Все главы здесь
Глава 72
К полудню дед Тихон велел собираться на совет. Не в хате — душно и страшно там было от пережитого, — а во дворе, за столом.
Андрей с Анной сидели в хате Лукерьи: Аня все еще не могла оправиться после ночного кошмара, вздрагивала от каждого резкого звука, прижимала к себе дитя, словно мир мог снова рухнуть в любую минуту.
Андрей выслушал с утра ее сбивчивый рассказ о том, что произошло ночью. Да и дед с Митрофаном ему поведали. Он молчал, не отходил от жены с малышом, сидел рядом, как сторож, и даже дышал осторожно.
Анфиска и Мишаня крутились во дворе, перекладывали заячьи шкурки.
Лукерья сказала им:
— Сидитя как мыши!
Ребятишки поняли, что произошло что-то ночью, и лишь кивнули бабке. Та дала им по петушку, которые привозил Степа.
Тихон сел первым, во главе стола — тяжело, будто сразу постарел он на десяток лет за эту страшную ночь, а то и больше. Спина его сгорбилась, руки лежали на коленях неподвижно, только пальцы иногда сжимались, словно он все еще держал в них ухват.
Рядом, по правую руку, устроилась Лукерья — в темном платке, надвинутом на самые брови, с лицом серым, осунувшимся. Она сидела прямо, глядя перед собой, будто видела не двор, а все, что скрыто за ним, и чего не могут увидеть другие. Губы ее шевелились: то ли молитву читала, то ли какой заговор.
Митрофан сел чуть поодаль на чурбак. Лицо у него было жесткое, без привычной улыбки. Марфа с Лукой на руках присела рядом с бабкой, прижала сына к груди. Настя вышла последней, тоже присела. Она держалась прямо, но плечи ее были напряжены, а взгляд — пустой, как после долгой болезни. В глазах стояли слезы.
Некоторое время молчали. Даже птицы будто притихли, ожидая, кто же и о чем заговорит.
Первым начал Тихон. Голос у него был негромкий, но такой, что слышали все.
— Ну, — сказал он, — случилоси. И вспять ужо не отмотать. Один лежить у землице, приняла ирода, Слава Богу.
Дед перекрестился, все вслед за ним.
— Другой — у бане, живой, да не жилец боле. А нам теперича думать надоть, как дальша быть, шоб грех ентот на усих не лег.
Он замолчал, перевел взгляд на Лукерью.
— Говори ты, Луша. Ты больша мене знашь.
Бабка махнула рукой:
— Эх, Тишка! Знала бы — дык не случилоси бы! От так.
Она подняла глаза. Долго смотрела на каждого — будто мерила, кому сколько вынести по силам.
— Перво-наперво, — наконец молвила она, — шуму быть не должно. Ни у нас, ни за рекой. Скажуть — скажуть, а мы молчать будям. Василия мы не выдаем. Не для тово яво Господь оставил живым. У яво своя кара небесныя, страшнея смерти.
Она перевела взгляд на Настю.
— А ишшо, — тут голос ее дрогнул, но она справилась, — Настюхина беда — усем нам беда. От так.
Марфа тихо всхлипнула, прижала головку Луки к плечу:
— А Антип? — вырвалось у нее. — Антип-то што? Он же их навел… яму што?
Митрофан резко вскинул голову, но промолчал.
Лукерья кивнула медленно.
— Знай. Токма не время ишшо. Пусть сам до дна дойдеть. Тада и спрос с яво будеть.
Настя вдруг заговорила — тихо, почти не своим голосом:
— А я… я как таперича?
Все повернулись к ней, и каждого эти слова резанули больнее ножа. Никто ничего не мог ей сказать такого, чтобы девке стало легче.
— Ты — живая, — твердо сказал Тихон. — И ентого у тебе никто не отыметь. А остальное… остальное… — он отвел взгляд, в глазах мелькнули слезы.
Дед встал, опираясь на посох.
— Значица, так. Василий — у бане. Лукерья за им глядить. Мы — молчим.
Он посмотрел на каждого еще раз внимательно.
— Усе.
Марфа тихо сказала, почти себе под нос:
— Не усе, ночь прошла… а страх, видать, надолго останетси, хочь я ничевой и не видала.
Лукерья услышала.
— Ничевой, — ответила она. — Страх — он живым даден. Значица, ишшо поживем.
Тихон уже было хотел уйти, да Лукерья остановила его движением руки.
— Погодь, Тишка, — сказала она глухо. — Не усе мы ишшо сказали.
Он сел обратно, во дворе снова стало тихо.
— Есть ишшо одно, — продолжила Лукерья. — Завтре Степан приплыть должон, как и было яму велено, — за Анной да за Андреем. А што яму сказывать-то будем? — тихо спросила она. — Про усе энто… али смолчать? На лодке лихомань причалила. Лодка тама, Степка увидеть.
— Ну лодку-то я спрячу… — подал голос Митрофан. — Степан — не болтун, да и не дурак. Яму можна доверить. Но решайтя самя, — и он с почтением глянул на Тихона и Лукерью. — Батя, мать?
Настя все это время сидела молча, опустив голову. И вдруг подняла лицо — бледное, иссиня-белое, глаза красные, будто выжженные.
— Скажите яму… — выговорила она с трудом. — Про лихомань ночную скажите. Про то, што убит один из их, да схоронили яво.
Она сглотнула, руки ее задрожали.
— Токма… токма не говорите… — голос сорвался, — не говорите яму про мене.
Она закрыла лицо ладонями, и слезы потекли сквозь пальцы.
— Пущай думаеть, — всхлипывала она, што я… што я… Ишшо…
Она почти задыхалась.
Лукерья тут же подсела к ней, обняла, прижала к себе, как ребенка.
— Тихо, тише… дитятко, — шептала она. — Не скажем, не скажем. Пошто яму енто знати.
Тихон тяжело вздохнул.
— Правильно, — сказал он после паузы. — Не усе людям знать надоть. И не всяку правду язык выдержить.
Лукерья кивнула.
— Степану скажем: приходили, мол, лихия за добром. Одново убили, другова покалечили. Лечить до поры будем. Больше яму знать не надоть.
Она посмотрела на Настю внимательно, строго, но без жесткости.
— А про тебе — молчок. Как будто и не было ентого. Не для людского суда твоя боль.
Настя вытерла лицо рукавом, всхлипнула.
— Благодарствую… — прошептала она. — Спасибо вам…
— Мы ж свои, — сказала Марфа просто. — Чужих тута нету. Родня мы.
Тихон поднялся. На этот раз уже окончательно.
— Значица, так и решено. Завтре Степан приплыветь — усе скажем, как надоть. Ни словом больше.
Он оглядел всех.
— А ты, Настенька… — голос его смягчился, — живи. Просто живи, как раньша.
Настя кивнула, но тут же тяжело вздохнула.
Совет на этом закончился.
Но каждый понимал: решения приняты — а дорога дальше будет тяжелая.
— Митька, иди гляди лодку, припрячь ее до поры, — обратился дед к Митрофану.
Он тут же пошел со двора в лес, туда, где плескалась река.
Лес встретил его сыростью и тишиной. Солнечный свет пробивался сквозь кроны деревьев, отбрасывая золотые лучи на землю. Митрофан шел осторожно, хотя лес уже стал родным.
Река показалась внезапно — ярко-синей лентой между деревьев. Вода была спокойная, даже мирная. У самого берега, в тени ольхи, он и увидел лодку, на которой пришли ночью разбойники.
Митрофан внимательно разглядел лодку. Она стояла боком, носом чуть уткнувшись в ил, привязанная кое-как, будто бросали впопыхах. Доски темные, тертые, весла лежали внутри. Все говорило о спешке, о страхе. О том, что уходить собирались быстро — да не вышло.
Митрофан постоял, прислушался. Только вода тихо шуршала да где-то далеко крикнула птица. Тогда он принялся за дело.
Развязал веревку, осторожно толкнул лодку глубже под нависающие ветви, подтянул под них. Потом наломал еще еловых лап и начал укрывать лодку, не торопясь, будто хоронил. Лапы ложились одна к одной, скрывая очертания, делая лодку частью берега, частью леса.
Когда закончил, отступил на шаг, присел, посмотрел еще раз. Если не знать, то и не увидишь. Если не искать — пройдешь мимо.
Он выпрямился, перекрестился и тихо пошел обратно.
…Василий очнулся не сразу. Сначала пришла боль — глухая, тяжелая, будто голову стянули обручем и забыли снять. Потом запах — сырой, банный, с примесью трав и дыма. И лишь после этого — сознание, мутное, вязкое, как болотная вода.
Он лежал на лавке в бане, укрытый старым армяком. Рядом, на чурбачке, сидела бабка — сухая, седая, с лицом, как печеное яблоко. Руки у нее были жилистые, пальцы узловатые. Такие руки не ласкают — они делают.
— Очухался, — сказала она без удивления, будто отметила смену погоды. — Ну и ладно.
Она ничего не спрашивала, потому что знала — не ответит. Для нее он был телом — поломанным, но живым, хотя и ни к чему не способным.
Лукерья напоила его горьким отваром, приложила к ранам тряпицы, смоченные тем же, что дала попить. Шептала что-то свое, не молитву и не заговор — просто слова, которых было не жалко.
Василий стонал, пытался отвернуться, иногда пытался что-то сказать, но у него ничего не получалось.
— Не майси, понимать станешь, чевой вокруг тебе происходить, а говорить — нет. Никада. Грех на тебе. На усю жисть. Исцелю тебе так, што доживешь до глубокой старости — токма поганка и мокрец под тобою завсегда будуть. Покамест убирать буду, чтоба смрада твоева не чуять. Чадить будешь, потому как братец твой ничевой успевать не будеть. А потом и вовсе запьеть горькую и рядом с тобою лягеть. И под им поганка и мокрец будуть.
Бабка плюнула три раза. У Василия потекли слезы.
— Жив будешь, — сказал бабка ровно. — Но енто не дар. Енто дорога твоя и брательника твоева.
Продолжение
Татьяна Алимова