Найти в Дзене

Лики, что шьют души.

Глубоко в архивах губернского музея, между пожелтевших папок, хранилась странная запись. В 1897 году этнограф Владимир Семенов описал уникальный обычай жителей городка Незлобинска: «Семейные личины». Это были не просто маски для святок. Их вырезали из древесины старой яблони, растущей в родовом саду, когда в семье рождался ребенок. Маску не надевали. Ее хранили в красном углу, веря, что в нее вплетаются самые яркие, самые чистые эмоции владельца: первый смех, слезы радости, удивление миру. Маска была «лицом души», ее отпечатком. Обычай умер после революции, а сотни деревянных ликов, конфискованные как пережитки, бесследно исчезли из музея в 1924 году. Весна в Незлобинск пришла мутная и дождливая. Именно в такую слякотную мартовскую ночь в городе появился он. Нового реставратора в краеведческий музей прислали по программе «Сохранение наследия». Звали его Артем Кассианович. Высокий, сухопарый, с длинными пальцами пианиста и спокойным, почти отсутствующим взглядом. Он говорил тихо, с легк

Глубоко в архивах губернского музея, между пожелтевших папок, хранилась странная запись. В 1897 году этнограф Владимир Семенов описал уникальный обычай жителей городка Незлобинска: «Семейные личины». Это были не просто маски для святок. Их вырезали из древесины старой яблони, растущей в родовом саду, когда в семье рождался ребенок. Маску не надевали. Ее хранили в красном углу, веря, что в нее вплетаются самые яркие, самые чистые эмоции владельца: первый смех, слезы радости, удивление миру. Маска была «лицом души», ее отпечатком. Обычай умер после революции, а сотни деревянных ликов, конфискованные как пережитки, бесследно исчезли из музея в 1924 году.

Весна в Незлобинск пришла мутная и дождливая. Именно в такую слякотную мартовскую ночь в городе появился он. Нового реставратора в краеведческий музей прислали по программе «Сохранение наследия». Звали его Артем Кассианович. Высокий, сухопарый, с длинными пальцами пианиста и спокойным, почти отсутствующим взглядом. Он говорил тихо, с легким, неуловимым акцентом и всегда носил перчатки из тончайшей черной кожи, даже в помещении.

Он поселился в старом флигеле при музее, куда вскоре привезли загадочную находку: в подвале разбираемого купеческого дома нашли замурованный сундук. В нем, переложенные трухой и соломой, лежали десятки деревянных масок. Точь-в-точь как в описании Семенова. Город замер в ожидании сенсации.

Марина, местная художница, писавшая унылые, но честные пейзажи Незлобинска, впервые увидела маски на стадии предварительной очистки. Они лежали в лаборатории под мягким светом ламп. Лики — детские, юные, старческие — были пугающе выразительными. На пустых деревянных плоскостях будто застыли тень улыбки, намек на морщину печали, уголок любопытствующего глаза. «Словно с них только что сняли слепок живого лица», — подумала Марина с необъяснимой дрожью.

Артем Кассианович работал медленно и методично. Он не использовал современные полимеры. Его инструменты были старинными: костяные лопаточки, кисти из хвостового волоса белки, собственноручно приготовленные лаки на основе смол и пчелиного воска. По городу поползли слухи: по ночам из флигеля доносится тихое шипение, будто раскаленный металл опускают в воду, и пахнет там не лаком, а холодной землей и сухими полевыми травами.

Первым изменился дядя Коля, сторож музея, вечный болтун и балагур. Он получил отреставрированную маску своего деда «для временного хранения дома, как прямому потомку». Через неделю Марина, зашедшая в музей, не узнала его. Дядя Коля сидел на своем стуле, уставившись в стену. Его лицо было спокойным, как поверхность лесного озера в безветрие. Он ответил на вопрос о погоде ровным, монотонным голосом. Его знаменитый огонек в глазах, дурацкие шутки, даже привычная суетливость — все исчезло. Будто кто-то вынул из него заводную шестеренку. Люди решили: «Переутомился. Возраст».

Затем маску своего прадеда забрала библиотекарша Анна Сергеевна. Та, что знала наизусть всего Есенина и могла расплакаться от красоты заката. Ее лицо стало правильным, холодно-приветливым. Она перестала заваривать душистый чай с мятой для посетителей, перестала советовать книги «по настроению». Она просто выдавала номера по каталогу. Ее глаза стали похожи на стеклянные бусины.

Эпидемия пустоты расползалась по Незлобинску тихо, как грибница. Те, кто забрал свои «семейные личины», становились иными. Они не злились, не радовались, не грустили. Они функционировали. Работали, ели, говорили. Но в их словах не было интонации, в поступках — индивидуальности. Их лица, некогда живые, постепенно теряли мимику, застывая в нейтральной, безжизненной маске. И самое ужасное — они не замечали перемен. Им было… удобно. Без бурь эмоций, без терзаний души.

Марина с ужасом наблюдала, как ее город превращается в сообщество изысканно одетых манекенов. Ее друг детства, веселый Санька, после получения маски стал молчать, лишь изредка что-то бормоча про «узлы» и «нить». В его пустой комнате теперь лежало на полке деревянное лицо его предка, и от него, казалось, исходил легкий, едва уловимый холодок.

Паранойя и отчаяние привели Марину в библиотечный архив. Она рылась в пыльных фолиантах, сопоставляла факты. Этнографические записи Семенова, городские метрики, дневники первых советских комиссаров. Ей попался на глаза обрывок письма 1924 года от некоего монаха-расстриги: «…не искушайте личины, ибо они суть не сосуды для души, а сети. И есть Тот, кто плетет эти сети из тишины между биениями сердца, из теней от забытых мыслей. Он вяжет пустоту, что пожирает сущность. Он – Вязальщик».

Холодный пот выступил на спине Марины. Она вспомнила длинные пальцы Артема Кассиановича, его бесшумные движения, его перчатки. Он не реставрировал маски. Он их активировал. Очищая, покрывая особым лаком, он восстанавливал их древнюю, страшную функцию — не хранить отпечаток души, а вытягивать ее, впитывать, как губка, оставляя человека пустой оболочкой.

Она украдкой пробралась в флигель. Лаборатория была пуста. На столе лежала незаконченная маска. Рядом стояли склянки. Марина наклонилась к одной — с прозрачным, слегка тягучим лаком. Запах был не химический. Органический, животный. Она ткнула кисточкой в лак и капнула на медную табличку. Капля не растекалась. Она будто сжалась, и на мгновение Марине показалось, что из нее на тончайшую, невидимую нить нанизалась… тень. Тень улыбки, которая тут же исчезла. Лак был проводником. Нитью.

За спиной раздался тихий голос:

— Красиво, не правда ли? Чистая форма. Без шума эмоций, без боли памяти.

Артем Кассианович стоял в дверях. Его глаза в полумраке казались абсолютно черными.

— Они так хотели сохранить свою сущность, эти глупцы из прошлого, — продолжил он, приближаясь. — Вырезали «лицо души». А дали мне идеальный инструмент. Душа — она как узор. Ее можно аккуратно распустить, ниточка за ниточкой: радость, печаль, любовь, страх… И сплести из них покой. Вечный покой пустоты. Я — Вязальщик. И я здесь, чтобы закончить работу, начатую столетия назад.

Марина бросилась бежать. Его смех, тихий и сухой, как шелест мертвых листьев, преследовал ее до самого дома.

Она поняла, что должна сделать. Маски — ключ. Пока они целы, Вязальщик держит нити. Он плетет из них что-то большое, ужасное. Город был почти готов. В его центре, в музее, зрела тихая, безэмоциональная пустота, которая должна была выплеснуться и поглотить все вокруг.

Но как уничтожить реликвии? Их десятки, они разбросаны по домам опустошенных людей. И главная, самая первая маска — у Вязальщика. Она древнее всех, она — прародительница, катушка, на которую намотаны все остальные нити.

Марина пошла ва-банк. Она объявила в городе (тем, кто еще мог слушать) о персональной выставке «Портреты Незлобинска». Она будет писать последние живые лица. Люди, смутно тоскуя по утраченным чувствам, приходили к ней в студию. И она писала. Не красками, а яростью, отчаянием, памятью. Она вкладывала в каждый мазок ту самую «душу», которую так жаждал забрать Вязальщик.

И он пришел. На вернисаж. Стоя в углу, он смотрел на ее картины с искренним, неподдельным интересом, как энтомолог на редких бабочек.

— Ярко. Шумно. Неэффективно, — сказал он. — Но в тебе, Марина, сильный узор. Последний пестрый клубок в этом сером полотне. Твое «лицо души» будет жемчужиной моей коллекции.

Она подошла к нему вплотную.

— Ты хочешь его? Забери. Но сначала покажи мне свою работу. Истинную.

Он улыбнулся и повел ее в подвал музея.

То, что она увидела, не поддавалось описанию. В бывшем бомбоубежище не было света. Но там светилось само пространство — мертвенным, фосфоресцирующим сиянием. Со стен, с потолка свисали тысячи, миллионы тончайших, невесомых нитей. Они струились, переплетались, образуя сложнейший, чудовищно красивый узор без начала и конца. И в узле каждой нити, будто слеза или роса, висела крошечная, блеклая тень: улыбка дяди Коли, слеза Анны Сергеевна, смех Саньки. Все вытянутые эмоции, все обрывки душ. В центре паутины, на деревянном пьедестале, лежала та самая первая маска — невыразительная, гладкая, идеально пустая. От нее расходились главные нити.

-2

— Видишь? Совершенство, — прошептал Вязальщик. — Абсолютный покой. Скоро нити протянутся из каждого дома, и весь город станет частью узора. Тихим. Вечным.

Марина почувствовала, как что-то невидимое начинает цепляться за края ее сознания, вытягивая из нее тепло, цвет, страх. Длинные пальцы в черных перчатках потянулись к ее лицу. Она отшатнулась, выхватив из кармана запал.

— Я не дам тебе закончить вышивку, — сказала она и чиркнула.

Она не стала поджигать паутину. Она метнулась к пьедесталу и швырнула горящий запал в лицо древней маске.

Раздался звук, похожий на крик разрываемого полотна. Первомаска вспыхнула неярко, холодным, синеватым пламенем. И тут же огонь побежал по нитям. Он не сжигал, он освобождал. Каждая нить, перегорая, испускала крошечную вспышку — возвращенную эмоцию, обрывок памяти. В подвале запахло не дымом, а весенним дождем, горячим хлебом, детским смехом и горькой полынью — всем тем, что составляло душу Незлобинска.

Вязальщик завизжал — тонко, нечеловечески, как рвущаяся струна. Его форма начала рассыпаться, распускаясь на мириады черных, безжизненных нитей. «Моя работа… мой покой…» — прошипело в угасающем воздухе.

Марина выбежала наверх, хватая по пути канистру с горючим. Она мчалась по опустевшим улицам, врывалась в дома, где в красных углах, на полках, в шкатулках лежали деревянные лики. Она выносила их на улицу обливала их бензином и поджигала. В каждом доме раздавался тихий вздох — не боли, а облегчения. И люди, сидевшие в ступоре, вздрагивали. В их глазах, на миг, вспыхивало забытое пламя жизни, прежде чем они погружались в глубокий, исцеляющий сон.

Она пришла к Саньке. Его маска, лежавшая на полке, уже покрылась тонкой паутинкой тех самых нитей. Марина вынесла ее во двор и сожгла на глазах у застывшего друга. Когда дерево обратилось в пепел, Санька вздохнул полной грудью и рухнул на пол, засыпая с одной-единственной слезинкой на щеке.

Рассвет застал Незлобинск другим. Разрушенным, пропахшим дымом и слезами, но живым. Люди просыпались смущенными, разбитыми, как после долгой и тяжелой болезни. Они плакали, смеялись, обнимали друг друга, не в силах понять, что с ними произошло. Память о «тихом времени» была как туманный, кошмарный сон.

Марина стояла на крыльце музея. Флигель с лабораторией догорал. Артема Кассиановича, конечно, не нашли. Лишь кучку пепла, пахнущую мертвыми листьями и старым деревом.

Она чувствовала невероятную усталость. И пустоту внутри. Но это была не та, мертвая пустота Вязальщика. Это была тишина после битвы. Она подняла руку и коснулась своего лица. Кожа была живой, теплой. Она улыбнулась, и улыбка потребовала усилий, но была ее собственной.

Однако, ловя свое отражение в луже, Марина заметила нечто странное. В углу глаза, в самой глубине зрачка, будто застряла и не выгорела одна, тончайшая, почти невидимая серебристая ниточка. Не боль, не печаль. Просто… отметина. Шрам на ее собственном узоре. Напоминание о том, что совершенная пустота — невыполнимая работа. И что тот, кто вяжет тишину, навсегда оставляет след в душе того, кто посмел разорвать его полотно.

Она повернулась и пошла по улице, где уже слышались голоса, смех и плач — нестройный, живой, прекрасный гимн несовершенству человеческой души. А за ней, в дыму от костров, будто шептался уходящий ветер: «Рано или поздно, художница, каждый узор стремится к завершению… Я найду новую нить. Я найду тебя».