— Юр, ты издеваешься? — я хлопнула дверцей холодильника так, что магнитик с Анапой жалобно звякнул и съехал вниз. — Где вырезка?
Муж замер в дверях кухни, не донеся кружку до рта. Вид у него был виноватый еще до того, как он успел что-то сказать. Это его вечное выражение лица — побитой собаки, которая знает, что на ковер нагадила, но надеется, что хозяйка не заметит.
— Эль, ну чего ты начинаешь... — он поставил кружку, отвел глаза. — Мама заходила. Пока ты в садике была с Тимкой.
— И? — я чувствовала, как внутри закипает та самая черная, густая злость, от которой потом дрожат руки. — Мама заходила, и говядина испарилась? Два килограмма, Юра! Я вчера купила. На последние, между прочим, с детских! Думала, гуляш сделаю, на неделю хватит. А теперь что? Пустота? Она ее сырой съела?
— Она сказала... ну, ей показалось, что у нас много. А у нее пенсия только в четверг, — промямлил Юра, стягивая с себя рабочий свитер. Ему было стыдно, я видела. Но стыдно не за мать. Стыдно передо мной за то, что я снова «считаю куски».
— Много? — я рассмеялась, но смех вышел лающим, злым. — У нас ипотека, Юра. У нас Тимка из ботинок вырос, палец торчит. У нас долг за коммуналку висит второй месяц. А твоя мама приходит в мой дом, как в супермаркет самообслуживания, и тащит всё, что плохо лежит! На прошлой неделе — пачка масла и три банки горошка. До этого — порошок стиральный отсыпала в банку, думала, я не увижу. Теперь мясо. Это воровство, Юра! Обычное бытовое крысятничество!
— Не смей так про маму! — голос мужа вдруг окреп, он покраснел. — Ей тяжело! Она старый человек, она путает! Может, она подумала, что это она купила и забыла у нас!
— Два килограмма мраморной говядины? Забыла? Она что, Рокфеллер? — я устало опустилась на табуретку. Ноги гудели. Весь день беготни: поликлиника, сад, потом этот чертов Авито.
Кстати, про Авито.
Я кивнула в коридор, где, сияя начищенными боками, стояла наша коляска.Моя гордость. Я на нее полгода откладывала, пока беременная ходила.
— Звонила твоя сестра, — сказала я тихо. — Ленка.
Юра напрягся. Втянул голову в плечи.
— И чего?
— Спрашивала, когда можно за коляской приехать. Говорит, мама ей сказала, что мы отдаем.
Юра шумно выдохнул, сел напротив, попытался взять меня за руку. Я отдернула ладонь.
— Эль, ну... Ленке рожать через месяц. У них там с деньгами тоже не очень. Ипотека, ремонт...
— А у нас, значит, с деньгами «очень»? — я смотрела на него в упор. — Юр, ты в своем уме? Я эту коляску выставила за двадцать пять тысяч. Это не лишние деньги. Это Тимке одежда на зиму, это продукты, это, в конце концов, то самое мясо, которое твоя мама уперла! Я ее продаю. Понимаешь? Про-да-ю. А не раздаю благотворительно твоей родне, которая палец о палец не ударила, чтобы нам помочь.
— Это же для племянника... — завел он свою шарманку. — Не по-людски как-то. Свои же.
— Свои? — я вскочила. — Когда я с Тимкой в больнице лежала, твоя Ленка хоть раз приехала? Хоть яблоко привезла? Нет. А когда нам на первый взнос не хватало, мама твоя что сказала? «Сами рожали, сами и расхлебывайте». А теперь — «отдай»?
В коридоре зажужжал телефон. На экране высветилось: «Галина Петровна».
— Помяни лихо, — буркнула я.
Юра схватил трубку, включил громкую связь, видимо, чтобы я слышала, что ничего криминального не происходит.
— Алло, мам?
— Юрочка, сынок, — голос свекрови звучал как всегда — чуть дребезжащий, с той самой интонацией вечной страдалицы, которая меня до зубовного скрежета доводила. — Ты дома уже? А Эля?
— Дома, мам. Что случилось?
— Да вот... Ленка звонила, плачет. Говорит, Эля коляску продает чужим людям. Юра, как же так? Это же память... Это же вещь семейная уже... Неужели вам эти бумажки важнее родной крови?
Я вырвала телефон из рук мужа.
— Галина Петровна, здравствуйте. «Бумажки», как вы выразились, это еда для вашего внука. И кстати, о еде. Вырезку когда вернете?
В трубке повисла тишина. Тягучая такая, липкая.
— Какую вырезку, Элечка? — голос стал совсем тоненьким, обиженным. — Ты о чем? Я ничего не брала. Зашла только цветочки полить, у тебя герань сохнет совсем, хозяйка...
— Не врите! — заорала я, не выдержав. — В холодильнике лежало мясо! Вы были в квартире одна! У вас ключи! Я замки сменю завтра же! Хватит! Либо вы возвращаете деньги за мясо, либо коляска уходит первому, кто приедет, и Лене своей передайте, чтобы губу закатала!
— Юра... — всхлипнула трубка. — Юра, она меня воровкой назвала... Сынок...
— Эль, прекрати! — Юра выхватил телефон, его лицо пошло красными пятнами. — Мам, не плачь! Мам! У нее нервы, мам, не слушай!
Он убежал в комнату, что-то там шептал, успокаивал. А я стояла посреди кухни, и меня трясло. За окном — ноябрьская хмарь, темнота, дождь лупит по подоконнику. В раковине гора посуды. В кошельке — полторы тысячи до зарплаты. И ощущение, что меня обложили со всех сторон. Доят, тянут жилы, а я еще и виноватая. Плохая невестка. Жадная. Злая.
Через час Юра вышел из комнаты. Одетый. В куртке, шапка в руках.
— Я к маме, — сказал он глухо, не глядя на меня. — Ей плохо с сердцем. Давление скакануло после твоих криков. Скорую, может, придется вызывать.
— Конечно, — ядовито бросила я, моя посуду. — Самый лучший способ уйти от ответственности — схватиться за сердце. Артистка погорелого театра.
— Заткнись! — рявкнул Юра так, что я чуть тарелку не выронила. Он никогда на меня не кричал. Никогда. — Просто заткнись, Эля. Если с ней что-то случится — это на твоей совести будет. И коляску твою... подавись ты этими деньгами.
Дверь хлопнула. Я осталась одна.
Тишина в квартире была оглушительной. Тимка спал в детской. Я села на пол прямо в коридоре, рядом с той самой злосчастной коляской, и разревелась. От обиды, от бессилия, от того, что Юра выбрал ее, а не меня. Опять.
Прошло два часа. Я уже успела успокоиться, уложить в голове план развода и раздела имущества, и даже почти придумала, как буду жить одна с двумя детьми. «Справлюсь, — думала я, зло вытирая слезы. — Коляску продам, куплю Тимке комбез, себе сапоги нормальные, а то эти промокают. Проживем».
Звонок. Юра.
Я не хотела брать, но страх кольнул — а вдруг правда что-то серьезное?
— Да, — сказала я ледяным тоном.
— Эль... — голос у него был странный. Сорванный, хриплый. И какой-то потерянный. — Эль, мы в 4-й градской. В кардиологии. Ее в реанимацию увезли. Обширный инфаркт.
У меня все внутри оборвалось. Весь мой гнев, вся моя правота рассыпались в пыль.
— Юра... я...
— Не надо, — перебил он. — Слушай. Врач просит полис и карту ее, старую, с выписками. Они дома у нее, в серванте, в нижней папке. Я не могу отсюда уехать, вдруг врач выйдет. Сгоняй, а? Ключи у тебя есть запасные?
— Есть, — прошептала я. — Я сейчас. Тимку только соседке закину.
Я летела к дому свекрови по мокрой, слякотной Москве, не разбирая дороги. В голове была каша. «Только бы не умерла, — стучало в висках. — Господи, только бы не умерла. Я же не хотела. Я же просто за мясо... за справедливость...».
Мне было стыдно. Жгуче, невыносимо стыдно за те слова про «артистку». Но где-то на самом дне сознания все равно шевелился червячок сомнения: «А мясо-то она все-таки взяла. И масло брала. И порошок. Зачем? Она же одна живет, ей много не надо. Из вредности? Чтобы мне насолить?»
Подъезд Галины Петровны встретил запахом кошек и жареной капусты. Лифт не работал, пришлось пешком на пятый этаж. Я открыла дверь ее «двушки», щелкнула выключателем.
Квартира была такой же, как сама свекровь — старая, немного запущенная, но с претензией на интеллигентность. Книжные полки, ковры на стенах, запах корвалола и пыли.
Я быстро нашла папку с документами в серванте. Руки дрожали. Надо ехать. Надо спешить.
Но тут я вспомнила про мясо.
«Зачем? — пронеслось в голове. — Просто зачем? Если оно здесь, в холодильнике, я хотя бы пойму, что она не с голоду пухнет, а просто... клептомания старческая?»
Я, сама себя ненавидя, пошла на кухню.
Холодильник у нее был старый, «Саратов», гудел, как трактор. Я дернула ручку.
На полках было шаром покати. В прямом смысле. Половинка засохшего батона, пакет дешевого молока и банка просроченной сметаны. И всё.
Ни сыра, ни колбасы, ни фруктов.
«Странно, — подумала я. — Пенсия же была недавно. Куда она деньги девает? Лекарства?»
Я открыла морозилку. Дверца поддалась с трудом, намерзла «шуба» льда.
И вот тут меня словно обухом по голове ударили.
Морозилка была забита битком. Пакетами.
Я вытащила один. Тяжелый, холодный. Это был мой гуляш. Тот самый, из-за которого я устроила скандал.
Но он был не просто брошен куском. Он был аккуратно нарезан на порционные кусочки, разложен по трем маленьким пакетикам. А на каждом пакете белел бумажный стикер, приклеенный скотчем.
Я поднесла пакет к глазам, щурясь в тусклом свете лампочки. Почерк свекрови, мелкий, дрожащий, бисерный.
«Гуляш для Юрочки. Рецепт: сначала обжарить лучок, потом мяско, тушить 40 минут. Добавить ложку томата, как он любит. (Ноябрь 2025)».
Я застыла. Сердце бухало где-то в горле. Потянулась за вторым пакетом. Там были котлеты. Те самые, из фарша, который пропал две недели назад.
«Котлетки домашние. Жарить на медленном огне. Гарнир — пюре, обязательно на молоке, Юра воду не любит. (Октябрь 2025)».
Я начала вытаскивать все подряд, как в лихорадке. Пельмени (самолепные, из моего мяса). Блинчики с творогом (творог пропал в сентябре). Рыба. Куриные голени.
Все было расфасовано, подписано, датировано. И везде — инструкции.
«Суповой набор. Варить 2 часа. Юре на похмелье хорошо помогает».
«Сырники. С изюмом. Разогреть в микроволновке 2 минуты».
В самом низу, под пакетом с замороженной зеленью, лежал плотный конверт. Не заклеенный. На нем было написано: «На памятник. И Лене на коляску, чтобы у Эли не просила, Эле и так тяжело».
Я открыла конверт. Там лежали деньги. Пятитысячные купюры, старые, засаленные. Много. Тысяч пятьдесят, не меньше. Она копила. Она не ела ничего, кроме хлеба и молока, и копила.
И воровала у нас продукты не потому, что была голодная. А потому, что готовила этот... запас. Стратегический запас на случай, когда ее не станет.
Меня повело. Я оперлась спиной о холодный гудящий «Саратов» и сползла на пол. В руках я сжимала пакет с ледяной говядиной, подписанный: «Приготовить Юре на день рождения, если меня уже не будет. Он любит с черносливом».
Мир вокруг качнулся и рассыпался на мелкие, острые осколки. Я вспомнила ее взгляд сегодня днем. Не наглый. Испуганный. И бесконечно тоскливый. Она знала. Она давно знала, что уходит. И как белка, тащила в дупло орехи, чтобы ее птенец — мой здоровый, сорокалетний лоб Юра — не остался голодным, когда мама перестанет дышать.
В кармане завибрировал телефон. Звонил Юра. А я сидела на линолеуме в кухне умирающей женщины, прижимая к груди замороженное мясо, и не могла сделать вдох.
Конец 1 части, продолжение уже доступно по ссылке, если вы состоите в нашем клубе читателей. Читать 2 часть...