеплялись за рукав Арины, как будто боялись, что и она растворится в темноте.
Их мир теперь состоял из землянки, которую отрыл Степан на окраине пепелища, да из Маньки. Коза стала центром вселенной, её ритмом. Утром — её блеяние и тёплое молоко, пахнущее травой, которого Арина всегда наливала полную кружку Егорке: «На, внучек, выпей, солнышко взойдёт». Днём — её надо было вести на уцелевший лужок под горкой, где из-под чернозёма уже пробивалась упрямая, живучая зелень.
Именно на этом лугу случилось второе чудо. Егорка, сидя на старом пне и наблюдая, как Манька щиплет траву, вдруг увидел, как из-под корня выкатился комочек пуха — зайчонок, глупый и беспомощный. Он замер, боясь шелохнуться. И тут же из кустов метнулась тень — лиса. Её хищный, цепкий взгляд был направлен прямо на пушистый комок.
Не думая, не крича (он ведь не мог кричать), Егорка сорвался с места. Он не побежал к зайцу, он бросился к Маньке и с силой, которой в нём никто не подозревал, хлопнул её по крупу. — Мам! — вырвалось у него хрипло и неожиданно.
Испуганная коза взбрыкнула, звонко и громко заблеяла, бросилась в сторону лисы. Та, не ожидавшая атаки такого крупного и шумного существа, шарахнулась и скрылась в кустах. Зайчонок исчез. На лугу воцарилась тишина. Егорка стоял, тяжело дыша, глядя на растерянную Маньку. А потом он почувствовал на плече тяжёлую, тёплую ладонь. Это был Степан, наблюдавший за ним из-за деревьев.
— Молодец, — хрипло сказал дед, и в его глазах, выцветших от боли, вспыхнула крошечная искорка гордости. — Защитник. Зверя слабого не дал в обиду.
Слово «защитник» повисло в воздухе, как награда. Егорка впервые за все дни поднял взгляд и посмотрел прямо в лицо старика. Не сквозь него, а в него. И Степан, чтобы скрыть внезапную влагу на своих веках, сурово кашлянул и повёл их домой, к землянке.
А вечером случилось то, от чего у Арины сердце остановилось, а потом забилось с такой силой, будто хотело вырваться из груди. Она сидела на краешке нар, чинила Егоркину расползавшуюся на плече рубашонку. Мальчик, уже засыпая, ворочался рядом. И вдруг, сквозь дремоту, ясно и тихо прозвучало:
— Баба... а мама... она как Манька?
Арина уронила иглу. Мир перевернулся. Это был не крик ужаса, а вопрос. Первый вопрос о том страшном дне. Сердце её разрывалось на части, но голос она нашла твёрдый и спокойный, как земля после дождя.
— Нет, родной, — сказала она, гладя его колючие волосы. — Мама твоя была тихая. Но сильная. Как эта ниточка, видишь? Её и рвать-то трудно, такая крепкая. Она тебя до последнего прикрыла, сберегла. Значит, сила её в тебе теперь. И любовь её — тоже.
Она показала на прочную льняную нитку, которую вдевала в иглу. Егорка молча смотрел на неё, его ресницы медленно опускались.
— И... она меня любила? — шёпотом спросил он уже почти во сне.
— Больше жизни, — выдохнула Арина, и две горячие слезы, наконец, скатились по её глубоким морщинам, проложив блестящие тропинки к уголкам губ. — Больше своей жизни. Потому и живёшь ты сейчас. И дышишь. И Маньку нашу от лисы защитил.
На следующее утро, выходя из землянки, Егорка увидел, что Степан мастерит что-то у пня. Из гибкой ивовой ветки и старого ремешка он делал маленькую рогатку.
— Вот, — дед протянул поделку. — Защитнику оружие полагается. Не для войны, — он строго посмотрел на мальчика. — Для дела. Для порядка.
Егорка взял рогатку. Она была тёплой от дедовых рук. Он потрогал тугую резинку, прикинул вес в ладони. Это был не просто кусок дерева. Это был знак. Знак того, что он не просто выживший, не просто обуза. Он — здесь. Он — свой. Он может защищать.
А сзади, у входа в землянку, стояла Арина и, прикрыв рот уголком фартука, смотрела на них: на сурового деда, объясняющего тонкости прицела, и на мальчика, в чьих глазах, отражающих утреннее небо, снова зажглась та самая, детская, жадная до жизни искорка.
И Манька, как всегда, блеяла у ног, требуя своей доли внимания и тёплого молока, которое теперь было не просто едой. Оно было эликсиром этой новой, хрупкой и невероятно прочной жизни, что пустила корни на пепелище. Жизни, которая начиналась не с выстрела, а с первого, сделанного после долгого молчания, глотка. И с первого, прорвавшего сквозь боль, слова.
( Продолжение следует)