Найти в Дзене
Фантастория

Пошла вон из моего дома, неблагодарная девица глаза б мои тебя не видели мне без разницы чья ты там наследница ты просто наглая

Когда я впервые услышала про дом на скале, я смеялась. В приюте ходили легенды: где‑то на краю света, над самим морем, стоит каменное гнездо, а в нем — старая ведьма, Хозяйка Скалы, которая не терпит в доме никого, кроме своих законов. Для таких, как я, это звучало как сказка перед сном: и дом, и море, и род, и даже собственное имя с отчеством — все будто не про меня. В приюте меня звали просто Ликой. Воспитательницы шипели: «Лидия Андреевна, вы опять…», — только когда надо было отчитать. Я всегда брала свое. Улыбка, слезы, вспышка гнева — мне хватало арсенала, чтобы выбить лишнее платье, сладкую булочку или разрешение не идти на общие занятия. Но при всем этом у меня не было самого простого: ключа от собственной комнаты, угла, который я могла бы назвать домом. В день, когда мне исполнилось восемнадцать, в приют пришел человек в черном пальто. На дворе стояла серая слякоть, а от него пахло улицей, мокрой бумагой и каким‑то чужим миром. Он представился поверенным моего рода и произнес с

Когда я впервые услышала про дом на скале, я смеялась. В приюте ходили легенды: где‑то на краю света, над самим морем, стоит каменное гнездо, а в нем — старая ведьма, Хозяйка Скалы, которая не терпит в доме никого, кроме своих законов. Для таких, как я, это звучало как сказка перед сном: и дом, и море, и род, и даже собственное имя с отчеством — все будто не про меня.

В приюте меня звали просто Ликой. Воспитательницы шипели: «Лидия Андреевна, вы опять…», — только когда надо было отчитать. Я всегда брала свое. Улыбка, слезы, вспышка гнева — мне хватало арсенала, чтобы выбить лишнее платье, сладкую булочку или разрешение не идти на общие занятия. Но при всем этом у меня не было самого простого: ключа от собственной комнаты, угла, который я могла бы назвать домом.

В день, когда мне исполнилось восемнадцать, в приют пришел человек в черном пальто. На дворе стояла серая слякоть, а от него пахло улицей, мокрой бумагой и каким‑то чужим миром. Он представился поверенным моего рода и произнес слова, от которых у воспитательницы дернулась щека:

— Вы — законная наследница поместья на морской скале. Дом перейдет вам, если вы проживете в нем один год и примете правила дома.

Я тогда рассмеялась вслух. Правила? После приюта меня ничем не испугаешь. Я уже тогда решила: если дом мой, то в нем будут мои правила.

Дорога к поместью тянулась долго. Воздух густел солью, ветер рвал платок, мелькали редкие деревушки, в которых люди оборачивались вслед нашей карете, словно провожали на казнь. Когда показалась скала, сердце сжалось, хоть я и не призналась бы в этом ни за что. Дом рос прямо из камня: темный, угловатый, с узкими окнами. Волны внизу били в подножие так громко, что земля дрожала.

Во дворе меня встретили молчаливые слуги и она. Невысокая, сухая, в черном платье без единого украшения. Лицо — как высеченное, глаза — холодные, прозрачные, будто выцветшие от ветра. Варвара Степановна, Хозяйка Скалы.

Она окинула меня взглядом медленно, с ног до головы, задерживаясь на дорожной пыли на подоле, на шляпке, на моих перчатках.

— Вот это, значит, и есть наша наследница, — произнесла она так, будто пробует на вкус горькое лекарство. — Городская девица. С глазками. С манерами.

— А вы, значит, местная достопримечательность, — не удержалась я. — Про вас в дороге столько шептались, что мне уже интересно, кто кого выдержит.

Слуга за ее спиной дернулся, будто я ударила его. Варвара чуть приподняла бровь.

— В этом доме, девица, не выдерживают. В этом доме живут по правилам. Или не живут совсем.

Между нами что‑то мгновенно вспыхнуло — как если бы две искры упали в одну щепу. Я уже знала: мне не простят ни тона, ни взгляда, ни того, что я вошла сюда как хозяйка, а не как просительница. Но признавать чью‑то власть над собой я не умела.

Вечером ко мне пришла пожилая женщина с ключами на связке. Экономка. Она пахла крахмалом, печеным хлебом и старым терпением.

— Я должна объяснить вам наши порядки, барышня, — осторожно сказала она. — Нельзя подниматься в северное крыло. Нельзя спрашивать о прежней наследнице. Нельзя спорить с хозяйкой при слугах. Нельзя…

Каждое ее «нельзя» звучало как вызов. Слово с детства действовало на меня точнее пощечины. Я чувствовала, как в груди поднимается упрямство.

— А что можно? — перебила я. — Дышать по расписанию?

Она только перекрестилась.

Я начала с малого. Комната, которую мне отвели, напоминала келью: темные стены, тяжелая кровать, шкаф, пахнущий нафталином. Я распахнула окна, приказала выбросить гобелен с охотой на оленей, повесить светлые занавеси. Попросила зеркало побольше, столик у окна. Слуги переглядывались, но делали. Я видела в их взглядах не просто страх перед Варварой — они как будто боялись самих стен.

Когда я распорядилось снять с лестницы часть семейных портретов — угрюмые лица незнакомых людей давили на меня, — мальчик, который помогал, побледнел.

— Барышня, не злите стены, — выдохнул он. — Тут… тут так не делают.

Дом отзывался на каждое мое прикосновение. Стоило мне приказать передвинуть кресло в гостиной, как ночью оно скрипело так, будто кто‑то в нем ворочался. В коридоре шептало, когда я проходила. На поворотах мерещились тени, хотя я прекрасно знала: это просто игра света. Но холодок по спине появлялся все чаще.

О прежней наследнице я узнала случайно, во дворе, от прачки.

— До вас была одна, — прошептала она, теребя мокрое полотно. — Такая… тише воды. Хозяйка и ту не стерпела. Ночью выгнала. С тех пор никто ее не видел. Кто в деревне говорит — утонула. Кто — будто с ума сошла и по лесу бродит. Тут любой, кто дом у Варвары отнять хочет, либо гибнет, либо рассудок теряет. Так у нас поговаривают.

Я усмехнулась.

— Значит, я буду первой, кто останется в здравом уме и при доме.

Но чем дальше, тем острее становилось напряжение. Я отменяла наказания слугам, вмешивалась в записи экономки, открыла бывший «запретный салон», где годами не зажигались свечи, и велела принести музыку. Вечерами там звучало пианино, окна распахивались к морю, и ветер рвал ноты прямо с пюпитра. Варвара не приходила, но я знала: каждый звук доходит до ее комнаты.

Она молчала. И это молчание было страшнее любого крика.

В одну из ночей началась буря. Ветер завывал так, будто по склонам ползли живые существа, дождь хлестал в стекла, дом содрогался от ударов волн. Я лежала без сна, считая все новые и новые раскаты грома, и вдруг сквозь завывание услышала другой звук. Глухой, протяжный стон. Откуда‑то сверху, из того самого северного крыла, куда мне «нельзя».

Я сидела, прислушиваясь, пока сердце не забило в виски. Это мог быть скрип балки, игра ветра. Но в этом звуке было слишком много человеческого. Слишком много боли.

Слово «нельзя» встало у меня перед глазами, как вывеска. И я в который раз наступила на него, как на горло.

Я взяла свечу, вышла в коридор. Тень от огня дрожала на стенах, пол под ногами стонал. Дверь в северное крыло была заперта тяжелым замком. Рядом — связка чужих ключей не висела. Я дернула раз, другой, потом нащупала шпильку в волосах. В приюте мы умели открывать запертые шкафчики. Замок поддался с обиженным щелчком.

За дверью пахло пылью, старой бумагой, забытой жизнью. Здесь не ходили годами. Я шла на звук — теперь он напоминал шорох страниц, перешептывание голосов. В одной из комнат, за натянутой простыней, пряталась дверь в тайник. Там, в узком пространстве под самой крышей, стояли сундуки, полки с папками, коробки с лентами и кружевами. И стол, на котором лежало неубранным чье‑то прошлое: фотография молодой девушки, кулон, недописанное письмо.

Я взяла письмо. Почерк был неровным, будто писавшая спешила или дрожала от страха.

«Если вы это читаете, значит, Хозяйка дома сказала вам: "Пошла вон из моего дома, неблагодарная девица…"»

Дальше чернила расплылись, строка оборвалась. Будто руку вырвали листу. У меня похолодели пальцы. Я подняла глаза — на спинке стула висело платье, аккуратно сложенный плащ. Все было готово к уходу, который так и не случился.

В сундуке я нашла бумаги: старые завещания, письма, расписки. В них дом переходил от одного имени к другому, пока на последних страницах не всплыло имя Варвары. Там не было прямого обмана, но каждая строка кричала о том, что она умела давить на слабых, выжимать из нужды подписи, переселять людей за пару обещаний.

Я спустилась вниз, держа в руках письма, как оружие. Буря все еще бушевала, ветер ревел в трубе, в гостиной хлопнула незапертая дверь. Варвара сидела в своем кресле, ровная, как тень от шкафа. На столе горела одна свеча, и ее лицо казалось вырезанным из воска.

— Вы выдавливали всех, правда? — сказала я вместо приветствия. Голос предательски дрожал, но я не собиралась молчать. — Всех, кто имел хоть какое‑то право на этот дом. Вы не хозяйка. Вы — узурпаторша. Вы просто прижились здесь, как краб в чужой раковине. И вы думаете, я позволю вам выкинуть меня, как выкинули ее?

Я подняла лист с обрывком письма.

— Она писала о вас. Она не ушла сама. Вы ее сломали. Как ломаете всех вокруг.

Слуги, стоявшие у дверей, застыли. Варвара не шевелилась. Только глаза потемнели, словно в них вошла вся эта ночь, вся буря сразу.

— Ты… — произнесла она медленно. — Ты, девица, решила войти в мой дом и рассадить тут суд? Ты, которая и года сама на себя не работала, будешь меня учить, кто я в этом доме?

— Я законная наследница, — выпалила я. — И я заберу дом законным путем. Освобожу всех от вашей тирании. Я…

Меня захлестнуло. Все унижения, все ее «нельзя», все косые взгляды слуг, которые боялись шагнуть без ее разрешения. Я говорила слишком громко, слишком резко, но иначе не умела.

И тогда в ней что‑то треснуло. Она вскочила так резко, что свеча качнулась, бросив на стену огромную пляшущую тень.

— Пошла вон из моего дома, неблагодарная девица! Глаза б мои тебя не видели! Мне без разницы, чья ты там наследница! Ты просто наглая и избалованная дрянь, которая не знает слова "нельзя"! — кричала она так, что стекла в окнах задребезжали.

Она обернулась к слугам:

— Собрать ее тряпье! Сейчас же! Все — за порог! Чтоб духу ее здесь не было до утра!

Меня буквально вытолкали в темный коридор. Слуги не смели смотреть в глаза, руки их дрожали. Через несколько минут мои чемоданы уже стояли у двери. Ветер рвался в щель, ливень полосовал крыльцо белыми струями.

Я ступила за порог, и холодная вода тут же хлестнула по лицу, смывая слезы, которых я не заметила. Дверь за спиной захлопнулась с таким звуком, будто дом поставил последнюю точку.

Я стояла под ночным ливнем на самом краю скалы, с мокрыми волосами, сжимая в руках папку с документами и обрывок чужого письма. Я дрожала не от холода.

Если меня выгоняют из этого дома, подумала я, я вернусь. Не гостьей, не наследницей на испытательном сроке. Я вернусь хозяйкой. И тогда каждое ее «нельзя» я сотру из этих стен вместе с ее именем.

Марья нашла меня у дороги под мокрой вязкой веток. Я уже не плакала, просто шла, прижимая к груди папку, будто она могла греть. Ливень бил по лицу, одежда липла к коже, и вдруг рядом раздалось знакомое кряхтение:

— Ну и гордость у тебя, барчуковская. Иди уж, пока кони не поскользнулись и не угодили в овраг.

У Марьи в избе пахло печным жаром, сушеными травами и старым деревом. Кошка в полоску недовольно шевельнула усами, когда Марья стащила с меня мокрый плащ, сунула в руки грубое полотенце.

— Согреешься — расскажешь. А пока ешь, — сказала она, ставя миску с горячей похлебкой. — Изгонять в такую ночь… дом у вас, конечно, богатый, а сердца у хозяйки, как у камня во дворе.

Я рассказала все, сбивчиво, с упрямыми паузами, чтобы голос не сорвался. Марья слушала, не перебивая, только пальцами гладя шершавый край стола.

А потом заговорила она. Про прежнюю хозяйку, сухую, как труха, и девчонку Варю, которую когда‑то привезли туда почти так же, как меня: лишнюю, ненужную, дальнюю родственницу. Как ее ставили к двери, пока та не научилась угадывать желание с полувзгляда. Как раз за разом повторяли ей: «Не твой дом. Будешь дерзить — полетишь в ночь». И как в один год все перевернулось: старая хозяйка слегла, наследники переругались, а Варя вдруг оказалась той единственной, кто держит дом в руках.

— С тех пор у нее один закон: или ты выгоняешь — или выгоняют тебя, — заключила Марья. — Ее так научили жить. Она и учеников других не знает.

Я долго не могла уснуть на жестком сундуке под тонким одеялом. Слух цеплялся за каждый звук: потрескивание поленьев, шорох мыши в стене, шепот Марьиных молитв. И в этом шепоте я слышала вдруг, что моя роль — всего лишь повтор старой драмы. Только теперь я — та, кого выставили за порог.

Наутро Марья привела ко мне сухонького мужчину с внимательными глазами.

— Поверенный наш, сельский. С бумагами ладит лучше всякого барина, — пояснила она.

Мы сидели у стола, и он терпеливо раскладывал передо мной лист за листом. Я впервые всматривалась в каждую строку не как в скучную вязь, а как в цепь, которая держит людей или рвет их жизнь. Мы составляли жалобу, поднимали старые записи о моем рождении, о ветке рода, от которой все когда‑то отмахнулись. Я ставила подпись неуверенной, но своей рукой.

Когда речь заходила о свидетелях, все спотыкалось. Деревенские отводили глаза:

— Дом нас кормит. Хозяйка злая, зато дом стоит. А если вы ее одолеете, барышня, вдруг другой придет, еще хуже?

Я впервые ясно почувствовала, как мало дают одни крики и слепой напор. Здесь «нельзя» звучало иначе: нельзя рисковать детьми, нельзя терять последний кусок хлеба. И если я хочу чего‑то по‑настоящему, должна думать не только о своей боли.

Слухи о том, что происходит наверху, долетали до нас обрывками. Варвара закручивала узлы туже: слуг за одно мое имя ставили на колени, экономка лишилась комнаты за то, что попыталась передать через прохожего записку. В доме случались странности: обвалился старый карниз в галерее, загорелась без причины занавесь у камина, ночью в несущих балках стоял такой треск, будто дом сам скрежетал зубами. В деревне шептали: души изгнанных топчутся по этим камням, не находя выхода.

— Пусть хоть стены рушатся, — будто отвечала им сквозь ветер Варвара. — Из моего дома никто не будет мне указывать!

Однажды поверенный принес пухлую папку, пахнущую сырой бумагой и плесенью.

— Нашел в старом хранилище, — сказал он. — Кажется, это ваше.

В пожелтевших листах я прочла другое завещание, давнее. Там черным по белому значилось: часть поместья отдается под приют для сирот и дом временного приюта для тех, кого выгнали из своих домов. Это условие аккуратно обошли, спрятали среди дополнительных бумаг, но оно было. Кто‑то когда‑то мечтал, чтобы этот дом стал защитой, а не дубиной.

Я сидела у Марьиного окна, глядя, как по земле ползет туман, и вдруг поняла: мне важно не только вернуть себе имя и крышу. Хочу, чтобы сами стены перестали быть оружием. Чтобы слово «нельзя» здесь значило запрет на жестокость, а не на дыхание.

Судебная тяжба тянулась бы долго, а дом, казалось, трещал по швам уже сейчас. Поверенный вздохнул:

— Есть способ ускорить. Официальный акт о передаче прав можно вручить ей на месте, при свидетелях. Если она откажется, это только усилит вашу позицию. Но ехать придется в дом. Лично.

Я боялась, но согласилась. В тот день море закипело свинцом, небо провалилось, и ветер выл так, будто сам дом звал или отталкивал нас. Мы поднялись к поместью впятером: я, поверенный, двое деревенских мужиков, крепких и молчаливых, и экономка Анфиса, которую Варвара недавно выгнала в людскую. Она тайно примкнула к нам, прижимая к груди связку ключей.

Ворота скрипнули, ветер хлопнул ими о камень. Внутренний двор был пуст, только листья, сорванные с деревьев, кружились в бешеном танце. Мы вошли в главный зал. Там нас уже ждали: Варвара, прямая, как жердь, с побелевшими губами, и кучка верных старых слуг, сжавшихся позади нее, словно тени.

— Ты не понимаешь, что творишь, девица, — сказала она, даже не взглянув на бумаги. — Только я держу этот дом, чтобы он не разлетелся в труху. Отдай свое мнимое право, возьми деньги и уезжай. Я велю выплатить тебе столько, что будешь жить спокойно до конца дней. Но дом — мой. И люди — мои.

Слово «деньги» приятно кольнуло где‑то под сердцем: там мелькнул образ теплого города, собственной комнаты, жизни, где обо мне заботятся, а не я о ком‑то. Я могла уйти, забыть эти стены с их шепотом и копотью.

Но за спиной стояла Марья. Перед глазами всплывали лица тех, о ком я читала в пожелтевших письмах, и тех, кого сама видела с узлами у ворот. И еще — я слышала собственный голос той ночью, когда клялась вернуться, чтобы стереть ее крик с камней.

— Я не возьму ни крупицы, если цена — еще одно изгнание, — произнесла я, чувствуя, как с каждым словом все внутри встает на место. — Этот дом по праву не принадлежит никому, кто строит власть на фразе: «Пошла вон из моего дома, глаза б мои тебя не видели». Я пришла, чтобы эта фраза больше не звучала тут приговором.

Гром ударил так, будто небеса упали нам на крыши. В дальнем крыле что‑то с треском обрушилось, по стене побежали трещины. Пламя в камине вдруг взвилось, лизнуло ковры. Кто‑то закричал. Слуги бросились тушить, но огонь побежал по сухим тканям, как по сухой траве.

— Все вон! — заорал один из мужиков, хватая ближайшую девушку за руку. Люди метались, выбирая, за кем идти. Кто‑то тянулся ко мне, кто‑то, как завороженный, смотрел на Варвару.

Она стояла неподвижно, только глаза метались.

— Я не выйду, — выдохнула она наконец. — Я здесь и умру, но никто не увидит меня побежденной. Архив — со мной. Если дом падет, то со мной.

И она бросилась в сторону старого кабинета, того самого, где когда‑то хранила чужие завещания, как трофеи. Дверь захлопнулась за ее спиной.

Я не раздумывала. В дыму и жаре, пригибаясь, я пробиралась по коридору, где стены уже шипели от жара. Доски под ногами пружинили, где‑то сверху осыпалась известка. В кабинете пылал книжный шкаф, стол был завален горящими листами. Варвара стояла у окна, всматриваясь в черное от дыма стекло.

— Уходи, — сипло бросила она, завидев меня. — Это мой дом. Мне и сгорать в нем.

Я протянула ей руку. Она показалась мне вдруг не старой ведьмой, как я называла ее про себя, а упрямой девочкой, застрявшей посреди пожара собственной жизни.

— Я заберу этот дом вместе с его виной, — сказала я хрипло. — Но не оставлю в нем тебя. Хватит кому‑то выталкивать другого в ночь криком «пошла вон». Хочешь умереть — делай это без театра. Но я все равно буду тянуть тебя наружу, хоть будешь царапаться и плеваться.

Она дернулась, словно от пощечины. В ее глазах мелькнуло что‑то древнее, как в тех письмах, что я читала: страх той ночи, когда ее саму вышвырнули на каменный крыльцо где‑то в чужой усадьбе. Губы беззвучно шевельнулись, выговаривая старую, привычную фразу, но голос сорвался.

В последний миг, когда под потолком с треском прорвались балки и пламя хлынуло внутрь, Варвара все‑таки схватила мою руку. Ее пальцы были костлявыми, цепкими, как корни. Мы вырвались в коридор, почти вслепую, кашляя, спотыкаясь, упираясь в плечи тех, кто тянул нас к выходу. Холодный воздух двора ударил в лицо, и я впервые за долгое время вздохнула полной грудью.

Дом горел до рассвета. К утру часть крыши обрушилась, многие комнаты превратились в закопченные пустоты. Но внешние стены устояли, как упрямый старик, который отказывается лечь, хотя силы уже нет.

Потом все завертелось в иной суете: бумаги, свидетели, подписи. Пожар стал лишним доказательством, что дом больше не выдерживает прежней власти. Право мое признали, но вместе с ним на плечи легло что‑то гораздо тяжелее, чем ключи от комнат: судьбы людей, обугленных стен, земли, которая питала всю округу.

Варвара выжила, но слегла. Она перебралась в уцелевший флигель, в маленькую комнатку с низким потолком и окном на огород, а не на скалу. Поначалу, при каждом моем визите, она язвила, как могла, хватаясь за старые слова:

— Ну как там, наглая девица? Все еще не знает, что такое «нельзя»? Не захлебнулась своей добротой?

Но со временем издевки становились короче, паузы — длиннее. Она видела, как по двору бегают босоногие дети, которых раньше сюда и близко не подпустили бы, как в бывшей конюшне устраивают постели для вдов, потерявших дом, как на кухне вместо сухого шепота страха звучит громкий говор и смех. Она видела, как я стою перед людьми и говорю «нельзя» — но теперь это значило: нельзя поднимать руку на ребенка, нельзя выкидывать человека в ночь, пока есть хоть один угол в доме, нельзя орать так, чтобы у слуг дрожали пальцы.

Прошли годы. Дом перестал быть крепостью одиночки. Он жил, как сложный организм: кто‑то уезжал, кто‑то оставался навсегда, в саду сажали новые деревья, в уцелевших залах стелили простые, но чистые дорожки. Я все так же вспыхивала с полуслова, иногда спорила до хрипоты, но научилась различать, где каприз, а где принцип, за который стоит стоять до конца.

Однажды меня позвали во флигель. Варвара таяла, как свеча, тело казалось чужой, слишком тяжелой оболочкой для ее острого взгляда.

— Ну что, хозяйка Скалы, — усмехнулась я, присаживаясь на край стула.

Она помолчала, собирая силы, потом хрипло сказала:

— Дом выжил не из‑за моих «нельзя». Вопреки им… понимаю теперь. Я думала, если кричать громче других «пошла вон из моего дома», никто больше не посмеет сказать это мне. А ты… не ушла, хоть я гнала тебя, как могла. И… глаза мои рады, что видят тебя здесь. Хоть я когда‑то и орала иначе.

Она попыталась добавить что‑то еще, будто извинение, но слова путались, ломались. Я просто взяла ее за руку. В этот раз — не чтобы вытаскивать из огня, а чтобы дать уйти без крика.

После ее смерти мы разобрали уцелевшую часть старых шкафов. В глубине, за стопкой счетных книг, я нашла связку писем, перевязанных выцветшей лентой. Это была юная Варя: обиженная, униженная, выставленная за порог в чужую ночь почти теми же словами, что потом кричала мне. В каждом абзаце жила та же ярость, что потом обернулась ее властью изгнания. Она не знала иного способа не быть жертвой, кроме как самой стать тем, кто выталкивает.

Я сидела над этими листами до позднего вечера, пока чернила не поплыли перед глазами. Внутри поднималась не радость победы и не жалость, а странное, тяжелое понимание: дом кричал через нас обеих, просто голос менялся, а приговор — нет.

В последний день, когда работа в саду стихла и море дышало ровно, я поднялась на утес. Ветер трепал подол платья, пахло солью и мокрым камнем. За спиной стоял дом: обновленный, но все еще помнящий трещины и ожоги.

Я смотрела на него и мысленно обращалась ко всем, кого здесь когда‑то не хотели видеть: к той далекой наследнице, чье письмо я нашла в сундуке; к слугам, которых выталкивали за ворота среди ночи; к девочке Варьке, дрожащей на чужом крыльце; к самой себе, мокрой и растерянной, когда дверь захлопнулась за моей спиной.

Я обещала им всем: в этих стенах больше не будет звучать: «Пошла вон из моего дома, глаза б мои тебя не видели» как клеймо. Если когда‑нибудь здесь прозвучит «уйди», то только для того, чтобы остановить зло, а не выгнать неудобного. Дом больше не будет оружием чьей‑то воли. Он станет местом, где учатся жить вместе и держать дверь приоткрытой даже тем, кого когда‑то было страшно впустить.