— Ирина Сергеевна? — воспитательница звучала так, будто извиняется заранее. — Тимофей после тихого часа шмыгает. Заберите пораньше, пожалуйста. Родители сейчас… сами понимаете.
Я понимала. Я сама из тех, кто бесится, когда в группу приводят “чуть-чуть простуженного”, а потом “чуть-чуть” превращается в полгруппы. Проверила лоб — горячего нет. Окей. Иду к руководителю.
— Ир, никак, — начальница даже не подняла глаз от монитора. — Отчёт закрываем сегодня. До пяти отправить, иначе нас завтра на планёрке разложат как конструктор.
Пауза. И добивающий удар:
— У тебя же свекровь рядом работает? Пусть заберёт. Два часа — не вечность. А Тимофей у тебя спокойный. Посидит, порисует.
“Спокойный” — это когда ребёнок в кабинете тихо рисует, а ты одновременно держишь в голове цифры, сроки и людей, которые считают, что дети рождаются кнопкой “пауза”.
Ладно. Звоню Валентине Петровне.
— Ой, нет-нет, Ирин, — голос у неё бодрый, как у диктора в рекламе йогурта. — У нас дисциплина. Тут на пять минут раньше не уйти, а ты про два часа. Жара нет? Ну и сидите там. Кирилл заедет — отвезёт.
С Валентиной Петровной у нас отношения ровные, как линейка, только линейкой тоже можно по пальцам. Она не скандалит, не лезет с проверками, поздравляет “передай привет”. Но в любой ситуации умудряется доказать, что она — главная женщина в жизни сына, а я — временный сотрудник по семейному проекту.
Любимая её фраза звучит прилично, но смысл у неё гвоздём:
— Мать — это навсегда. А жена… ну, как жизнь сложится.
И Тимофея она “любит” на расстоянии: поцеловать, дать конфетку, сфотографироваться. Посидеть час — это уже “ой, спина” и “мне некогда”. Денег не просит, зато собирает в копилку другое: кто кому ближе, кто кому нужнее, кто кому дороже.
До пяти я дотянула на чистом упрямстве. Тимофей, правда, молодец: сидел, рисовал роботов, сопел носом и периодически говорил мне шёпотом:
— Мам, я нормально. Я не плачу.
И вот пять. Выходим.
У входа — как в плохой сценке: подъезжает машина, а рядом, откуда ни возьмись, появляется Валентина Петровна. И не просто появляется — летит, как будто стартовала по секундомеру.
С пакети́щами. С выражением лица “я тут случайно, но вы все запомните этот момент”.
— А вот и вы! — радостно щебечет она. — Я в магазинчик забежала. Тимоше фруктиков взяла.
И уже сыну, громко, чтобы охранник, бухгалтерия и, если получится, весь квартал услышали:
— Кирюш, сумки тяжёлые… на автобусе не хочу. Ты же на колёсах.
Кирилл замер. Я видела по его лицу: он в ту секунду хотел стать невидимкой.
— Ир… — начал он осторожно.
— Кирилл, — говорю тихо, но так, чтобы дошло. — У нас сзади одно место. Тимофей простужен. Твоя мама ещё могла бы час досидеть на работе, если уж так…
И тут Валентина Петровна включила режим “оскорблённая королева”:
— То есть ты предлагаешь мне вернуться?
Плечи — вверх. Голос — в дрожь.
— Чтобы люди видели: сын приехал, а мать не помещается? Позориться? Нет уж.
И следом — то, что меня добило окончательно:
— Пусть она с ребёнком на маршрутке. Четыре остановки. Не сахар же.
И добавляет, глядя прямо на меня:
— А я в светлом пальто. Мне на колени его нельзя.
Светлое пальто. Важнее сопливого внука. Важнее невестки, которая только что отработала аврал с ребёнком у ног.
Кирилл помялся. И — сделал выбор. Не словами. Колёсами.
Машина тронулась. Из окна Валентина Петровна улыбнулась так, будто выиграла чемпионат мира по семейной борьбе.
Мы с Тимофеем стояли у входа. Он потянул меня за рукав:
— Мам, мы домой?
— Домой, — сказала я. — Только сначала… в одно место.
Я вызвала такси.
Через полчаса Кирилл позвонил:
— Вы где? Я могу развернуться…
Я молча сбросила. Не из истерики. Из ясности.
Потому что в тот вечер у меня в голове щёлкнуло: это не про место в машине. Это про то, что кто-то каждый раз проверяет границы, а ты либо отступаешь, либо однажды перестаёшь быть удобной.
Мы приехали в мою квартиру — ту самую, которую я сдаю. Там ещё жили квартиранты, но оставалось две недели до их выезда, и хозяйка имеет право хотя бы на воздух.
Я уложила Тимофея, поставила чайник, села на подоконник и впервые за долгое время подумала не “как сделать всем удобно”, а “как сделать правильно”.
На следующий день я написала Кириллу коротко:
“Мы поживём отдельно. Не потому что твоя мама ‘плохая’. А потому что ты взрослый мужчина и вчера у тебя был шанс быть мужем и отцом. Ты выбрал быть сыном. Когда будешь готов исправлять — поговорим.”
Он приехал вечером. Стоял у двери, мял ключи, говорил правильные фразы: “я не так понял”, “мама не хотела”, “ты преувеличиваешь”.
А я смотрела на него и понимала: человек не меняется от просьб. Он меняется от потерь.
— Кирилл, — сказала я спокойно, — я не прошу тебя выбирать между мной и матерью. Я прошу тебя выбрать между нормальной семьёй и вечным спектаклем.
Пауза.
— И ещё. Машина — общая. Не волнуйся, я не буду делать трагедию. Но и возить на ней твою маму как трофей — тоже не выйдет.
Он молчал долго. А потом впервые за много лет сказал не “мама права”, а:
— Я виноват. Я струсил.
Это не было “и всё стало хорошо”. Так не бывает. Но в ту минуту я увидела: там, где раньше была пустота, появилась трещина. А через трещины иногда прорастает что-то живое.
Тимофей, проснувшись, вышел из комнаты и сонно спросил:
— Пап, ты нас заберёшь?
И Кирилл ответил — тихо, без пафоса:
— Заберу. Только теперь — по-настоящему.
А Валентина Петровна?
Она ещё будет пытаться победить. Ей это важно, как воздух. Но теперь у меня есть главное: я перестала участвовать в чужой олимпиаде.
И вот вопрос, который я до сих пор кручу в голове:
а ты бы после такого села на маршрутку — или тоже вызвала такси “до новой жизни”?