Найти в Дзене
Читаем рассказы

Опять макароны на ужин где стейки и деликатесы ты плохо стараешься устройся на ночную смену

Кастрюля громко звякнула о стол, будто тоже была недовольна тем, что в ней. Макароны слиплись, тонкие ломтики дешёвой колбасы плавали редкими островками в мутном жирке. Я вдохнул запах — знакомый до боли, до тошноты: сваренный наспех крахмал, пригоревшее дно, подсолнечное масло, которое мы доливаем уже из второй недели одной и той же бутылки. Я хотел хотя бы посолить нормально, но соль закончилась ещё вчера. Досыпал со дна солонки пару серых крупинок, которые почти не шуршали. Лера вышла из комнаты в домашнем халате, но с идеально накрашенными глазами. Она всегда красилась, даже дома. Говорила, что «женщина не должна расслабляться»… Я поставил перед ней тарелку, себе — вторую, сел. — Опять макароны на ужин? — её брови поползли вверх, словно сами хотели уйти из этой квартиры. — Где мясо? Где приличная еда? Где… стейки и всякие лакомства? Она произнесла это слово с таким наслаждением, будто уже жевала сочный кусок. — Зарплата через неделю, — я пожал плечами. — Сегодня на складе смена тяж

Кастрюля громко звякнула о стол, будто тоже была недовольна тем, что в ней. Макароны слиплись, тонкие ломтики дешёвой колбасы плавали редкими островками в мутном жирке. Я вдохнул запах — знакомый до боли, до тошноты: сваренный наспех крахмал, пригоревшее дно, подсолнечное масло, которое мы доливаем уже из второй недели одной и той же бутылки.

Я хотел хотя бы посолить нормально, но соль закончилась ещё вчера. Досыпал со дна солонки пару серых крупинок, которые почти не шуршали.

Лера вышла из комнаты в домашнем халате, но с идеально накрашенными глазами. Она всегда красилась, даже дома. Говорила, что «женщина не должна расслабляться»… Я поставил перед ней тарелку, себе — вторую, сел.

— Опять макароны на ужин? — её брови поползли вверх, словно сами хотели уйти из этой квартиры. — Где мясо? Где приличная еда? Где… стейки и всякие лакомства?

Она произнесла это слово с таким наслаждением, будто уже жевала сочный кусок.

— Зарплата через неделю, — я пожал плечами. — Сегодня на складе смена тяжёлая была, я еле дотащился, не до фантазий.

— Не до фантазий… — она передразнила. — Ты хоть до жизни когда-нибудь дорастёшь? Нельзя так жить, Андрей. Люди в твоём возрасте уже нормально питаются, а не давятся макаронами каждый вечер.

Вилка у меня в руке дрогнула. Я вдруг отчётливо увидел не наш облезлый стол, а другой — из прошлого. Та же кастрюля макарон, только без колбасы, просто с подсолнечным маслом. Мать в старом халате, тень усталости под глазами, и я, пацан, который смотрит на телевизор, где улыбающаяся семья режет ровные куски розового мяса, где на тарелках всё блестит, как на витрине.

Тогда я, помню, отвернулся от экрана и мысленно поклялся: «Мою семью никогда не будут кормить одними макаронами. У нас будет всё, как в рекламе. Как у людей».

Сейчас я сидел напротив Леры и понимал: нарушил собственное слово. И сам себе стал противен.

— Я стараюсь, — выдохнул я. — Работы другой нет. На складе…

— Старается он, — перебила она. — Да ты даже на дополнительную смену записаться не хочешь. Устройся на ночь! Мужчины так делают, когда хотят чего-то добиться. Или ты не такой?

— Я и так домой приползаю, — я машинально тронул плечо, которое ныло после ящиков. — Там же всё на руках, спина хрустит.

— Да брось причитать, — она отодвинула тарелку, даже не попробовав. — Нормальные мужики и по ночам работают, чтобы их женщины ели вкусное мясо, а не этот… корм. Вкусное мясо, любимый, тебе теперь будет готовить твоя мамочка, когда ты к ней переедешь. Прямо сейчас, если хочешь.

Сказала легко, почти насмешливо, но слова ударили по мне, как кулаком в грудь. «Твоя мамочка». В её голосе это звучало как позор, как приговор.

— Не трогай маму, — глухо сказал я.

— А что? Она же тебя всегда ждёт, её мальчика, — Лера улыбнулась теми самыми накрашенными губами, от которых когда-то у меня кружилась голова. — Вот и поедешь к ней кушать макароны. Там вам вдвоём самое место.

Во мне что-то хрустнуло. Казалось бы, просто ужин, просто макароны, но вдруг всплыли все недосказанности, накопившиеся за наш общий быт.

— Ты забываешь, — медленно произнёс я, — что я до сих пор расплачиваюсь за твои покупки. Телефон твой новый, шубка та зимняя, украшения… Помнишь?

Она вскинулась, глаза сверкнули.

— О, началось. Я, значит, виновата, что ты мало зарабатываешь? Нормальный мужчина купил бы женщине шубу, не напоминая каждый раз об этом как о подвиге. И кольцо… — она подняла руку, покрутила на пальце тонкий ободок. — Смешно же. Такое дешевое. Я стесняюсь его показывать. У подруг камни, а у меня… жестянка какая-то.

Я оглядел нашу кухню. Старая мебель, которая досталась от прежних жильцов. Табурет с отколотым краем. Пожелтевшие обои с цветочками, которые уже не радовали глаз, а вызывали усталость. Маленький холодильник, на котором скопилась гора пустых банок и упаковок. Наш тесный мир, в котором всё держалось на моих руках, но выглядело так, будто рассыплется от одного её вздоха.

— А работа твоя сегодняшняя где? — не выдержал я. — Ты опять не вышла? Я же слышал, как ты утром с кем-то ругалась по телефону.

— Там мне платят копейки, — отрезала она. — Я не собираюсь убиваться за смешные деньги. Это твоя роль — быть добытчиком. Мужчина должен тянуть семью. А я хочу жить нормально. Я однажды сказала себе: я не буду, как моя мать, тянуть всё на себе. Не для того я ногти крашу, чтобы макароны жевать.

Меня перекосило от её слов. Я мысленно увидел свою мать, как она поздно вечером, сняв рабочую одежду, садится к учебнику со стёртыми страницами, пытаясь выучить новые правила на работе, чтобы ей дали хоть чуть повыше должность. Она никого не обвиняла. Варила те самые макароны, подливала масла побольше, чтобы я не чувствовал голод так остро.

За стеной вдруг загремело: сосед стукнул по батарее. Глухо, раздражённо. Наши голоса явно разносились по тонким стенкам дома.

— Слышишь? — прошипела Лера. — Уже весь дом знает, что ты не можешь жену нормально накормить.

— Им всё равно, — я устало провёл рукой по лицу. — Они свои проблемы имеют.

— А я не хочу так жить, — она поднялась из-за стола. Халат разошёлся, мелькнули худые колени. — Слушай меня внимательно. Либо ты находишь ночную подработку и в этом доме наконец появляются нормальные продукты, нормальная жизнь, как у людей, либо… я не вижу смысла продолжать это. Я не собираюсь растворяться в этой тесной кухне. Я лучше соберу чемоданы и уеду. Куда угодно. А ты… ты всегда можешь вернуться к своей мамочке. Она же тебя примет, мальчика своего.

Её слова эхом ударяли в голову. Ночная работа. Тяжёлые ящики. Сон урывками. Но перед глазами вспыхнуло другое: она сидит за столом, а перед ней — тарелка с настоящим мясом, с гарниром, с зеленью. Она улыбается мне, не презрительно, а с уважением. Я будто впервые за долгое время увидел её счастливой. И вдруг стало страшно: а если я этого так и не сделаю? Если останусь вечным мужиком с кастрюлей макарон?

Я толкнул стул, он скрипнул, будто застонал.

— Куда ты? — холодно спросила она.

— Выйду, проветрюсь, — сказал я и сам удивился, насколько ровно это прозвучало. Внутри всё кипело.

В подъезде пахло пылью и старой краской. На улице ночь уже плотно легла на двор, редкие фонари оставляли на снегу жёлтые пятна. Я шёл, не разбирая дороги. Двор сменился улицей, шум машин стал гуще. Ядовито-яркие вывески продуктовых магазинов мигали, призывая зайти. В больших окнах светились витрины: ровные куски мяса с белыми прожилками, блестящая рыба на льду, аккуратные упаковки с готовой едой, к которой прилагались красивые картинки.

Я остановился у одного из таких окон и уставился на мраморную говядину, уложенную на чёрные подносы. Над ней висела огромная реклама: улыбающаяся семья за длинным столом, на котором нет пустых кастрюль, только блюда, тарелки, свечи. В их улыбках я слышал Лерин голос: «Где стейки? Где нормальная жизнь?»

Каждая улыбка в этих окнах превращалась в её презрительную усмешку. А я — в отражении стекла — выглядел маленьким и усталым, с покосившейся спиной, в потёрнутой куртке.

Ноги сами привели меня в другой район города, туда, где я вырос. Старые деревья, поскрипывающие подъездные двери, потрескавшийся асфальт. Хрущёвка моей матери всё так же серела на углу. В окне горел свет.

Она открыла почти сразу, будто ждала.

— Андрюш, — сказала тихо и погладила меня по рукаву. — Что так поздно?

— Просто зашёл, — я пытался улыбнуться. — Проголодался.

— Ну заходи, мой голодный, — в её голосе не было ни тени упрёка.

На кухне пахло жареным луком и чем-то мучным. На плите томилась сковорода с подливкой, рядом уже остывали макароны, но они были другие — мягкие, в масле, посыпанные чёрным перцем. Она без лишних слов поставила передо мной тарелку, налила чай.

Я ел и чувствовал, как внутри расправляется что-то сжатое. Те же макароны, но не было стыда. В каждой вилке — забота, а не обвинение.

— Лера как? — осторожно спросила мать, наливая себе вторую чашку чая. — Вы не поссорились?

Я замялся, но всё равно рассказал. Про макароны, про её слова, про ночную работу.

Мать слушала, опустив глаза. Потом вздохнула.

— Знаешь, — она долго крутила в пальцах чайную ложку. — В нашем роду мужчины всегда ломались не от голода. Голод — дело привычное. Ломались от чужого презрения. Когда рядом тот, кто должен быть ближе всех, смотрит на тебя как на ничто… Это тяжелее любой тяжёлой работы.

Я молчал, глядя на свои руки. На мозоли, на красные полосы от ящиков. Я вдруг понял, что фраза «переедешь к мамочке» для Леры — насмешка, унижение. А для меня — единственное место, где можно сесть за стол и не чувствовать себя виноватым за каждый кусок.

— Я не хочу к тебе переезжать, — тихо сказал я. — Это будет значить, что я сдался.

— Я и не зову, — мягко ответила она. — У тебя своя жизнь. Я просто… всегда рядом. Но решать тебе.

Мы сидели до глубокой ночи, почти молча. За окном редкие машины оставляли полосы света на стенах. Я лёг на старый диван в комнате, где когда-то спал мальчишкой, но сон так и не пришёл. В голове гулко повторялись Лерины слова, перемешиваясь с маминым вздохом.

Ранним утром, когда небо только начинало светлеть, я тихо встал. Мать уже была на кухне, мешала в кастрюле.

— Уже уходишь? — спросила, не оборачиваясь.

— Да, мне надо, — я поцеловал её в макушку. — Спасибо за ужин… и за всё.

Она только кивнула.

Город в эту пору был почти пуст. Я шёл, не чувствуя холода. Знал одно: я не вернусь тем же, кем вышел из квартиры Леры. Я не мог снова принести ей кастрюлю макарон и смотреть, как она отодвигает тарелку.

В конторе крупной базы, где я уже когда-то оставлял анкету, пахло бумагой и чем-то хлорным. Женщина за столом подняла на меня уставшие глаза.

— Ночная работа на складе ещё нужна? — спросил я, чувствуя, как внутри упрямство спорит со страхом.

Она протянула мне тонкую папку с бумагами.

— Здесь всё прочтёте и подпишете.

Я взял ручку, прочитал сухие строки о тяжёлом труде, ночных сменах, доплатах. Каждое слово давалось с трудом, как шаг в гору. Но я поставил подпись. Раз, другой.

Выходя из отдела кадров, я сжал папку так, что заскрипел картон. На улице было всё то же серое небо, всё те же машины. Но внутри меня что-то сместилось. Лерина насмешка о макаронах и матери больше не звучала просто обидой. Она превратилась в клятву: я изменю свою жизнь. Даже если за это придётся платить телом, сном, годами.

Ночи смешались в одно бесконечное серое пятно. Я выходил из дома под вечер, когда Лера только заканчивала красить ресницы перед зеркалом, и возвращался, когда за окнами уже бледнело утро. Тело гудело, будто меня всю ночь били мешками с цементом. В раздевалке на складе пахло железом, пылью и потом, а дома меня встречала тишина и свет от её телефона в полутьме спальни.

Днём я дремал урывками: час на продавленном диване, полчаса, уронив голову на стол. Сквозь сон слышал, как Лера шуршит пакетами, хлопает дверцей холодильника, смеётся в трубку. Иногда на перерыве ночью я доставал телефон — и видел её новые сообщения: витрины мясных лавок, блестящие куски мраморной говядины под стеклом, подпись: «Вот такие должны быть дома». Смайлик, сердечки. Как поддразнивание, как напоминание: ты же обещал.

Первые дополнительные деньги пришли почти незаметно. Зарплата стала толще на несколько бумажек, и вдруг в нашем холодильнике появилась тяжёлая упаковка хорошего мяса, кусок дорогого сыра, бутылка густого виноградного сока. Лера кружила вокруг полок, щёлкала телефоном, раскладывала продукты так, чтобы на снимке не было видно старых кастрюль.

Мы почти не ели это вместе. Вечером, когда я уходил, она стояла у окна с тарелкой, на которой лежал идеально розовый кусок жареного мяса, рядом — бокал с тёмным соком. Я слышал, как она диктует подруге: «Подпишу: новая жизнь, без макарон». Я же, вернувшись под утро, открывал холодильник и находил на самой нижней полке кастрюлю с остывшими спагетти. Они слиплись, покрылись белёсой коркой жира. Я сидел на кухне в тишине, ел их металлической вилкой и слушал, как в комнате сопит Лера, уставшая не меньше меня — от чужих взглядов, от бесконечного сравнения.

Между нами росла тихая трещина. Я всё острее чувствовал: я в этом доме не хозяин, не защитник, а какая‑то ходячая связка денег и плечи для тяжестей. Лера всё чаще задерживалась у окна, считала чужие машины во дворе, листала на телефоне чужие мужские лица в дорогих куртках. Однажды она, зевая, обмолвилась:

— Вот увидишь, устроим ужин как в хорошем ресторане. Подруги придут со своими… — она поискала слово, — состоятельными. Пусть видят, что у меня тут теперь не макароны на воде.

К дате ужина она готовилась, как к большой премьере. Я видел на столе список гостей, перечёркнутый и переписанный пару раз. Слышал, как она шепчет в трубку: «Стейки будут, как на картинках. Ты придёшь с Колей? Да, да, он же любит такое».

В день, когда всё должно было свершиться, смену неожиданно свернули. Начальник, не глядя, буркнул:

— Сегодня без лишних часов, идите по домам.

Я вышел из склада ещё в темноте, руки дрожали от тяжёлых ящиков, спина ныла тупой болью. Пока поднимался по лестнице к нашей квартире, думал только об одном: упасть бы, уснуть, хотя бы на несколько часов, а уж потом жарить ей мясо, улыбаться её подругам.

Дверь я открыл своим ключом, и сразу ударило в лицо горячим воздухом. На кухне гудела духовка, плита была заставлена сковородами, в воздухе висел тяжелый запах жарящегося жира и пригоревших специй. В комнате хлопотали Лерины подруги, смеялись, шуршали платьями. Лера вышла ко мне из кухни — в новом, обтягивающем, с яркой помадой. Глаза скользнули по моему запылённому комбинезону, потной шее.

— Ты чего так рано? — в её голосе не было радости. — Я думала, ты позже, уже всё приготовленным застало бы.

— Переработку отменили, — я опёрся о стену. — Я еле стою.

— Только не начинай, — она раздражённо понизила голос. — Сейчас как раз стейки надо дожарить. Раз уж ты за них на своём складе надрываешься, так закончи уже дело. И, пожалуйста, умойся, переоденься. У меня сегодня праздник, не порть вид своей уставшей физиономией.

На кухне было настолько жарко, что пот тут же выступил на лбу. Я взял щипцы, перевернул толстые куски мяса — они зашипели, выпуская прозрачный сок. Масло плевалось, обжигая кисти. Я стоял над сковородой, как над раскалённой пропастью, и слышал, как из комнаты доносится приглушённый щебет.

Сквозь шипение стейков прорезались слова:

— Слушай, Лер, — голос её подруги, — а тебе не страшно? Он же так работает… Ночами. Вдруг сорвётся?

Лера рассмеялась своим новым смехом — звонким, чужим.

— Да что с ним будет? Ну сорвётся — вернётся к мамочке. Там ему опять макароны сварят. Он же умеет жить на копейках, это его талант. А я… я в эту нищету больше не вернусь. Вокруг столько нормальных мужчин, которым приятно оплатить женщине мясо, а не эти бесконечные рожки.

Каждое её слово падало в меня, как раскалённый свинец. Запах жареного мяса смешался с внезапной тошнотой. Я смотрел, как корочка на стейках становится румяной, как жир стекает в угол сковороды, и думал, что, кажется, это не мясо шкворчит, а моя жизнь.

Когда всё было готово, я молча выложил стейки на большое блюдо. Мясо получилось таким, каким она хотела: плотным, с сочной серединой, с тонкой корочкой. Я отнёс блюдо в комнату. Подруги ахнули, один из гостей одобрительно присвистнул. Лера засияла — не на меня, на эту картинку: стол, свечи, горячее мясо.

Я взял один из тяжёлых ножей, которые она купила специально для праздника. Лезвие блеснуло в свете люстры. Лера уже раскрыла рот, чтобы произнести тост, но я опередил её.

— Знаете, — сказал я громче, чем хотел. — Вот эти стейки… — я поднял взгляд на гостей. — В каждом из них по несколько ночей без сна. По десятку часов, когда спина горит, как теперь эта духовка. По сотне коробок, которые ты таскаешь, пока кто‑то в тёплой квартире обсуждает, какие машины у «нормальных мужчин».

В комнате стало тихо. Только на кухне продолжала постанывать духовка.

— Лера, — я повернулся к ней, стараясь, чтобы голос не дрожал, — ты просила меня устроиться на ночную смену, чтобы в доме было вкусное мясо. Я устроился. Я принёс его. Но я устал быть только способом убежать от твоего страха бедности. Я не мешок с деньгами и не провинившийся мальчик, которому можно каждый раз грозить: «переедешь к мамочке, будешь макароны есть».

Я положил нож на стол, между тарелок.

— Если моё место — там, где меня накормят самыми простыми макаронами, но при этом посмотрят на меня как на человека… может быть, именно там мне и надо быть.

Лера дернулась, попыталась рассмеяться:

— Да вы не слушайте его, — обратилась к гостям. — Устал, вот и несёт. Мужчины иногда не выдерживают, когда начинают нормально зарабатывать. Сразу ищут повод пожалеть себя. Неблагодарность и слабость — вот и всё.

Но её слова повисли в густом воздухе, как дым. Подруга опустила глаза, тот самый успешный Коля перестал улыбаться, стал рассматривать вилку. За стеной кто‑то перестал двигать стулом — будто соседи тоже замерли.

Я медленно развязал передник, снял его и аккуратно сложил на спинку стула. Достал из кармана связку ключей — от нашей двери, от почтового ящика, от подвала — и положил её рядом с ножом.

— Я больше не буду оправдываться за макароны, — сказал я тихо, но отчётливо. — И за то, что у меня есть мать.

Повернулся и вышел. Дверь за моей спиной закрылась мягко, без хлопка. В коридоре пахло пылью и чужими ужинами, но впервые за долгое время мне показалось, что я дышу.

Мамин дом встретил меня знакомым скрипом половиц. Она открыла дверь почти сразу, будто стояла за ней.

— Сынок… — только и сказала, вглядываясь в моё лицо.

Наверное, я был серым, как ночной асфальт. Мать ничего не спросила. Просто прошла на кухню, поставила на плиту большую кастрюлю с водой, достала из шкафа пачку самых обычных макарон.

Я сел за стол и впервые за много месяцев позволил себе не держаться. Слёзы сами потекли по щекам — тихо, упрямо. Я плакал не от голода, не от свежей обиды. Плакал о тех годах, когда жил, как на испытательном сроке, доказывая свою нужность человеку, который считал мою ценность ценником на куске мяса.

Пока вода начинала шуметь, я вдруг ясно понял: фраза «вернёшься к мамочке, будешь макароны есть» никогда не была про еду. Она была про то, что меня можно выставить за дверь одним словом. И я больше не хотел жить там, где за стол садишься, как на экзамен.

Лера в ту ночь осталась среди остывающих стейков и нераскрытых тостов. Потом я узнал от общей знакомой: подруги разошлись быстро, с неловкими взглядами, гости не доели свои порции. Лера ещё долго сидела в тишине, глядя на тарелки, и каждое её собственное «к мамочке» будто отзывалось в пустой комнате.

Жизнь дальше не стала легче по взмаху руки. Я продолжил работать на складе, но уже через пару недель пошёл к начальнику и твёрдо сказал, что так, как раньше, больше не могу. Мы долго спорили, но в итоге я выбил себе смешанный график, чтобы ночи не сливались в одну чёрную полосу. Вечерами, когда удавалось, я ходил в техникум на занятия по кулинарии. В маленькой аудитории пахло луком и горячей бумагой рецептов. Я учился держать нож правильно, чувствовать прожарку на ощупь, собирать соус из трёх простых продуктов.

Я вдруг понял, что мясо может быть не мерилом чужого достатка, а ремеслом. Искусством, в котором главное — руки и сердце, а не цена на ценнике. Я впервые представил себе, что могу готовить не «как в чужом ресторане», а по‑своему — и решать сам, кому подать лучшее.

Мать поначалу ворчала:

— Ну куда тебе эти игры с ножами? Надёжная работа есть — и ладно.

Но я видел, как ночью она перебирает свои старые сбережения, откладывая немного «на твои кастрюли». На мой день рождения она вручила мне тонкую коробку. Внутри лежал первый по‑настоящему хороший нож. Ручка тёплая, лезвие тяжёлое, послушное.

Прошло ещё несколько месяцев. Я устроился в маленькое городское кафе помощником повара, а потом стал выходить на смены сам. Работал много, уставал, но усталость была другой — ровной, честной. Над кухней, где мы жарили мясо и варили те самые макароны, сдавалась комната. Маленькая, со скошенным потолком, но светлая. Я снял её и однажды позвал маму в гости.

Она вошла, осмотрелась, потрогала аккуратный стол, узкую кровать у стены.

— Как у птицы на чердаке, — улыбнулась. — Но светло.

На столе уже ждал ужин. На одном блюде лежал стейк — ровной корочкой, внутри розовый, сочный. На другом — большая тарелка макарон в густом соусе, с ароматом чеснока и пряных трав. Я поставил их рядом, как два берега одной реки.

— Сегодня так, — сказал я. — Вместе.

Мать попробовала сначала макароны, вздохнула:

— Вот такие я бы ела каждый день. А стейк — по праздникам. И хватит с меня.

В её словах не было ни намёка на зависть, ни тени упрёка. Только простая радость, что мы сидим за одним столом.

Я смотрел на нож в своей руке. Он плавно разрезал мягкое мясо над россыпью макарон, и в этом движении больше не было ни горечи, ни усилия доказать кому‑то свою цену. Это был просто мой инструмент. Я сам выбирал, что готовить, кому подавать, с кем делить хлеб и мясо.

Фраза «вкусное мясо, любимый, тебе теперь будет готовить твоя мамочка» перестала звучать как приговор. Если мать приготовит мне мясо — это будет её любовь. Если я приготовлю ей — это будет моя. И никакие макароны в жизни больше не были для меня символом бедности.

Где‑то в другом конце города, возможно, Лера по‑прежнему листает на телефоне чужие фотографии безупречных ужинов, глядит на ровные стейки на белых тарелках. Может быть, иногда она вспоминает, что за каждым из них, как и тогда, стоит чья‑то ночь на складе, чья‑то ноющая спина, чьё‑то сердце, уставшее оправдываться. И понимает, что дорогие блюда без человека, который ради них готов не только работать, но и любить, — это всего лишь красиво разложенные макароны пустоты.

А я всё так же беру в руку нож, разрезаю нежный стейк над горячими макаронами и знаю: в этот раз решаю я.