Зимой город всегда кажется чуть чужим. Снег здесь не хрустит, а смешивается с грязью, пахнет выхлопами и мокрой шерстью собак. Я иду от подземки к дому, и каждый шаг отдаётся в висках тупой болью. Горло царапает, в носу жжёт, в груди что‑то похрипывает, но я, как обычно, убеждаю себя: потерплю, дома доделаю срочную задачу и лягу спать пораньше.
Домой. В мою квартиру. В то единственное место, которое я когда‑то вырвала у жизни зубами.
Когда я открываю дверь, в прихожей уже звучит Катин смех. Высокий, звенящий, как ложка по стеклу. Пахнет её сладким шампунем и жареной картошкой. Мой коридор, мои стены, но запахи уже не мои.
— О, Лер, наконец‑то, — Катя выглядывает из кухни, на ней мой тёплый свитер, который я неделю не могла найти. — Мы уже поели. Тебе разогреть?
— Не надо, — голос срывается, получается хрип. — Попью чаю и за работу.
Она морщит нос.
— Ты как‑то странно выглядишь. Только не заболей, ладно? У меня на следующей неделе экзамены.
Я прохожу мимо неё, стараясь не задеть её невидимый круг личного пространства, который почему‑то совпал с моим жильём. На столе в комнате уже разложился Артём: кружка, крошки, его зарядка, его тетрадь с какими‑то записями. Мой стол, когда‑то чистый и строгий, превратился в общий.
— Привет, — он даже не поднимает головы от телефона. — Как день?
— Нормально, — вру я и сажусь за компьютер. Экран слепит глаза, буквы плывут. В мышцах лёгкая дрожь, будто я только что вышла из ледяного душа.
Я всегда так делаю: игнорирую тело, пока оно не заорет. Я помню, откуда это. Мама, шипящая шёпотом, засовывая меня в неотапливаемую комнату на балконе:
«Потерпи, Лерочка, ты уже большая, а братик маленький, ему нельзя заразиться. Хочешь, чтобы он заболел? Вот и помолчи…»
Я сижу, печатаю, и вдруг понимаю, что пальцы не попадают по клавишам. Буквы путаются, строчки на экране перекрещиваются, как дороги на карте, если смотреть сквозь слёзы. Меня бросает то в жар, то в холод. Спина мокрая, волосы влажные у корней. В ушах шумит.
— Тёма… — я поворачиваюсь, и он становится двоится. Две одинаковые фигуры на моём диване. — Кажется… у меня температура.
Он наконец‑то поднимает голову, щурится.
— Ну, выпей порошок, полежи, — отмахивается. — Только не кашляй тут сильно, а то Катя и так всего боится.
Конечно. Катя боится. Катя устала. Катя сбежала от родителей, и мы её приютили. То, что я работаю по ночам, чтобы платить за эту квартиру, вообще не считается подвигом, это просто фон.
К ночи реальность окончательно расплывается. Стены дышат, тени шевелятся. Я лежу под одеялом, и простыня липнет к спине. Лоб горит так, будто его прижали к батарее. Сквозь сон слышу голоса в квартире: Катино недовольное «а вдруг это тот самый вирус», Артёмово усталое «да не накручивай себя», тихий звон ложек в раковине.
И ещё один голос, старый, из детства:
«Выйди из комнаты, не мешай. Ты всегда всем мешаешь. Иди посиди на кухне. Тут воздух для маленького».
Я зажмуриваюсь, чтобы прогнать это, но вместо этого вспыхивает картинка: я в детстве в футболке, стою в коридоре босиком, потому что у маленького брата температура, а у меня, значит, нет права на тёплую постель.
Я сворачиваюсь калачиком, пытаюсь не стонать. Не хочу тревожить. Не хочу быть «проблемой». Не хочу, чтобы Катя закатывала глаза и говорила своим голосом взрослого ребёнка: «Ну вот, ещё и ты слегла».
Утро приходит, как удар. Голова тяжёлая, как будто вместо неё поставили чужой чемодан из плотной ткани. Я еле встаю в туалет, задеваю плечом дверной косяк и понимаю, что меня качает.
В прихожей стоит Катя с телефоном в руках, в маске, натянутой до глаз. Увидев меня, она отшатывается, будто я плююсь кислотой.
— Лера, ты видела себя? — голос звенит на высокой ноте. — У тебя, по‑моему, просто пламя из глаз. Ты кашляешь всю ночь, я вообще не спала!
— Извини, — я пытаюсь улыбнуться, но губы дрожат. — Сейчас померяю температуру, выпью что‑нибудь…
— Да тут и так ясно! — она оборачивается к Артёму, который выходит из комнаты, зевая. — Скажи ей! Это опасно! Если я подхвачу, у меня же все планы сломаются!
Планы. Экзамены. Жизнь.
— Лер, — Артём трет виски, хмурится. — Ну правда, ты горишь вся. Может, съездишь к кому‑нибудь на пару дней? Пока не поправишься.
Я не сразу понимаю, что он сказал. В голове жужжит, как в старом холодильнике.
— В смысле — съезжу? — я прислоняюсь к стене, она приятно холодит спину. — Это… моя квартира.
— Ну что ты начинаешь, — он раздражённо машет рукой. — Просто временно. Ты всё равно всё время у своего компьютера, можешь и у подруги поработать. Катя боится заболеть, у неё своё.
— У меня тоже своё, — слова застревают в пересохшем горле. — Работа. И жильё. Моё жильё.
Катя закатывает глаза так театрально, что мне хочется заплакать от бессилия.
— Да кто спорит, что твоё, — быстро вставляет Артём, но взгляд его скользит в сторону. — Никто у тебя ничего не отбирает. Просто давай подумаем разумно. Тебе самой лучше где‑нибудь в тишине, без нас, нормально вылечиться.
Разумно. Как когда мама запирала меня в холодной комнате «ради здоровья маленького». Тоже было «разумно».
Я чувствую, как к горлу подступает не кашель, а какой‑то крик. Но сил нет. Ноги ватные, в глазах темнеет.
— Мне… плохо, — выдыхаю я. — Я даже до аптеки не дойду.
— Я куплю тебе всё, что надо, — быстро говорит он. — Давай, собирай самое необходимое. На пару ночей. Я потом заеду, проверю.
Он исчезает в комнате, возвращается через минуту с моей связкой ключей. Кладёт их на тумбочку у двери, как будто возвращает владельцу гостиницы, выезжая.
— Вот, чтобы ты не звонила в домофон, — говорит он, избегая моего взгляда. — Так всем будет лучше. Правда, Лер. Не драматизируй.
Я смотрю на свои ключи. На ключ от этой двери, которую оплачивала каждый месяц. От окна, где я когда‑то впервые повесила свои занавески и заплакала от счастья. От ванной, где я радовалась горячей воде, потому что в съёмных углах она вечно была еле тёплой.
— Ты в своём уме? — голос срывается, слышится собственное сипение. — Ты… выгоняешь меня… из моего дома? С температурой под сорок?
— Не начинай, — тихо, но жёстко говорит он. — Я не выгоняю, я прошу. Ради Кати. Ты же сама её как сестру воспринимаешь. Ты же всегда говорила: «наконец‑то у меня семья».
Семья. Дверь за спиной хлопает слишком громко, когда он почти силой выталкивает меня в промёрзший подъезд. В нос ударяет запах сырости и старой краски. На ступенях тонким слоем лежит снег, занесённый чьими‑то ботинками. Я облокачиваюсь о перила, чтобы не упасть.
Он протягивает мне куртку, сумку.
— Позвони, когда доедешь, — бормочет и тут же закрывает дверь. Щёлчок замка звучит, как приговор.
Я стою в подъезде, дышу рвано, как старый пёс. Потом как‑то автоматически спускаюсь вниз, выхожу на улицу. Холодный воздух обжигает лёгкие, кашель выворачивает изнутри. Ветер несёт запах мокрого железа, выхлопов, чужих завтраков.
Город вокруг как огромный равнодушный зверь. Окна домов тёмные, редкие огоньки смотрят, как чужие глаза. Я иду куда‑то, не очень понимая, в какую сторону. Телефон противно вибрирует в кармане — заряд почти на нуле. Я открываю список контактов: один друг на смене, другая за городом, третья сама недавно болела и боится гостей. У всех жизнь, у всех свои планы.
Я — лишняя.
У круглосуточной закусочной свет режет глаза, но я всё равно захожу вовнутрь. Внутри пахнет чёрным чаем, пережаренным маслом и моющим средством. Воздух тёплый, тяжёлый, но после мороза это почти рай. Я беру стакан чая, сажусь у окна. Руки дрожат так, что чай плещется через край.
В голове всплывают подробности, от которых становится ещё тошнее, чем от температуры. Как я помогала Артёму распутывать его долги с коммунальными платежами, звонила, разбиралась, платила раньше срока, лишь бы ему не звонили с напоминаниями. Как он сказал: «Дай мне, пожалуйста, доступ к твоей подписи в сети, так будет проще, я возьму на себя всю бумажную волокиту». Как Катя приехала с одним рюкзаком, расплакалась на моём диване, и я думала: вот оно, настоящее родство, мы теперь вместе.
Теперь эта «семья» оставила меня на улице, как старую коробку от техники.
Я допиваю чай, хотя вкус у него как у тёплой воды с железом. Встаю, выхожу снова в ветер. По карте в телефоне ищу самую дешёвую гостиницу поблизости. Батарейка горит красным, как мой лоб. Кажется, я иду минут тридцать, хотя это может быть и пять, время тянется отвратительно вязко.
Номер в дешёвой гостинице пахнет дешёвой же хлоркой и чужими телами. Узкая кровать, тусклая лампочка под потолком, серые стены. Но здесь хотя бы есть розетка и замок изнутри. Я почти падаю на кровать, какое‑то время просто лежу, слушая, как внутри гудит кровь.
Потом всё‑таки заставляю себя подняться, достаю телефон и включаю его на зарядку. Ладони горячие, как кирпичи из печи. Меня трясёт. Но где‑то под этой дрожью начинает шевелиться другое чувство — злое, настойчивое.
Я открываю почту. Пролистываю письма от госуслуг, от управляющей компании. Глаза слезятся, буквы прыгают, но я упираюсь, как на экзамене. Вот письмо о доверенности на оформление коммунальных платежей. Вот подтверждение доступа к моей подписи в сети, который я когда‑то дала Артёму, не задумываясь. Вот переписка, где он спрашивает у какого‑то знакомого: «А если собственница заболела и не может заниматься документами, можно ли оформить всё за неё?»
Слово «собственница» обжигает. Это ведь обо мне.
Я открываю ещё одно письмо, потом другое. В одном из них черновик, который он, видимо, по ошибке отправил и мне: разговор о том, как «упростить схему с квартирой», чтобы «Катя чувствовала себя увереннее». Там нет прямых слов, но между строк — слишком многое. Они обсуждают варианты, как будто это их имущество, их вопрос, их план.
Вдруг всё щёлкает. Температура, паника Кати, «уйди на пару дней», документы, которые «надёжнее хранить в его папке, чтобы не потерялись». Это не про заботу. Это про то, как потихоньку выдавить меня из собственной жизни, а потом, может быть, и из бумаг.
Горло сжимает не от кашля. Я сажусь на кровати, обхватываю голову руками. Сквозь гул в ушах поднимается одно ясное чувство: меня снова сделали лишней. Сначала мама ради маленького брата. Теперь Артём ради младшей сестры. Меня каждый раз аккуратно выносят за дверь, прикрываясь чужим здоровьем и «здравым смыслом».
Только теперь у меня есть то, чего не было в детстве: моё имя в бумагах. Мои права. Мой опыт.
Жар жжёт, но где‑то под ним загорается другая, более холодная решимость. Я медленно выпрямляюсь, чувствую, как позвоночник хрустит.
Я не буду лежать здесь и ждать, пока они там «решат мои вопросы». Я вернусь в свою квартиру не как изгнанная, а как хозяйка, которая наконец‑то вспомнила, что это её дом, её жизнь и её война.
Просыпаюсь от того, что подушка мокрая. Не понимаю, это пот или слёзы. Горло дерёт, в груди пусто и звенит. Лампа под потолком гудит, стены серые, как вчера. Но утро другое. Внутри будто тонкая, жёсткая проволока натянулась.
Я какое‑то время просто лежу и считаю вдохи. Потом тянусь к телефону. Пальцы не слушаются, по экрану ползут размазанные пятна. Нахожу в записной книжке номер юриста — того самого, который когда‑то помогал коллеге с разделом наследства. Никита. Щёлкаю вызов, подношу к уху.
Он берёт почти сразу. Голос спокойный, будничный, как будто я не горю.
Я мну простыню и, заикаясь, вываливаю всё: как меня выставили за дверь, как у Артёма доступ к моей подписи в сети, как он хранит у себя мои документы, как в переписке с кем‑то обсуждает «схему с квартирой», чтобы Кате жилось спокойнее. Стыд жжёт сильнее температуры. Слово «выгнали» застревает в горле.
Никита слушает молча, только иногда переспрашивает даты. Потом вздыхает и уже другим, деловым голосом говорит, что мои опасения не надуманные. Что при желании, имея доверенность и доступ к подписи, можно провернуть много нехорошего: навесить фиктивный долг, попытаться переоформить какие‑то бумаги, создать видимость, будто я сама от чего‑то отказалась.
— Вам нужно собрать всё, что подтверждает, что жильё куплено исключительно на ваши средства, — говорит он. — Выписки, договор, переписку. И ни одной бумажки им больше не давать. Ни одной.
Слово «исключительно» падает в меня тяжёлым камнем. Это правда: все деньги были мои. Мой старый страх: а вдруг я всё придумала, а вдруг я преувеличиваю — отступает. Остаётся голое, ясное: они давно что‑то плели.
Я сажусь на кровати, спина липнет к ночной рубашке. Открываю электронную почту. Делаю снимки экрана: подтверждение перечислений за квартиру, договор купли‑продажи, где в графе «покупатель» только моё имя. Снимки переписки, где Артём просит дать ему право подписи «для удобства». Сообщение Кати: «Скоро тут всё будет по‑другому, вдохнёшь, наконец, нормально».
Каждый такой снимок — как пощёчина. Температура будто поднимается ещё выше, но вместе с жаром во мне растёт странная ясность. Как будто кто‑то вытирает запотевшее стекло: я вижу, как меня аккуратно отодвигали от моего же стола, моих ключей, моего имени. Всё под видом заботы.
К вечеру я уже не чувствую ни ног, ни времени. Выползаю из гостиницы, шарфом закрываю лицо. Холодный воздух шуршит в лёгких, во дворе у дома лёд, как тусклое зеркало. Подъезд выглядит чужим. Как крепость, в которой сменили флаг.
Лифт едет медленно, сквозь двери тянет чужими ужинами. На нашей площадке из‑под двери пробивается тёплый свет, слышен Катин смех, Артём говорит так ровно и уверенно, как умел только с ними, не со мной.
Я ставлю телефон на запись, экраном вниз, зажимаю в ладони. Вместо звонка стучу. Сердце бьётся в висках, как молоток.
Дверь открывает Артём. Щёки розовые, рубашка домашняя, взгляд сначала устало‑раздражённый, потом он узнаёт меня и на лице пролетают растерянность, досада и натянутая забота.
— Лер, ты чего тут? Я же просил… У Кати кашель начался, нам нельзя рисковать. Давай я тебе лекарств привезу куда‑нибудь, в гостиницу, к подруге…
Я впервые не начинаю оправдываться. Говорю тихо, чтобы голос не сорвался:
— Это моя квартира. Оформлена на меня. Куплена на мои деньги. Помнишь?
Он дёргается, как от щелчка. Из коридора высовывается Катя, в его толстовке, с кружкой в руке.
— Если ты такая незаменимая хозяйка, — протягивает она с кривой улыбкой, — могла бы хотя бы не таскать сюда свои вирусы. Мы тут, между прочим, тоже люди.
Во мне что‑то щёлкает.
— Люди, которые оставляют собственницу на улице с лихорадкой, — говорю я, — очень интересные люди.
Артём морщится:
— Началось… Лера, ты опять всё драматизируешь. Договорились же по‑хорошему: ты пережидаешь где‑нибудь, пока мы тут не разберёмся…
Он пытается прикрыть дверь, но я ставлю ногу в щель. Болит так, что темнеет в глазах, но я упираюсь и протискиваюсь внутрь. Коридор пахнет моим же стиральным порошком, моими же полотенцами. На вешалке висит Катин шарф.
— Не трогай меня, — выдыхаю, когда он тянется к моему локтю. — Я дома. И у меня для вас разговор.
Мы перемещаемся в гостиную. Всё до смешного знакомо: плед, который я выбирала по рисунку, книги, которые таскала по одному из коробок. И их кружки на моём столе.
Я кладу на стол распечатанный договор, выписки, сложенную стопкой переписку, которую ночью отправила в печать через службу самодоставки.
— Вот суммы, которыми я покрывала твои долги перед банком, — говорю, чувствуя, как пересыхает во рту. — Вот твои сообщения с просьбой дать доступ к моей подписи. Вот Катины слова о том, что «скоро здесь всё будет по‑другому». Вы обсуждали мою квартиру, как будто это ваша игрушка.
— Ты больна, — срывается Артём. — У тебя температура, тебе мерещится. Какая схема, какие разговоры? Мы просто хотели, чтобы Кате было где пожить, пока она встаёт на ноги. Я вообще не собирался оставлять жильё на человека, который может в любой момент заболеть и всё сорвать…
Он замолкает, словно сам услышал, что сказал. Катя дергает его за рукав, но поздно.
— То есть не собирался оставлять мне мою же квартиру? — уточняю я. Голос предательски дрожит, но каждое слово — как камень.
Катя фыркает, но в глазах мелькает тревога:
— Мы просто хотели, чтобы у нас с братом было своё пространство, понятно? А ты вечно со своими истериками…
«Своё пространство». В моей квартире. Я вдруг почти физически чувствую, как меня снова выталкивают — из комнаты мамы, из съёмной комнаты в чужом городе, теперь отсюда.
Мир наклоняется. Потолок плывёт. Я успеваю вслепую включить громкую связь и набрать Никите. Его голос раздаётся из моего телефона ровным, сухим тоном:
— Я всё слышу. Разговор записывается. Напоминаю, что закон запрещает выдворять собственника из его жилья и совершать какие‑либо действия с имуществом без его согласия. Все упомянутые попытки «схем» могут иметь очень серьёзные последствия.
На лице Артёма что‑то ломается. Катя бледнеет так резко, словно у неё самой подскочила температура.
— Ты что, юристов на нас натравила? — шепчет она.
— Я вызову и другую помощь, — говорю я и набираю единый номер. Голос дрожит, пальцы деревянные, но я чётко произношу адрес и прошу одновременно скорую и наряд.
Дальше всё как в тумане. В комнате становится тесно от чужих курток и запаха лекарств. Врач меряет мне жар — вслух называет цифру, от которой у самой кружится голова, говорит про тяжёлую лихорадку, обезвоживание, нервное перенапряжение. Полицейские смотрят мои документы, слушают запись, переглядываются. Один из них спокойно говорит Артёму и Кате:
— С точки зрения закона она имеет полное право находиться здесь. Девушку… — он кивает на Катю, — придётся выселить по её требованию. Сожительствовать вы теперь, как я понимаю, не будете.
Я слышу свой голос, как будто со стороны: хриплый, но удивительно ясный. Я проговариваю вслух, при них:
— Проживание Кати в моей квартире прекращается немедленно. С Артёмом наши отношения завершены. Прошу зафиксировать конфликт.
Никита по громкой связи подтверждает, что подключится к разбору всех доверенностей и подписей, чтобы пресечь любые дальнейшие попытки.
Когда меня везут по коридору на носилках, мимо мелькают обои, которые я когда‑то выбирала с надеждой. Мне кажется, я умираю. Но где‑то глубоко внутри впервые появляется тихое: «Я выдержала. Я не вышла сама. Меня уже не вынесут молча».
Больница — белый свет, запах лекарств и влажных простыней. Капельница стучит каплями, как старые часы. Я лежу и по ночам наконец позволяю себе плакать так, как не плакала с детства: беззвучно, но всем телом. Вспоминаю, как мама отодвигала меня ради младшего, как в чужих съёмных комнатах я шептала: «Ничего, потерплю, это не моё». Как сама училась сжиматься, чтобы кому‑то другому было просторнее.
Теперь я понимаю: границы не выдают, как ключ от кладовки. Их отстаивают, даже когда тебя трясёт и лоб горит.
Через несколько дней меня отпускают домой. Подъезд уже не кажется крепостью врага. Скорее пустой оболочкой. В квартире тихо. Большинство вещей Артёма и Кати исчезло; на полках зияют голые прямоугольники пыли. В углу одиноко стоит их коробка с остатками — потом за ней приедут из службы доставки.
На кухне на сушилке осталась одна чашка из нашего общего сервиза. Я беру её в руки. Ободок прохладный, рисунок стёрся там, где он держал её за край. Я ставлю чашку на самую дальнюю полку. Не как память о нём. Как напоминание себе: моё доверие не бесконечно и не бесплатно.
Я меняю замки. Мастер долго возится у двери, железо скрежещет, старый ключ остаётся у меня в ладони ненужным хламом. Новый поворачивается туго, но послушно.
Через пару недель в бывшую Катину комнату заезжает новая соседка — тихая стажёрка из соседнего района. Мы сидим за столом, я показываю ей чётко прописанный договор найма, каждую строчку проговариваю вслух. Она кивает, нервно улыбается. В её глазах — та самая робость, с которой я сама много раз входила в чужие жизни.
Вечером, когда она уходит к себе разбирать вещи, я достаю из сумки свой маленький компьютер. Сижу за кухонным столом, где ещё недавно кипел чужой смех, и вместо рабочих задач открываю чистый лист.
Пишу письмо самой себе. Той, которую выгнали из собственной квартиры с жаром под сорок, которая стояла под дверью и думала, что, может быть, действительно всё преувеличивает. Пишу о том дне подробно: о вкусе железа во рту, о ледяном воздухе под лестницей, о чужой кружке на моём столе. И о том, как именно этот день оказался не концом, а поворотом.
Когда слова заканчиваются, я закрываю компьютер и иду к окну. Сажусь на широкий подоконник, поджимаю под себя ноги. В руках кружка чая, пар щекочет лицо. В теле ещё есть слабость — руки быстро устают, голова кружится, если резко встать. Зато внутри впервые за многие годы тихо и устойчиво.
Я больше не спрашиваю: «Ты в своём уме?» — глядя на того, кто меня предал. Этот вопрос я теперь задаю только себе прошлой. Той, которая верила, что любовь — это всегда уступить место. И я знаю ответ: мой разум и моя воля наконец‑то на моей стороне.
За окном всё тот же холодный город, тусклые фонари, редкие прохожие. Но квартира больше не кажется клеткой и не выглядит полем боя. Это моя крепость. Отвоёванная в самую лихорадочную ночь моей жизни.